355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дубин » Слово — письмо — литература » Текст книги (страница 28)
Слово — письмо — литература
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:08

Текст книги "Слово — письмо — литература"


Автор книги: Борис Дубин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

3

Фундаментальный для данной темы факт как раз и состоит здесь в том, что классика в России (по крайней мере, в советскую эпоху это именно так) – установление государственное. Поэтому, сколько бы ее значимость ни подчеркивалась в порядке инициативы тех или иных идеологических группировок, ни педалировалась нормоустанавливающими усилиями законодателей литературной или книжной культуры, войти в сколько-нибудь широкий читательский обиход литература, помеченная как «классическая», в наших условиях может, только если она получит институциональное утверждение и официальную поддержку со стороны государства. Это относится прежде всего к определению корпусаобразцовых авторов, формыи тиражейих издания, стало быть – к степени важности и уровню доступности соответствующих литературных образцов. Далее, это касается восприятия, дешифровки, усвоения данных символов и образцов тем или иным читателем, их смысловой нагрузки и функциональных трансформаций, модальных превращений во всех перечисленных процессах.

В самом общем смысле траекторий тут, как представляется, две.

Во-первых, классические авторы, значимость самих их имен как престижных символов могут проникать в обиход широких слоев через единую систему обязательной индоктринации в школе. Соответственно, эти имена будут демонстрироваться получившими образование людьми в тех провокационных ситуациях, когда так или иначе задевается общая, типовая структура ключевых символов целостности, «мы-образов» советского человека, и прежде всего – его принадлежность к великой державе со славным историческим прошлым. Как атрибуты державного величия и мемориальные свидетельства героической «старины», усвоенной населением модернизаторской легенды власти об историческом пути нации, имена Пушкина и Толстого, по данным социологических опросов, соседствуют в символической галерее с именами полководцев (Суворов, Кутузов), царей (Петр) и вождей (Ленин, Сталин, Горбачев), ученых (Менделеев) и пионеров космических полетов (Гагарин) [316]316
  См.: Советский простой человек: Черты социального портрета на рубеже 90-х гг. М., 1993. С. 167–197; Левинсон А. Г.Значимые имена // Экономические и социальные перемены: Мониторинг общественного мнения. 1995. № 2. С. 26–29.


[Закрыть]
.

При этом собственно произведения Пушкина, Толстого или любого другого сверхавторитетного классика важны и интересны массовой публике, понятно, во вторую и третью очередь: знаков столь ценимой и убедительной «старины» в них как раз немного, тогда как дешифруемый комментаторами академических изданий слой современной и даже злободневной для их авторов тематики, семантики, стилистики и проч. широкому читателю, напротив, скорее невнятен и не нужен. При всех различиях для специалиста, скандально-исторические романы в духе, например, В. Пикуля, биографические книги типа популярной в недавнем прошлом серии «ЖЗЛ» «патриотического» издательства «Молодая гвардия», «донжуанские списки», хроники и родословные, допустим, Пушкина или Толстого либо очередная разоблачительная «вся правда», например, о Есенине, Маяковском (или тех же Петре, Николае, Сталине, как в последних бестселлерах Э. Радзинского либо В. Суворова) не просто «увлекательней» для читателя без специальной филологической, исторической и т. п. квалификации. С его точки зрения – как ни парадоксальна она, может быть, в глазах знатока и ценителя-интеллигента, – подобные «мифологизирующие» компоненты образа «великих писателей» отчетливей и адекватнее воплощают их сверхординарную значимость и репрезентативно-символическую функцию, воспроизводят и поддерживают (воспользуюсь титулом известного сборника идеолого-критических исследований немецких историков и социологов) общенациональную «легенду классики» [317]317
  См.: Die Klassik Legende. Frankfurt а. М., 1971.


[Закрыть]
.

Как бы портативный вариант подобного пантеона и эпигонскую копию с соответствующей идеологической матрицы представляет собой набор имен «местных» деятелей в качестве исторических достопримечательностей того или иного края, города, области, вписывающий их в основную легенду, в «большую историю». Имперская идеология единой классики в принципе нивелирует локальную специфику в ходе борьбы «центра» с «регионами», и подобное «присоединение» местного в ходе колонизации – один из вариантов такой нивелировки. Характерен разгром в сталинские 1930-е гг. литературного краеведения параллельно с волевым упразднением различных литературных групп при утверждении единого «творческого метода», создании соответствующих централизованных институтов (Литературного института, ИМЛИ, Института истории и др.) и включении столь же единой официальной версии отечественной истории и истории литературы («классиков») в школьные программы.

Во-вторых, владение именами классиков нередко фигурирует в качестве самого общего признака культурности, образованности. Подобный смысл классика может, кроме прочего, иметь и в тех провокационных ситуациях, о которых только что говорилось. Однако здесь перед нами уже – в аналитическом смысле – другая, цивилизационная траектория распространения авторитетности классических символов и образцов, а соответственно, и другая их функциональная нагрузка. Символические имена фигурируют и демонстрируются в данном случае на правах общезначимого цивилизационного достояния, потерявшего прямой идеологический заряд и жесткую связь с ситуативными задачами и групповыми представлениями интеллигенции, с ее интерпретациями «наследия». В этом же качестве фигурируют и уже упоминавшиеся типовые собрания сочинений классиков в столь же типовых квартирах новых горожан 1960–1970-х гг. Значимость литературы, как, кстати, и самого образования («белого воротничка»), здесь воспринята как социально притягательная черта образа жизни более высокостатусных, привилегированных («чистых») и влиятельных на тот период слоев общества, администрации и бюрократии его культурных ведомств – интеллигенции. Причем эта значимость и образования, и литературы, и книги дополнительно мотивирована отсылкой к будущему: необходимость учиться и читать вменяется детям («а то, как родители, будете всю жизнь в грязи возиться»), книги для этого слоя массовых читателей начинаются с «детской литературы» (принципиально не существующей, скажем, для таких книгочеев, как Марина Цветаева) и покупаются в расчете или со ссылкой на детей.

Однако интеллигентские требования постоянно перечитывать, «по-настоящему, глубоко понять», прочесть «новыми глазами» тех классиков, чей символический авторитет широкими слоями уже, с их точки зрения, усвоен, удостоверен знанием имен, даже приобретением книг и в этом смысле устойчив и неоспорим, вызывает со стороны широкого читателя только недоумение и даже раздражение. Он вполне чистосердечно не понимает, чего от него еще хотят.Ни в качестве объекта школьно-дидактического препарирования, ни в виде «живых» современников, ни на правах «старой» или «новой» идеологической прописи либо иллюстрации (Пушкин или Гоголь «имперский» и «революционный», «русский» и «всемирный», «языческий» и «христианский», «исторический» и «сегодняшний» и т. д. и т. п.) классики для массового читателя не существуют: это для него «чужое», бессодержательное, выспреннее, скучное и отделено соответствующим «барьером» неприступности и неприемлемости.

Условия, на которых подобный барьер может быть в принципе преодолен, а классика, после соответствующих смысловых и модальных превращений, теми или иными своими фрагментами включена в широкий обиход, уже перечислялись: это символический авторитет и идеологическое давление государства либо цивилизационный престиж более образованных и высокостатусных групп общества. Характерно, что в 1990-е гг., вместе с крахом монопольной системы государственного книгоиздания и пропаганды книги, кризисом в системе школьного преподавания (как и разложением всей институциональной структуры советского общества), с одной стороны, и с потерей интеллигентными слоями своего символического престижа и социальной роли, с другой (хотя оба эти процесса друг от друга неотрывны), место классики в покупке и чтении, за пределами достаточно узких интеллигентских кружков, значительно сокращается.

4

Если применить вкратце изложенный здесь социологический подход к историческому описанию, можно проследить, как в авторитете, смысловой нагрузке и функциях литературной классики в дореволюционные, советские и постсоветские годы соотносятся и переплетаются оба процесса – во-первых, изменения в характере, структуре и самопонимании «интеллигентских» групп, а во-вторых, макросоциальные сдвиги в уровне образования, типах расселения, образе жизни основных социальных слоев общества, его репродуктивных институтах.

К середине и во второй половине XIX в. право репрезентировать национальное целое для письменно образованных и просвещенчески ориентированных слоев в России воплощали не монархия (монарх) и не православие (церковь), а национальная культура, и прежде всего – литература [318]318
  См.: Гудков Л. Д., Дубин Б. В.Понятие литературы у Тынянова и идеология литературы в России // Тыняновский сборник: Вторые Тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 208–226.


[Закрыть]
. (Похожие ситуации дефицита национальных символов складываются в XIX в. в раздробленной и отсталой Германии, в Италии, Польше, отчасти – в Испании, хотя разрешаются и «разгружаются» во многом иначе.) Совместными усилиями западничества и славянофильства, радикально-демократической и «эстетической» критики 1840–1850-х, а далее 1860-х гг. закладываются основы культа Пушкина и Гоголя, а затем и в первую очередь – романистов, которые воплотили переломную ситуацию страны в поисках своей идентичности и выхода в современную эпоху, основных протагонистов и ключевые события этого процесса – например, Отечественную и Крымскую войны, реформу 1861 г. и др. («русский роман», по титулу этапной книги Мельхиора де Вогюэ, решающим образом повлиявшей на образ и статус русской литературы как в Европе, так, ретроспективно, и в самой России) [319]319
  См.: Vogüé Е. М. de.Le roman russe. P., 1886.


[Закрыть]
. Представление о галерее отечественных классиков к концу века устанавливается в критике, истории литературы, гимназических программах, издательской практике [320]320
  См.: Дубин Б. В., Рейтблат А. И.О структуре и динамике системы литературных ориентаций журнальных рецензентов // Книга и чтение в зеркале социологии. М., 1990. С. 160.


[Закрыть]
.

В ситуации рубежа веков (грамотными к концу столетия были около 20 % населения), при господствующей в образованных кругах идеологии просвещения, значимость национальной классики для различных слоев широкого читателя раскрывается по-разному. Для неграмотных и малограмотных масс деревенского и слободского (мигрировавшего в города) населения это в первую очередь адаптация признанных классических авторов («книга для народа» в борьбе с «продукцией Никольской улицы», литературным лубком), главные проблемы здесь – приобщение и доступность, доходчивость. Для средних образованных слоев в провинции классика – это скомплектованное из культурного центра («столицы») единое для всех, образцовое «ядро» крупнейших отечественных и зарубежных, классиков (собрания сочинений в качестве бесплатных приложений к «Ниве»). Для идейно ангажированной либеральной и радикально-демократической интеллигенции обеих столиц, для следующих за ней образованных городских рабочих (печатников, металлистов и др.) литература и ее классические авторитеты вписываются в их версии истории освободительного движения в России (история литературы как история интеллигенции и борьбы ее различных фракций). Для ищущих эстетической автономии, культуротворческих групп наследие XIX и других предшествующих веков выступает предметом конкуренции за «свою», «живую», «позабытую» либо «недооцененную» классику, читаемую теперь как аллегория индивидуальной судьбы, драма субъективной неадекватности и неопределенности для одних, поиска и самоосуществления – для других. Это самоопределение может представляться в стихийнокосмических, мистериальных образах («скифская» мифология России у поздних символистов и их новая версия русской «всемирности») либо в форме чисто личного, культурного поиска, как, впрочем, и a-культурного демонстративного самоотрицания («пересмотренные» символистами в пику и революционным демократам, и либералам Баратынский, Лермонтов, Тютчев, Фет и другие «вечные спутники», даже – что особенно важно! – Пушкин и Гоголь; программный и оппозиционный в отношении «главной линии» неоклассицизм акмеистов, осознаваемый их старшими современниками, например Блоком, как «нерусский»; «бросание Пушкина с корабля современности» футуристами, «nihil» Маяковского и т. п.).

В советский период можно выделить несколько этапов в отношений к классике. Общая траектория здесь связана с последовательным включением литературы в государственные структуры советского общества, а различия – с характером групп и фракций совершенно иной по положению, правам и самоосознанию, уже советской «интеллигенции», так или иначе входящей в этот процесс (от писателей-орденоносцев и бюрократических служащих государственных учреждений культуры и образования до позднейших диссидентов и «педагогов-новаторов») [321]321
  См.: Луначарский А. В.Об интеллигенции. М., 1923; Ярославский Е.О роли интеллигенции в СССР. М., 1939; анализ соответствующего материала см. в кн.: Beyrau D.Intelligenz und Dissens. Gottingen, 1993 (и главе из нее в рус. пер.: Байрау Д.Интеллигенция и власть: Советский опыт // Отеч. история. 1994. № 2. С. 122–135).


[Закрыть]
. В зависимости от конкретных задач тут можно, например, схематически выделить пролеткультовскую и перевальскую модели отношения к классике; идейно обоснованную Горьким и бывшими формалистами фазу инструментальной «учебы» у классиков в условиях массового «рабочего призыва» в литературу, «литературного ударничества» (учились даже не столько «приемам», скажем – толстовскому «стилю», сколько воплощенному в его стиле эпическому, «библейскому» видению истории и героя в панорамной перспективе единого целого, а этого в своих романах пытались добиться вовсе не одни только Фадеев, Леонов и Федин, но и Гроссман, Пастернак, а позднее – Солженицын); период официальной классикализации культуры, обращения к национально-державной символике и риторике идеологического триумфа в середине и во второй половине 1930-х гг. («мы – победители» вкупе с «мы – наследники»); программный антиклассикализм («искренность», «правда жизни») «оттепельной» интеллигенции и уже упоминавшийся параллельный процесс массового комплектования классикой типовых квартир в городских новостройках хрущевских лет; реставрационные тенденции и процессы музеизации представлений о культуре в середине 1970-х – начале 1980-х гг. [322]322
  См.: Дубин Б. В., Рейтблат А. И.Указ. соч. С. 164–165.


[Закрыть]
Особо стоило бы сказать о функциональной нагрузке классики и усилий по удержанию традиции, включая «запрещенных» авторов прошлого, в условиях противостояния идеологическому официозу со стороны т. н. «второй культуры» и в некоторых отношениях близких к ней «неофициальных» или «недоофициальных» фигур 1970–1980-х гг. – как собственно образотворческого андеграунда, так и истолковательских групп (эмигрантской славистики, «оппозиционной филологии» и искусствознания в Тарту, Ленинграде, Москве и др.). Исторические разработки Н. Эйдельмана, романы-аллюзии Б. Окуджавы, «Пушкинский дом» А. Битова питались импульсами, символами, чувствами этой среды, в свою очередь, подпитывая ее сами.

В постсоветские годы проблема общезначимой классики остается компонентом самоопределения наиболее идеологически ангажированных (и уже в этом смысле – рутинизаторских и эпигонских) групп интеллигенции [323]323
  См.: Lasorsa Siedina Cl.La conscienza della propria identita nella pubblicistica rusa contemporanea / Istituzioni e societa in Russia tra mutamento e conservazione. Milano, 1996. P. 120–135; Trepper H.Kultur und «Markt»  //Russland: Fragmente einer postsowjetischen Kultur. Bremen, 1996. S. 105–133; Berelowitch A., Wieviorka M.Les Russes d’en bas: Enquête sur la Russie post-communiste. P., 1996. P. 339–348, 372–376 (рецензию на эту последнюю книгу см.: Социологический журнал. 1997. № 1/2. С. 224–229); Hayoz N.L’etreinte coviétique: Aspects sociologiques de l’effondrement programmé de l’URSS. Geneve, 1997. P. 251–258; а также нашу статью «Интеллигенция и профессионализация» в данном сборнике.


[Закрыть]
. Она все чаще выливается в нетворческий, a-культурный катастрофизм и патерналистские требования государственной поддержки изданиям классики, находит выражение в почвеннически-органической метафорике наследия и традиционалистских императивах защитить «духовность», противостоять «массовой культуре» и «диктату рынка» (охранительная риторика, нередкая в публицистике, скажем, «Нового мира»). Либо же формулируется как задача «держать планку» высокой культуры по образцу Большого театра или Пушкинского музея (выдвинутая журналами скорее либерального толка – «Знаменем», «Октябрем», вводящими рубрики «Классики XX века», «Забытые классики», «Неизвестные классики», «Непрочитанные классики» и т. д.). Среди читателей символический престиж классиков (равно как поэзии, исторической мемуаристики) сохраняется сегодня, как говорилось выше, лишь в качестве демонстративной самохарактеристики у более пожилых слоев образованного населения крупных городов и чаще – женщин, а в целом среди населения классическая литература и искусство все отчетливей приобретают мемориальный статус, прочно связываются с монументами и ритуалами государственности: так, среди фигур отечественного прошлого, которым москвичи предлагают поставить сегодня памятники в столице, в сумме преобладают писатели, деятели культуры и науки. Нарастающим реставраторским тенденциям в российской национально-державной идеологии и атрибутике середины 1990-х гг. вторят, по дурной логике поспешного «перехвата слов» друг у друга (поскольку иных и своих – нет!), усилия национал-коммунистической и национал-патриотической оппозиции в очередном отстаивании «собственных» классиков. Таковы имена Пушкина, Лермонтова, Достоевского в предвыборных призывах 1996 г. Виктора Анпилова. На этом фоне выделяется тяга к острокритической, сатирической, антиутопической линиям русской литературы XIX–XX вв., идейные поиски которой можно было бы назвать «патриотизмом от противного» или, в социологических терминах, «образцами негативной идентификации». Здесь я имею в виду фигуры Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Платонова в настойчиво демонстрируемых тогда же литературных пристрастиях Александра Лебедя с его архетипическим популистским имиджем нелицеприятного критика власти и вместе с тем очередного твердорукого вождя всех россиян.

1996, 1999

Пополнение поэтического пантеона [*]*
  Рецензия была опубликована в: Новое литературное обозрение. 1996. № 21. С. 391–393.


[Закрыть]

Признание и увековечение отдельных писателей, течений и школ, жанров и тем в различные периоды общественной и литературной жизни Америки – одно из сложившихся в последние полтора десятилетия направлений работы по современной истории в рамках университетских American Studies, а само понятие «канон» – из достаточно новых, но уже отличимых шиболетов в подзаголовках академических сборников и монографий середины 1980-х – первой половины 1990-х. Только за это время литературным канонам были посвящены в США книги Дж. Гиллори (1983), Дж. Роддена и А. Крапата (обе – 1989), П. Лаутера (1991), Дж. Ньюкома, М. Берубе и Х. Л. Гейтса (все три – 1992), спецномер журнала «Critical Inquiry» (1983), коллективные аналитические сборники «Каноны» (1984), «Гостеприимный канон» (1991). И все это – при общеизвестном антиклассикализме и полицентричности американской литературной культуры в целом и поэзии в частности (именно, именно при них! – хочется сразу же сказать).

Однако поэты становились при этом объектами даже персонального внимания не в пример реже романистов, а уж из образцов более общего, панорамного взгляда Алан Голдинг, автор книги «Из изгоев в классики: Каноны в американской поэзии» (1995) [325]325
  Golding A.From Outlaw to classic: Canons in American poetry. Madison: The University of Wisconsin Press, 1995. XVII, 243 p.


[Закрыть]
, имеет возможность сослаться здесь, кажется, лишь на вышедший в той же серии «Wisconsin project on American writers» труд своего коллеги по университету Кэри Нельсона «Репрессия и реабилитация: Новая американская поэзия и политика культурной памяти, 1910–1945» (Мэдисон, 1989). Так что книга Голдинга – попытка заполнить ощутимую для дисциплины предметную «брешь» (титул монографии проясняется эпиграфом из эссе Гертруды Стайн «Построение как толкование»: «Создатель новых построений в искусстве – изгой, пока не стал классиком; промежутка практически нет»; этот «несуществующий» промежуток Голдинг и исследует).

В пяти главах книги представлены разные механизмы создания и узаконения поэтических репутаций, индивидуальных и групповых. Это десятки читательских антологий и учебных хрестоматий за два столетия от «Красот поэзии, английской и американской» (1791) Мэтью Кери и «Американских стихотворений» (1793) Элии Хаббарда Смита через «Парнас» (1874) Ралфа Уолдо Эмерсона и «Современных американских поэтов» (1922) Конрада Эйкена до «Американской поэзии» (1993) Элиота Уайнбергера и «Постмодерной американской поэзии» (1994) Пола Хувера; психологизация, героизация, аллегоризация поэтов самими поэтами – стихотворная фреска Джона Берримена о первой поэтессе Новой Англии Энн Брэдстрит (журнальная публикация – 1953, книжное издание – 1956, восемь переизданий по обе стороны океана в последующие полтора десятилетия) и ее восприятие влиятельной критикой; деятельность школы «новой критики» 1930–1940-х гг. (вопрос о национальном поэте и национальной традиции, борьба вокруг фигур Уитмена, Дикинсон, модернизма Э. Паунда и Т. С. Элиота в деятельности поэтов-академиков Алена Тейта, Айвора Уинтерса, Джона Рэнсома, программная книга Клинта Брукса «Современная поэзия и традиция», 1939, каноническая антология Р. П. Уоррена и того же Брукса для студентов колледжа «Понимание поэзии», 1938); «малые» литературные обозрения, роль маргинальных инновационных групп и их альтернативных канонов (журнал 1950-х гг. «Origin» Сида Кормена, канонизировавший, среди многих, П. Блэкберна и Р. Данкена, Д. Левертов и Р. Крили, поздней – Г. Снайдера и Л. Зукофски, но прежде всего, конечно, Чарлза Олсона); адаптация авангардной поэзии и плодов ее теоретической авторефлексии – т. н. «языкового письма», «Language writing», Чарлза Бернстайна, Лин Хеджинян, Сьюзен Хоу, Рона Силлимена, а вместе с ними и постструктурализма Кристевой и Барта – в американской академической среде 1970–1980-х гг.

Как видим, в центре интересов А. Голдинга – большинство культурных каналов и социальных инстанций, задающих канонический свод, структуру и интерпретацию литературных авторитетов (за исключением разве что учебника и энциклопедии, а также собственно издательских, коммерческих стратегий – рекламной кампании, бестселлера, собрания сочинений): антология и журнал, литературно-критическая группа и академическое сообщество в целом. Решающее значение для авторов, истолкователей и читателей современной поэзии, для ее восприятия и воспроизводства в Америке на протяжении XX в. имеет – и это нужно со всем возможным нажимом подчеркнуть! – такая мощная, организованная и независимая социальная институция, как университет (творческий, исследовательский, преподавательский и издательский центр одновременно), и, шире, академическое сообщество как круг авторитетных экспертов, профессионалов-преподавателей, и как специфическая квалифицированная публика «первого прочтения». Напомню, что для англоязычного мира такое положение дел – связь текущей, нынешней (!) литературы с колледжами и университетами – зафиксировала уже программная статья Мэтью Арнолда «Литературное влияние академий» (1864), продолжила в Америке на рубеже веков книга Ирвина Бэббита «Литература и американский колледж» (1908), а в новейшее время, в период нарастающей эрозии академических авторитетов закрепили Л. Триллинг в эссе «О преподавании современной литературы» (1966) и Ф. Р. Ливис с его «Современной английской литературой и университетом» (1967). (Как свидетельствует один из спецвыпусков влиятельного журнала «New literary history» за 1995 г., проблема взаимоотношений между литературой и высшей школой, рефлексия над этой проблемой остаются в центре внимания американского литературного и литературоведческого сообщества и сегодня.)

Преобладающая в исследованиях литературных канонов институциональнаялиния, которая находит свой предмет в процессах «институционализации литературных ценностей» (Фрэнк Кермоуд, Джонатан Каллер, Стенли Фиш, Джейн Томпкинс, Терри Иглтон и др.) и которой в целом придерживается автор, как раз и связывает их формирование с деятельностью академических институтов, ролями преподавателя и литературоведа, «продуктами» их активности (историко-аналитической, критической, рецензионной работой, учебными курсами, наконец – собственно антологиями) и системами поддержки (отделениями English и American studies, грантораспределяющими организациями, издательской индустрией, книжными магазинами и библиотеками, профессиональной и более широкой интеллектуальной прессой, включая альтернативную). Для другой, в известной мере противостоящей ей эстетическойлинии, часть аргументов которой А. Голдинг признает и в своей работе учитывает (ее не столь наступательные, но не лишенные влияния в профессиональном сообществе и литературном мире позиции представляют в последние пятнадцать лет журнал «Critical Inquiry» и такие имена, как Хэролд Блум, Хелен Вендлер, Чарлз Алтьери), главное действующее лицо в формировании поэтического канона – это сам продолжающий цепь традиций поэт в его отношениях с предшественниками и современниками. Тем самым обрисовываются точки и фигуры проблемного поля в исследованиях канона: символы и значения национальной идентичности, характера, миссии (поэзия и ее истолкование как «внутримирская активность» интеллектуальной элиты); автономность поэзии и поэта в различных ее групповых и индивидуальных выражениях от радикалистского новаторства до академического традиционализма; и, наконец, «истолковательское сообщество» со своими практическими интересами, познавательными задачами, интеллектуальными ресурсами, моральными стандартами и идеологическими пристрастиями.

Строго говоря, источникипоэтической инновации (сфера вне-литературных значений и, более того, бессловесного опыта, «немоты», «смерти слова», а также некондиционной, некодифицированной, неофициальной речи в самых разных планах – язык «несказанного» и «низкого», местного и маргинального, сакрального и инокультурного, относящегося к технике и науке, «быту» и «прозе», неправильного, устаревшего, «непонятного», «неведомого» и т. д.) в книге Голдинга, по очевидным резонам, обстоятельно не рассматриваются. В стороне – что уже ближе к теме и ощущается болезненней – оставлена и взаимосоотнесенная семантика «старого»/«нового» в структуре традиций (как исходная нагрузка вводимых в канон элементов с их «историческим шлейфом» – промежуточными и откладывающимися в смысловой конструкции образца переозначениями-перетолкованиями, так и напряженные, нередко конфликтные значения уже внутри самогоканона). Думаю, это сужает возможности увидеть определяющую и неустранимую (хотя, быть может, слабей различаемую изнутри канонизирующего сообщества и сознания) проблематичность канона в литературе и искусстве вообще – его или, верней, их многосоставность, разноэтажность, «внутреннюю» драматичность (гетерогенность, о которой с разных сторон писали в XX в. Элиот, Мачадо, Пас, Бонфуа) и в конечном счете динамизм, ту энергетику и логику движения, без которых никакая «внешняя» динамика была бы попросту невозможной, а попытки воздействия – безрезультатными.

Подобная постановка задачи и стоящее за ней «стереоскопическое» видение требуют, как представляется, уже собственно социологической и историко-социологической коррекции. Тут нужна проработка проблем структуры и динамики как поэтической, так и интерпретаторской роли (социального авторитета, статуса, престижа, культурной маски, их идейных и символических ресурсов, систем поддержки и трансляции), а также типологического анализа самих понятий «группы», «сообщества», «института», которые опять-таки вряд ли везде и всюду остаются раз и навсегда равными себе. Алан Голдинг делает здесь свою, и серьезную, часть квалифицированной работы со стороны истории литературы и теорий ее интерпретации. Но это, конечно, только часть.

Тем заметней, насколько – в сравнении, скажем, с нашей отечественной сегодняшней практикой – такая филологическая повседневность в самом ее, казалось бы, приземленно-эмпирическом варианте уже учитывает социологический подход к литературе, проблематику и оптику социологии. И, конечно же, не может не впечатлить своими масштабами база проделанного Голдингом труда, толща систематически наработанного – добытого, препарированного, осмысленного, упакованного – его коллегами ранее. (Объем, ресурсы, авторитет, наконец, продуктивная энергия и репродуктивная сила стоящего за этим американского академического сообщества, надо думать, задают, кроме всего прочего, совершенно особое самоощущение исследователя.)

Вот лишь два примера. Даже если судить только по примечаниям и библиографии в книге А. Голдинга, за три с половиной десятка последних лет (1960–1995) в США вышло не менее тридцати университетских антологий современнойамериканской поэзии (каждая не раз и не два отрецензирована в прессе, разобрана в обзорных статьях коллег и обобщающих книгах по текущей литературной истории, которых за это время тоже опубликован не один десяток); о степени изданности всех сколь-нибудь заметных поэтических персоналий и течений тех же недавних лет вплоть до 1980-х(которые – уже история!), полныхсобраний их стихов, прозы, переписки, критических откликов о них, посвященных им сборников и монографий и т. п. говорить не стану: слишком хорошо помню печатные судьбы старших, своих сверстников, следующего поколения у нас, – тяжело. Положение с «малым литературным журналом» в Америке подытожено на конец 1970-х гг. в тысячестраничной «документальной истории» этого главного органа групповых самоопределений и литературной инновации, составленной Э. Андерсоном и Э. Кинси (1978, впрочем, аналогичные издания были и до, и после): по их данным, скажем, в 1952 г. на английском языке выходило «только» 182 таких издания. «Взрыв» этого типа журналов начался в горячих 1960-х, и, например, в 1987 г. их уже только в Америке (видимо, по ужасающей ее «масскультурности») зарегистрировано 5000. Кстати, следят за ними, систематизируют их и оповещают о них публику прежде всего университетские библиотекари – есть в «бездуховном» американском обществе такая в высшей степени авторитетная, высокооплачиваемая и престижная роль. Объединяющим коллективные усилия фокусом инновационной работы в культуре, познании, словесности может быть, как еще раз убеждаешься на примере книги Алана Голдинга, лишь страстный, всепоглощающий, но не человекоядный интерес к современности. Ни импортировать, ни подделать его нельзя. А заслоняться от окружающего самопальными цацка-ми былого величия пора бы уж, кажется, оставить.

1996

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю