Текст книги "Судьбы Серапионов"
Автор книги: Борис Фрезинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
В 1930-е годы Каверин пытался сохранить верность своим литературным пристрастиям. Однако, не занимая никаких постов в писательских и редакционно-издательских иерархиях, он понимал непрочность своего общественного положения. Два события 1936 года указали ему, что ситуация становится угрожающей – всесоюзная кампания по борьбе с «формализмом» и самоубийство затравленного критикой прозаика Леонида Добычина. Оснований для страха у Каверина было куда больше, чем у других Серапионов, – устойчивая репутация «формалиста» позволяла критикам безнаказанно ставить клеймо «рецидив формализма» на любую его новую работу. Каверин был встревожен, обеспокоен своей судьбой, но это не меняло его природы. Тут уместно снова обратиться к свидетельству Шварца. Есть устойчивый соблазн представлять себе живых писателей по их книгам. Картинки часто оказываются лубочными. Евгений Шварц в мемуарах лубка не признает. О Каверине 1930-х годов он пишет так: «Мы часто отводили душу, браня его за эгоизм, самодовольство, за то, что интересуется он только самим собой, тогда как мы пристально заняты также и чужими делами. Но за тридцать лет нашего знакомства не припомню я случая, чтобы он встретил меня или мою работу с раздражением, невниманием, ревнивым страхом… Ни тени предательства, ни попытки бросить товарища в трудную минуту, отказаться отвечать на его горе мы не видели за все тридцать лет дружбы от Каверина»[510]510
Е. Шварц. Живу беспокойно. С. 291.
[Закрыть]…
Так получилось, что спасение Каверин нашел в приключенческой литературе для юношества. И вот, поди же, по сей день для массы читателей Каверин – прежде всего автор «Двух капитанов». В «Эпилоге» он пишет об этой книге едва ли не извиняющимся тоном, но именно с «Двух капитанов» начался отмеченный Шварцем процесс качественного изменения прозы Каверина: «Лучшее в каверинском существе: добродушие, уважение к человеческой работе, наивность мальчишеская с мальчишеской любовью к приключениям и подвигам – начинают проникать на страницы его книг»[511]511
Там же. С. 509.
[Закрыть].
Первая часть «Двух капитанов» была завершена в 1938 году – в разгул ежовщины. Вакханалия террора, доносительства и шпиономании камуфлировалась фейерверками по случаю триумфального освоения Арктики. Два потока имен летели по стране. Один звучал радостно и громогласно – Папанин, Шмидт, Чкалов… а второй – зловеще и молча, это был поток непроизносимых имен недавних вождей и героев, а ныне – предателей, двурушников и убийц. Две стихии, соответствующие этим двум потокам, как бы слились в приключенческой книге Каверина, герои которой фанатично ищут разгадку трагической гибели северной экспедиции капитана Татаринова и приходят к разоблачению человека, погубившего экспедицию, а потом годами выдававшего себя за её единственного благодетеля. Что и говорить, роман нес на себе печать эпохи. Но спасительная для автора Сталинская премия, которой была отмечена эта книга, не оставила на ней клейма конъюнктурности; и в следующую историческую эпоху, когда мало-помалу начался процесс восстановления правды о злодеях, присвоивших себе заслуги своих жертв, «Два капитана» снова читались как актуальная книга. Каждое время будет находить в ней свое, потому что «Два капитана» написаны честно и талантливо.
В пору репрессий Каверин, и сам ожидавший ареста, преодолевал понятный страх (он рассказал об этом в «Эпилоге») и делал что мог для спасения попавших в беду близких и друзей (трижды арестовывали Л. А. Зильбера и трижды его удавалось вытащить из лап НКВД; удалось вернуть из Магадана и Н. А. Заболоцкого…). Когда в 1939 году большую и неслучайно отобранную группу советских писателей наградили орденами, имени Каверина в длинном списке не было… В 1941-м НКВД угрожающе пыталось завербовать его в стукачи; только скоропалительный отъезд из Ленинграда избавил его от опасных домогательств…
В годы Отечественной войны Вениамин Александрович служил на Северном флоте. В 1947 году он переехал в Москву. Его «Открытая книга» – роман о микробиологах, вобравший многое из биографии Л. А. Зильбера и его коллег, – писалась в пору царствования шарлатана Лысенко и свидетельствовала о неукротимом стремлении автора к справедливости. В связи с этой книгой Каверину пришлось пережить немало зубодробительных нападок «критики», но он устоял и, продолжая работу, книгу не испортил.
В беспросветном 1952 году Вениамин Каверин отмечал свое 50-летие. Комплименты, которые он выслушивал по случаю юбилея, были так же пусты, как само время, одно содержательное слово в этом потоке сказано все же было. Илья Эренбург отправил Каверину поздравительное письмо (чтобы не подводить юбиляра – почта перлюстрировалась – Эренбург не написал опасных слов «Серапионовы Братья», а сказал: «писатели, с которыми вы начинали»); в этом письме написано главное: «Неправда, что осень умнее весны, и если писатель, справляющий юбилей, начинает понимать многое из того, о чем он прежде не думал, то он одновременно перестает понимать то, чем жил, будучи молодым. Глядя на Вас, я радуюсь: не в пример многим Вы сохранили молодость!»[512]512
Личный архив И. Г. Эренбурга. Частное собрание.
[Закрыть]. Не в пример многим! Очень скоро это станет очевидным.
Слово «Оттепель» появилось на страницах «Знамени» в мае 1954 года, а в декабре Каверин произнес одну из самых сильных речей на Втором съезде писателей. Еще не были реабилитированы жертвы сталинских черных лет; братья-писатели ни словом не упомянули расстрелянных, замученных, затравленных, оклеветанных коллег – Мандельштама, Бабеля, Платонова, Зощенко… Более того – съезд открылся вставанием в память Сталина. Вот в каких условиях начиналась эта долгая борьба, где каждый шаг вперед требовал сил и воли – так велико было сопротивление системы. Каверин говорил на съезде о замечательных книгах В. Некрасова, Казакевича и Гроссмана, раздолбанных официальной критикой, открыто выступил против банды «литераторов», верховодивших в Союзе писателей (вроде пресловутого драматурга Сурова), говорил о необходимости переиздания книг Юрия Тынянова и Михаила Булгакова. Заканчивая речь, он нарисовал волшебную картину будущего литературы – 10 пунктов, начинающихся как заповедь: «Я вижу литературу, в которой…» (вот одна из них, разумеется, нереализуемая: «Я вижу литературу, в которой любой, самый влиятельный отзыв не закрывает дорогу произведению, потому что судьба книги – это судьба писателя, а к судьбе писателя нужно относиться бережно и с любовью»[513]513
Второй Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1956. С. 170.
[Закрыть]). Оптимист Каверин завершил речь бодро: «Найдутся мрачные скептики, которые скажут, что все это несбыточные надежды. Но мне думается, что у нас есть все возможности, чтобы эта картина стала живой действительностью нашей литературы».
Поначалу так и казалось. Наряду с Казакевичем, Паустовским, Беком, Алигер и другими Каверин вошел в редколлегию альманаха «Литературная Москва». В 1955 году подготовили и в 1956-м издали два капитальных тома. В них было представлено все лучшее, что было тогда в русской литературе (включая и то, чему еще недавно была закрыта дорога в печать). Всего не перечислишь, упомяну лишь тех, чьи имена и сегодня на слуху: Ахматова, Цветаева, Пастернак, Заболоцкий, Слуцкий, Липкин, Пришвин, Эренбург, Гроссман, Олеша; печатались и люди Серапионовского круга: Федин, Каверин, Тихонов, Шкловский, К. и Н. Чуковские; были и острые сенсации – например, бессмертный рассказ Яшина «Рычаги». Надо представлять себе тускло-серый фон советской литературы начала 1950-х годов, чтобы оценить содержимое альманаха. Надо представлять себе значение литературы в жизни СССР, чтобы оценить его общественный резонанс. С выходом «Литературной Москвы» оптимисты связывали исключительные надежды на возрождение русской литературы.
Но эпоха XX съезда сменилась эпохой подавления венгерского восстания, и альманах «Литературная Москва» разгромили (среди погромщиков запятнал себя и Федин, действовавший по указанию «свыше»). Набор третьего номера, подготовленного к печати, рассыпали. Начали «прорабатывать» редакцию; часть её покаялась; Каверин, как и Паустовский, каяться отказался – более того, он публично защищал позиции альманаха. С той поры Вениамин Каверин обрел у читателей репутацию одного из наиболее честных писателей оттепели. И с той поры Каверин приобрел в «сферах» репутацию писателя непослушного.
В маразматические годы застоя Вениамин Каверин продолжал много писать и много печататься. Литературная продуктивность его тех лет поразительна – казалось, она не зависит от возраста. Каверин упорно, подчас с жестокими увечьями, прорывался через цензуру. Несколько лет он пробивал появление в «Новом мире» статьи о Серапионах – сильно покалеченная, она все же пробилась через заслоны. Почти вся его художественная и историко-литературная беллетристика тех лет являлась одним из компонентов сопротивления творческой интеллигенции тоталитарной системе. В 1960–1980 годы имя Каверина было – и справедливо – одним из немногих уважаемых в нашей литературе. В те годы не верилось, что Федин, Тихонов, Слонимский начинали вместе с ним.
Каверин подписывал все письма и петиции в защиту безвинных жертв режима и не таил своих литературных филиппик; его знаменитое открытое письмо Федину, касавшееся, в частности, преследования Солженицына, широко распространялось в самиздате (но «тамиздата» Каверин сознательно избегал и публичным диссидентом не стал). Власти негодовали, препятствовали изданию его книг, но публичной хуле не подвергали, а Каверин, в свою очередь, не переходил в противостоянии с ними определенной черты. Не знавший черной зощенковской хандры, непродуктивных сомнений в себе Слонимского, холодного равнодушия Тихонова и разъедавшей душу зависти Федина, Каверин был неисправимым оптимистом. Однако и он в конце концов потерял надежду, что времена, когда можно будет не только писать, но и печатать правду, не за горами. Вениамину Александровичу было уже за 70, когда он начал книгу воспоминаний «Эпилог», – сознательно писал её «в стол», понимая, что до публикации, скорее всего, не доживет. Однако напечатать книгу за рубежом Каверин не считал возможным (дело не только в нем лично; в СССР работали его дети и он не считал возможным губить на корню их научные карьеры). И все-таки – в очередной раз! – судьба улыбнулась ему: началась перестройка, и пусть не сразу, но все же «Эпилог» сдали в набор (это было в конце 1988 года). Правда, увидеть книгу изданной автору не довелось – он умер незадолго до ее выхода в свет.
Как бы ни нападали на эту книгу Каверина родственники задетых в ней персонажей, на какие бы мелкие ошибки автора они ни указывали, «Эпилог» – труд замечательный, свободный от пресса внутреннего цензора, от компромиссов совести, от деформации сознания, откровенно борцовский и откровенно полемический, а потому, может быть, в чем-то и упрощающий те или иные жизненные коллизии. Это бесстрашный рассказ о себе самом, о том, как трудно преодолевать страх и как без этого нельзя остаться человеком, рассказ о дорогих автору людях и о том, как получилось, что иные из его давних друзей напрочь изменили заветам своей литературной молодости.
В «Эпилоге» Каверин пунктирно проходит по дорогам своей жизни и всей своей литературной работы: ему небезразлично, как будут судить о них, когда его не станет; он тщательно обсуждает некоторые свои поступки, которые могли быть неправильно истолкованы (например, рассказывает об опасных допросах в Большом доме в 1941 году и как он понял, что спастись от них можно только уехав из Ленинграда[514]514
В «Эпилоге» Каверин пишет, что после его отъезда в городе распространились слухи, что он уехал из трусости, и предупреждает будущих историков: «В письмах блокадных лет могли сохраниться отзвуки этих слухов» (С. 243).
[Закрыть]) или, скажем, раздумывая о неизвестных ему мемуарах проницательного Шварца, сам пишет о дурных своих сторонах, которые Шварц легко разгадал[515]515
Скупость, объясняемая долгой бедностью, самоуверенность, душевная ограниченность (С. 286). Любопытно, что Шварц действительно упоминал их, говоря о Каверине в своих мемуарах, но не это было для него главным в В. А.
[Закрыть]. Ощущение, что он ничего не утаивает от читателя, увеличивает доверие к его книге…
С первой встречи у Серапионов Вениамин Каверин и Лев Лунц были вместе во всех дискуссиях. После их первой встречи Судьба определила Лунцу прожить еще 3 года, а Каверину – 68. Эти 68 лет были прожиты достойно.
Дарственная надпись В. А. Каверина Е. Г. Полонской на книге: В. Каверин. «Девять десятых судьбы» (М.; Л. 1926).
«Милому другу Елизавете Григорьевне с серапионовской верностью – от старого приятеля В. Каверина. 28 IX 1926. Ленинград».
Дарственная надпись В. А. Каверина Б. М. Лапину на книге: В. Каверин. «Черновик человека». Иллюстрации Н. П. Акимова (Л., 1931).
«Дорогому Борису Матвеевичу Лапину – с дружеским рукопожатием. В. Каверин. 25 VIII 1931 г.».
Из первоначального состава Серапионов
11. Брат-Скандалист Виктор Шкловский (1893–1984)Статью «Серапионовы братья» (1921) Виктор Борисович Шкловский начал так: «Родились в Доме искусств в 1921 году. Всего их двенадцать, из них одна женщина: Елизавета Полонская». Дальше шел перечень, включавший Владимира Познера и Николая Радищева (в 1921 году, естественно, без Николая Тихонова). Пересчитывая Серапионов, Шкловский ошибся (не хватило пальцев): вместо одиннадцати получил двенадцать. Это повлияло на дальнейшие выкладки: «Я мог бы быть тринадцатым. Но я не беллетрист»[516]516
В. Шкловский. Гамбургский счет. М., 1990. С. 139.
[Закрыть]. Изучение формальных ошибок и оговорок Шкловского – отдельная тема (Груздев ведь тоже не был беллетристом, но Шкловский его в Серапионах числил).
В 1921-м и в начале 1922-го Виктор Шкловский в Серапионово Братство входил. Доказательств много: 1) Как положено настоящему Серапиону, имел прозвище: Брат-Скандалист (в 1929 году Каверин напишет роман «Скандалист или Вечера на Васильевском острове, где Некрылов – Шкловский – главное действующее лицо); 2) Справка журнала „Летопись Дома Литераторов“, где в перечислении сказано: „Членами общества являются также критики и теоретики поэтического языка – И. Груздев и Виктор Шкловский“[517]517
Летопись Дома Литераторов. СПб., 1-е ноября 1921: № 1. С. 7.
[Закрыть]; 3) Сообщение не со стороны, а от самих Серапионов – в № 2 альманаха „Дом Искусств“ объявлялся состав подготовленного ими альманаха Братства и в нем значилось: статьи В. Шкловского и И. Груздева»[518]518
Дом Искусств. Петроград, 1921. № 2. С. 120.
[Закрыть]; 4) Громкое заявление в полемической статье Льва Лунца «Об идеологии и публицистике»: «Виктор Шкловский – Серапионов брат был и есть»[519]519
Л. Лунц. Вне закона. СПб., 1994. С. 204.
[Закрыть]; 5) Константин Федин, внутренне не любивший формалистов (а Шкловский был их признанным вождем), в книге «Горький среди нас» (1944), перечисляя старших товарищей, влиявших на Серапионов, признает: «И, конечно, это был Виктор Шкловский, считавший себя тоже „серапионом“ и действительно бывший одиннадцатым (арифметические ошибки Федину не свойственны – Б.Ф.) и, быть может, даже первым „серапионом“ – по страсти, внесенной в нашу жизнь, по остроумию вопросов, брошенных в наши споры»[520]520
К. Федин. Собр. соч.: В 12 т. Т. 10. М., 1986. С. 72.
[Закрыть]; 6) Шкловский выступал на обоих серапионовских вечерах в Доме искусств (19 и 26 октября 1921 года)…
Остановлюсь не потому, что иссяк, а потому, что – хватит.
Конечно, Шкловский – особый Серапион: и Брат, и Учитель. Хотя Учителем он был, возможно, не для всех, но ход его мыслей всех захватывал. Бывавшая на собраниях Серапионов художница Валентина Ходасевич описывает это так: «Шкловский – человек внезапный, когда он начинает говорить, то мысль его взрывается, бросается с одного на другое толчками и скачками, иногда уходит совсем от затронутой темы и рождает новые. Он находит неожиданные ассоциации, будоражит вас все больше, волнуется сам, заинтересовывает, захватывает и уже не отпускает вашего внимания… Мне иногда кажется, что у меня делается одышка, как от бега или волнения, когда я его слушаю. Я не знаю, как определить, но самый процесс работы его мозга очень ощутим…»[521]521
Вал. Ходасевич. Портреты словами. М., 1987. С. 126.
[Закрыть].
Своим долгом Брата и одновременно Учителя Шкловский считал помогать Серапионам и опекать их, когда Горький уехал; об этом он докладывал Алексею Максимовичу в Берлин: «Живем так себе. Дом искусств дров не заготовил. Пока достал всем три куба, что дальше, не знаю» – затем шел отчет о написанном каждым из Братьев[522]522
В. Б. Шкловский. Письма М. Горькому (1917–1923 гг.) / Публикация и комментарий А. Ю. Галушкина. // De visu. 1993. № 1. С. 29. Ниже письма Шкловского Горькому цитируются по этой публикации.
[Закрыть]. Но в смысле собственной литпродукции Шкловский считал себя неподсудным никому. В конце 1921 года он наладил выпуск двухнедельного журнала «Петербург» и делал весь журнал сам, значась в нем единственным редактором. Для Серапионов места не жалел. В декабре 1921-го и в январе 1922-го вышло два номера – в них Шкловский напечатал «Варшаву» Слонимского, «Чертовинку» Зощенко, «Ненормальное явление» Лунца, статью Груздева и одно стихотворение Тихонова, которому еще только предстояло Серапионом стать. Художник Милашевский, по-домашнему встречавшийся тогда со Шкловским, вспоминал его: «Энергии – не только мозговой, но и самой обычной, житейской – хоть отбавляй! Не дожидаясь, когда обстоятельства станут более благоприятны, он издавал свои труды за свой собственный счет: бегал по типографиям, договаривался с наборщиками, доставал бумагу. Сам распространял свои издания»[523]523
В. Милашевский. Вчера, позавчера. Л., 1972. С. 185.
[Закрыть]. Это все можно отнести и к журналу «Петербург».
Серапионство Шкловского оборвалось в марте 1922 года – трагически. Он вынужден был бежать от лап ГПУ за границу. 16 марта писал Горькому: «Надо мной грянул гром. Семенов напечатал в Берлине в своей брошюре мою фамилию[524]524
В комментарии А. Ю. Галушкина говорится: «Речь идет о брошюре Г. И. Семенова (Васильева) „Военная и боевая работа партии социалистов-революционеров за 1917–1918 гг.“, вышедшей в феврале 1922 г. в Берлине», далее сообщается, что автор был одним из организаторов антибольшевистского заговора в конце 1917 г., причем Шкловский, по возвращении в 1918 г. из Ирана в Петроград, примкнул к этому заговору в качестве руководителя Броневого отдела; после разгрома заговора бежал в Поволжье, но в конце 1918 г. отошел от политической деятельности. В начале 1919 г. Шкловский приехал в Москву, где за его политблагонадежность перед Свердловым поручился Горький. Брошюра Семенова по существу носила провокационный характер.
[Закрыть]. Меня хотели арестовать, искали везде, я скрывался две недели и наконец убежал в Финляндию… Жена осталась в Питере, боюсь, что она на Шпалерной[525]525
Имеется в виду расположенная на Шпалерной улице питерская политическая тюрьма, обслуживавшая все политические режимы России. Опасение Шкловского подтвердилось – В. Г. Корди-Шкловская была арестована; Серапионам с большим трудом удалось добиться её освобождения под залог.
[Закрыть]». Но и в этом отчаянном положении Шкловский из финского «карантина» регулярно писал Алексею Максимовичу, поминая Серапионов: «Серапионы остались в России в печали и тесноте»; «Скучаю по жене, Тынянову, по Серапионам»; сообщая, что жену освободили под залог, который внесли литераторы, он подчеркивает: «Главным образом Серапионы»; «У Серапионов наблюдается следующее. Бытовики: Зощенко, Иванов и Никитин обижают сюжетников: Лунца, Каверина, Слонимского. Бытовики немного заелись в „Красной нови“, а сюжетники ходят пустые, как барабаны, без фавора и омажа. Я написал уже об этом туда письмо, но этого мало».
Вскоре Горький помог Шкловскому перебраться из Финляндии в Берлин.
Ну вот, продолжившееся доказательство теоремы «Шкловский – Серапион» завершено.
При всем при том, в книге воспоминаний «Жили-были», написанной Шкловским в начале 1960-х, где повествование доведено до 1922 года, о Серапионах нет ни звука (правда, их перечисляет Ираклий Андроников в предисловии 1973 года к собранию сочинений Шкловского, перечисляет, безбожно перевирая инициалы[526]526
И. Андроников. Шкловский // В. Шкловский. Собр. соч.: В 3 тт. Т. 1. М., 1973. С. 8.
[Закрыть]). В «Жили-были» вообще многого нет. Но это уже другая тема, и Шкловский тех лет появится у нас в сюжете «Заколдованная книга…»…
Пора, наконец, после разговора о 1920–1922 годах приступить к биосправке..
Виктор Борисович Шкловский родился в Петербурге. Отец его – еврей-выкрест, дед по матери – немец. В семье было четверо детей; родители жили бедно, а работали много. Об отце Шкловского процитирую двух мемуаристов – сначала из книги «Жили-были»: «Родился я… в семье уездного учителя, который имел четырехклассную школу без прав на Знаменской улице… Отец впоследствии, глубоким стариком уже, кончил педагогическую академию и умер профессором Высших артиллерийских курсов»[527]527
В. Шкловский. Жили-были. М. 1966. С. 11.
[Закрыть]. Отец Шкловского натаскивал тупых учеников по математике. Николай Чуковский брал у него уроки и «Школу Б. Шкловского» с единственным учителем помнил долго: «Это был маленького роста бритый старик с большой лысиной, окруженной лохматыми, не совсем еще седыми волосами. Вид у него был свирепейший. Во рту у него оставался один-единственный зуб, который, словно клык, торчал наружу. Когда он говорил, он плевался, и лицо его морщилось от брезгливости к собеседнику. Но человек он был необходимейший – любого тупицу он мог подготовить к вступительному экзамену в любое учебное заведение, и ученики никогда не проваливались»[528]528
Н. Чуковский. Литературные воспоминания. М., 1989. С. 60–61.
[Закрыть]. Из трех братьев Шкловских, помимо Виктора Борисовича, вспоминают еще старшего – Владимира (родился в 1889-м; после третьего ареста был расстрелян в 1937-м[529]529
К. И. Чуковский 23 декабря 1932 года записал в дневнике: «Сегодня утром пришел ко мне Шкловский. Рассказывал о своей поездке к брату – который сослан на принудит, работы куда-то на Север» (К. Чуковский. Дневник 1930–1969. М, 1994. С. 74).
[Закрыть]), тоже филолога; и еще Корней Чуковский упоминает их дядюшку Исаака Владимировича Шкловского, питерского журналиста, критика и этнографа, писавшего под псевдонимом Дионео, а после революции эмигрировавшего. 8 июня 1914 года Чуковский записал в дневнике: «Пришли Шкловские – племянники Дионео. Виктор похож на Лермонтова – по определению Репина (в 1914 году Репин сделал рисованный портрет Виктора Шкловского – еще курчавого и в студенческой тужурке – Б.Ф.). А брат – хоть и из евреев – страшно религиозен, преподает в духовной академии французский язык – и весь склад имеет семинарский»[530]530
К. Чуковский. Дневник 1901–1929. М., 1991. С. 65.
[Закрыть].
Виктор Шкловский, после нескольких и, кажется, безрадостных для него училищ и гимназий, поступил в Петроградский университет, на филологический факультет. Там работали тогда великие ученые и В. Б. любил потом рассказывать про академика И. А. Бодуэн де Куртенэ. Но систематичность знаний его не привлекала – он генерировал идеи и хотел объяснить все сразу. Книги (тогда это были тоненькие брошюрки) он писал с тех лет. Его интересовала и жизнь новой литературы. Сокрушая символизм, он сблизился с Хлебниковым и Маяковским; при этом еще занимался скульптурой и показывал её Кульбину. Но скульптором не стал, как не стал и ученым, а стал писателем. Точнее – ученые считали его писателем, а писатели – ученым. И правда, Шкловский – писатель, писавший только о себе и о своих идеях про литературу, но зато он выработал свой энергичный стиль и его можно узнать по одной фразе. На него написано немало пародий – и кажется, что пародировать Шкловского – дело нетрудное. В 1929 году друг Шкловского, не писавший прозы, Б. М. Эйхенбаум утверждал: «Шкловский совсем не похож на традиционного русского писателя-интеллигента. Он профессионален до мозга костей – но совсем не так, как обычный русский писатель-интеллигент… В писательстве он физиологичен, потому что литература у него в крови, но совсем не в том смысле, чтобы он был литературен, а как раз в обратном. Литература присуща ему так, как дыхание, как походка. В состав его аппетита входит литература. Он пробует её на вкус, знает, из чего её надо делать, и любит сам её приготовлять и разнообразить»[531]531
Б. Эйхенбаум. Мой временник. Л., 1929. С. 131–132.
[Закрыть]. В этом смысле к моменту встречи с Серапионами Шкловский был литератором сложившимся – а они еще учились. Пока ему с ними возиться было интересно, он возился, потом, по возвращении в Сов. Россию, закрутила и жизнь, и литература – из Берлина он вернулся не к Серапионам в Питер, а, вспомнив футуристов, в Москву, в ЛЕФ – группу боевую, с заявленной идеологией, литметодой, лидером и т. д. – и какое-то время сверкал там.
Говоря о Шкловском, трудно придерживаться хронологической последовательности, повествование сбивается против воли. Фактически, в биосправке мы дошли до 1914 года.
Учась в Университете, Шкловский организовал ОПОЯЗ – Общество по изучению поэтического языка и в нем легко стал лидером, потому что таков был его темперамент и дар легко генерировать новые идеи. Один из главных лозунгов Шкловского: Содержание литературного произведения равно сумме его стилистических приемов – потом очень увлек часть Серапионов, как и знаменитое: Сюжет есть явление стиля.
Рядом с ним были великие лингвисты, были Эйхенбаум (его работа «Как сделана „Шинель“ Гоголя» стала фундаментом нового литературоведения) и Тынянов (который стал автором великих исторических романов и, в отличие от Шкловского, писал не о себе), был Роман Якобсон, чье имя не упоминается в «Жили-были» (не простивший Шкловскому измены молодости и вернувший ему все надписанные книги). В то время в жизни Шкловского ОПОЯЗ существовал вперемежку с футуристами.
Началась война 1914 года, и Шкловский записался в автомобильную роту. Дело было новое, и он им овладел. Все ближайшие годы оказались связаны с колесами – автомобили, самокаты, броневики. К этому времени у Шкловского за плечами было несколько книжечек, статьи, преодоленная попытка стать скульптором-футуристом, ОПОЯЗ и титул некоронованного главы формальной школы. Теперь набирался еще и боевой опыт – лихой.
Это Шкловский в феврале 1917 года вывел на улицы восставшего Петрограда броневой дивизион. Это он был назначен Временным правительством комиссаром на румынский фронт. Это он поднял там в атаку батальон, был ранен и награжден Георгиевским крестом, который вручил ему лично генерал Корнилов. Это он был направлен в Иран воевать с турками в составе небольшой русской армии («Сердце мое в этой стране было истерто так, как истирают жесткую дорогу мохнатые лапы верблюдов»[532]532
В. Шкловский. Жили-были. С. 126.
[Закрыть]). Это он, вернувшись в Россию после Октябрьского переворота, связался с эсерами и готовил ответные акции в пору процесса над видными деятелями эсеровской партии. Это он бежал от всех засад ГПУ с фантастической дерзостью и смелостью. Все это он – Виктор Борисович Шкловский, в молодости «безрассудно смелый человек», как скажет о нем ставший на старости лет его резким оппонентом Вениамин Каверин[533]533
В. Каверин. Эпилог. М., 1989. С. 44.
[Закрыть].
Раздумывая над годами своей военно-политической работы и над судьбой России, Шкловский 15 апреля 1922 года писал Горькому, как никогда прямо: «Мой роман с революцией глубоко несчастен. На конских заводах есть жеребцы, которых зовут „пробниками“. Ими пользуются, чтобы „разъярить“ кобылу (если её не разъярить, она может не даться производителю и даже лягнуть его), и вот спускают „пробника“. Пробник лезет на кобылу, она сперва кобенится и брыкается, потом начинает даваться. Тогда пробника с неё стаскивают и подпускают настоящего заводского жеребца. Пробник же едет за границу заниматься онанизмом в эмигрантской печати. Мы, правые социалисты, „ярили“ Россию для большевиков». Этот образ «пробников» не раз потом еще будет использоваться им, но только по другим поводам.
И еще две цитаты из тогдашних писем Шкловского Горькому: «У меня нет никого. Я одинок. Я ничего не говорю никому. Я ушел в науку „об сюжете“, как в манию, чтобы не выплакать глаз. Не будите меня». И: «Если бы коммунисты не убивали, они были бы все же не приемлемы».
Кто в Петрограде до побега Шкловского мог догадаться о его самоощущении?
Н. Чуковский, знавший В. Б. с детства и очень внимательный к старшим, свидетельствовал: В Доме Искусств «его знали все и относились к нему не только с почтением, но и с некоторым страхом. У него была репутация отчаянной головы, смельчака и нахала, способного высмеять и унизить любого человека… Лев Лунц и Илья Груздев ходили за ним, как два оруженосца»[534]534
Н. Чуковский. Литературные воспоминания. С. 61.
[Закрыть]. В Доме Искусств у Шкловского были не только Серапионы. Снова воспоминания Н. Чуковского: «Шкловский перетащил в просторные помещения Дома искусств заседания знаменитого Опояза – цитадели формализма в литературоведении. Многие любопытствующие студисты посещали эти заседания, был на некоторых и я. Кроме Шкловского помню я на них Эйхенбаума, Поливанова, Романа Якобсона, Винокура. Они противопоставляли себя всем на свете и во всей прежней науке чтили, кажется, одного только Потебню. Но зато друг о друге отзывались как о величайших светилах науки: „О, этот Эйхенбаум!“, „О, этот Поливанов!“, „О, этот Роман Якобсон!“. Винокур к тому времени еще не успел, кажется, стать „О, этим Винокуром“, но зато крайне ценился своими товарищами как милейший шутник… Разумеется, светилом из светил во всем этом кружке был Виктор Борисович Шкловский. Он не знал ни одного языка, кроме русского, но зато был главный теоретик»[535]535
Там же. С. 61–62.
[Закрыть]… (Замечу, что и не зная английского, можно было открыть русскому читателю Стерна – это сделал именно Шкловский). Не любивший Шкловского Шварц признает: «Литературу он действительно любит, больше любит, чем все, кого я знал его профессии. Старается понять, ищет законы – по любви. Любит страстно, органично. Помнит любой рассказ, когда бы его ни прочел… Поэтому он сильнее писатель, чем ученый»[536]536
Е. Шварц. Живу беспокойно. Из дневников. Л., 1990. С. 403.
[Закрыть].
В 1922–1923 годах в Берлине Шкловским были написаны две замечательные книги: «Сентиментальное путешествие» и «Zoo[537]537
Имеется в виду знаменитый берлинский Зоосад.
[Закрыть] или Письма не о любви».
«Сентиментальное путешествие» – мемуары, и идет в них речь о жизни автора в войну и революцию; название двух частей («Революция и фронт» и «Письменный стол») говорят сами за себя. В отличие от мемуаров, написанных через сорок лет, здесь не было ничего о детстве и были сердечные слова о Серапионах, но главное – это повествование о войне и революции, повествование свободного художника.
У книги «Zoo…» было еще третье название: «Новая Элоиза». Оно связано не с Руссо, а с Эльзой Триоле – Шкловский включил в книгу её письма. В сестру Лили Брик Эльзу он был безответно влюблен. Завершив работу над «Zoo» Шкловский писал Эльзе: «Книжка, кажется, удалась, во всяком случае это лучшее, что я написал. Спасибо тебе за это, Эльза. Пишу без надрыва… У меня был прогрессивный паралич любви, и он разрушил мою нравственность. Но дело не безнадежно. Я умею работать, Эльза, умею писать… Твои письма настолько хороши, что у меня к ним чувство соперничества»[538]538
Диалог писателей. Из истории русско-французских культурных связей XX века 1920–1970. М., 2002. С. 732. Чувство к Эльзе довольно долго не оставляло Шкловского; в августе 1939 г. он писал ей с непреодоленной горечью: «Поклон Арагону и всем, кого ты любишь. Надеюсь, тебе придется кланяться не так много.» (Там же. С. 739).
[Закрыть]. Опубликовав её письма, Виктор Борисович внушил Эльзе, что у неё есть литературный дар. Поверив этому и написав две книжки по-русски, Эльза Триоле (она носила фамилию первого мужа, француза, с которым уже разошлась) затем перешла на чужой для неё французский язык и во время Второй мировой войны стала известной французской писательницей, к тому же воспетой в стихах её вторым мужем Луи Арагоном. А Виктору Шкловскому в Берлине не оставалось ничего другого, как всерьез думать о своем будущем. Впрочем, судьба его будущего решилась заключительным письмом в книге «Zoo…». Это письмо имело неожиданный адрес, потому что оно называлось «Обращением во ВЦИК СССР», и столь же определенное содержание: «Я не могу жить в Берлине. Всем бытом, всеми навыками я связан с сегодняшней Россией. Умею работать только для неё. Неправильно, что я живу в Берлине. Революция переродила меня, без неё мне нечем дышать. Здесь можно только задыхаться… Я хочу в Россию. Все, что было – прошло, молодость и самоуверенность сняты с меня двенадцатью железными мостами. Я поднимаю руку и сдаюсь»[539]539
В. Шкловский. Жили-были. С. 255–256. Н. Я. Мандельштам называет «Zoo…» «злосчастной книжкой, где Шкловский слезно просит победителей взять его под опеку» (Н. Мандельштам. Воспоминания. М., 1989. С. 155), но эти слова отнюдь не исчерпывают книгу.
[Закрыть].
Вениамин Каверин в книге «Эпилог» именно словами «Я подымаю руку и сдаюсь» назвал главу, посвященную Шкловскому, придав словам этим глубоко символический и как бы пророческий смысл. Из 1922 года усмотрел Каверин «сдачу» Шкловского, приобретшую отчетливые внешне черты лишь в 1930-е годы.
Дружба Шкловского с Горьким знала свои приливы и отливы; в Берлине они, в итоге, поссорились, и в 1925 году Горький писал Федину резко: «Шкловский – увы! „Не оправдывает надежд“. Парень без стержня, без позвоночника и все более обнаруживает печальное пристрастие к словесному авантюризму. Литература для него – экран, на котором он видит только Виктора Шкловского и любуется нигилизмом этого фокусника. Жаль»[540]540
М. Горький и советские писатели. Неизданная переписка. Литературное наследство. Т. 70. М., 1963. С. 492.
[Закрыть]. С позвоночником тогда были уже проблемы и у самого Горького, но это совсем другой сюжет…
Вернувшись в СССР, Шкловский продолжал литературную работу, стал вместе с Маяковским одним из лидеров ЛЕФа, увлекся кино (как и Тынянов). В 1926 году вышла его книга «Третья фабрика». Она открывалась объяснением названия: «Во-первых, я служу на 3-й фабрике Госкино. Во-вторых, названье объяснить не трудно. Первой фабрикой для меня была семья и школа. Вторая ОПОЯЗ. И третья – обрабатывает меня сейчас. Разве мы не знаем, как надо обрабатывать человека? Может быть, это правильно – заставлять его стоять перед кассой. Может быть, это правильно, чтобы он работал не по специальности. Это я говорю своим, а не слоновым голосом. Время не может ошибаться, время не может быть предо мною виноватым». Публичное признание того, что время всегда право, начинало одну из главных тем книги – о свободе искусства, вернее, о ее необязательности. «Есть два пути сейчас, – развивал свои соображения Шкловский. – Уйти, окопаться, заработать деньги не литературой и дома писать для себя. Есть путь – пойти описывать жизнь и добросовестно искать нового быта и правильного мировоззрения. Третьего пути нет»[541]541
В. Шкловский. Гамбургский счет. С. 309, 313.
[Закрыть]. Но Шкловский не был бы Шкловским, если бы, сказав «третьего пути нет», не добавил: «Вот по нему и надо идти. Художник не должен идти по трамвайным рельсам». И опять же Шкловский не был бы Шкловским, вернувшимся в СССР, если бы не развил эту мысль: «Путь третий – работать в газетах, в журналах, не беречь себя, а беречь работу, изменяться, скрещиваться с материалом, снова изменяться, скрещиваться с материалом, снова обрабатывать его, и тогда будет литература». Ничего этот путь дать не мог. Шкловскому пришлось смириться с засилием пустых книг и – более того – временами публично петь им дифирамбы.