355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дубин » Слово — письмо — литература » Текст книги (страница 21)
Слово — письмо — литература
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:08

Текст книги "Слово — письмо — литература"


Автор книги: Борис Дубин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)

О банальности прошлого: опыт социологического прочтения российских историко-патриотических романов 1990-х годов [*]*
  Статья публикуется впервые.


[Закрыть]

Героическое предприятие литературы продолжают сегодня эпигоны-традиционалисты. Говоря о важном культурном феномене эпигонства [247]247
  Обоснование этого понятия см. в книге: Asbeck Н.Das Problem der literarischen Abhaengigkeit und der Begriff des Epigonalen. Bonn, 1978, а также статью «Сюжет поражения» в настоящем томе.


[Закрыть]
, я в данном случае имею в виду не просто скудость или стертость сюжетных ходов, портретных, образных, языковых средств этих представителей «жанровой» словесности (по аналогии с «жанровым», а не «авторским» кино), но само сохранение патетической позиции преклонения перед идеей прошлого как заведомо и несравненно более глубокого, подлинного и поучительного, нежели окружающее, – можно сказать, более «настоящего», чем любое настоящее. В этом плане социолог не может не отметить любопытного хронологического совпадения таких феноменов, как взлет в 1960–1970-х гг. массовой популярности исторического романа в Европе и одновременное с ним нарастание критики исторического разума у Серто, Козеллека и Питера Берка. (Для литературных биографий – жизнеописаний великих писателей и вообще звезд искусства – подобным контражуром будет служить констатация «смерти» автора и героя у Фуко и Ролана Барта.)

По результатам опросов Всероссийского центра изучения общественного мнения, в России сегодня каждый четвертый взрослый человек любит, по его признанию, читать исторические романы и книги по истории. На протяжении последних семи лет этот показатель весьма устойчив: отечественнаяисторическая проза делит с переводнымлюбовным романом второе – после отечественныхже детективов – место по уровню популярности среди современных российских читателей. Чаще, чем представителей других социально-демографических групп, исторические романы и книги по истории привлекают мужчин более зрелого возраста (старше 40 лет), с высшим образованием, средними и низкими доходами, живущих в Москве и Петербурге, затрудняющихся с ответом на вопрос об их вероисповедании: в этой конкретной подгруппе историческую прозу любят читать от трети до двух пятых опрошенных. Здесь перед нами часть вчерашней «интеллигенции», все больше чувствующая себя в последнее десятилетие, начиная с примерно с 1992 г., в ситуации социальной неопределенности, нередко даже смысловой дезориентированности. Она ищет разрешения своих проблем, своих внутренних конфликтов привычным способом – обращением к историческим аналогиям [248]248
  См. об этой группе: Гудков Л., Дубин Б.Интеллигенция: Заметки о литературно-политических иллюзиях. М.; Харьков, 1995.


[Закрыть]
.

Но если объем этой подгруппы, ее ориентации и самочувствие остаются на протяжении ряда лет достаточно постоянными, то широкий социальный контекст ее поведения, смысловые рамки массовой тяги к «наследию» и «корням», конструкция оценок прошлого в общественном мнении, средствах массовой информации за восемь – десять последних лет, напротив, заметно переменились [249]249
  В этом суммарном описании автор опирается на данные эмпирических опросов Всероссийского центра изучения общественного мнения 1990-х гг. и их теоретическую разработку сотрудниками ВЦИОМ; см.: Дубин Б.Прошлое в сегодняшних оценках россиян // Экономические и социальные перемены: Мониторинг общественного мнения. 1996. № 5. С. 28–34; Гудков Л.Русский неотрадиционализм // Там же. 1997. № 2. С. 25–32; Левада Ю.«Человек советский» десять лет спустя: 1989–1999 // Мониторинг общественного мнения: Экономические и социальные перемены. 1999. № 3. С. 7–15; Дубин Б.Время и люди: о массовом восприятии социальных перемен // Там же. С. 20–23; Он же.Конец века // Там же. 2000. № 4. С. 13–18; и др.


[Закрыть]
.

Социальные рамки ностальгии: от национального самобичевания к компенсаторному самоутверждению

Если говорить об образе и престиже страны в сознании ее жителей, то конец 1980-х гг. стал для советских людей пиком символического «самоуничижения». В сумме около 40 % опрошенных ВЦИОМ в 1989 г. высказались в том смысле, что опыт СССР не нужен «никому в мире», что их страна может служить для других народов «лишь отрицательным примером» (еще 45 % затруднились ответить на этот вопрос) [250]250
  См.: Есть мнение!: Итоги социологического опроса. М., 1990. С. 284.


[Закрыть]
. Несколько позднейших лет, особенно сразу же после распада СССР, были для населения России – в плане социальной идентификации – временем наибольшей неопределенности и острой фрустрированности. Показательно, что в наследии советской эпохи подавляющая часть респондентов еще и в 1991 г. видела лишь «дефицит, очереди, нищенское существование» (66 %), «бесправие, постоянные унижения» (26 %), «прозябание на обочине цивилизации» (25 %), и только 15 % выделяли такие положительные характеристики, как «чувство принадлежности к советскому народу», «система социальной защиты населения».

Однако уже к 1994–1995 гг. заметно выросли показатели самоутверждения россиян, принадлежности к национальному целому России – ее «земле, территории» (доля избравших этот элемент символической идентификации увеличилась к 1994 г. вдвое – с 12 % до 24 % опрошенных) и особенно ее «прошлому, истории» (здесь доля выросла в полтора раза, с 24 % до 37 %). К середине 1990-х гг. обобщенный образ русских в коллективном сознании россиян стал выглядеть значительно привлекательнее: на фоне вполне отчетливых негативных самохарактеристик (униженность, привычка к опеке «сверху», непрактичность, лень) наши респонденты стали значительно чаще подчеркивать положительные составляющие этого мысленного образа (энергичность, трудолюбие, гостеприимство, религиозность, готовность помочь другим и проч.).

Поскольку моменты индивидуального самоопределения, инициативы, ответственности в советский период последовательно подавлялись и господствовавшей идеологией и практикой социальных отношений, так что за несколько поколений они по большей части атрофировались, то основой символической идентификации россиян в постсоветскую эпоху стали прежде всего символы коллективной принадлежности к самому широкому целому – национальному сообществу. Причем главное место среди них заняли смысловые моменты, во-первых, отсылающие к воображаемому общему прошлому, а во-вторых, подчеркивающие семантику социальной пассивности («терпение», готовность к жертвам) и культурной примитивности («простота»). Для сравнения отмечу, что после распада «социалистического лагеря» в большинстве стран Центральной и Восточной Европы, включая балтийские государства, преобладают, по данным международных исследований, более высокие оценки настоящего и будущего, нежели прошлого. Напротив, в России и на Украине явно доминируют ностальгические настроения и стереотипы [251]251
  См.: Роуз Р., Харпфер К.Сравнительный анализ восприятия процессов перехода стран Восточной Европы и бывшего СССР к демократическому обществу // Экономические и социальные перемены: Мониторинг общественного мнения. 1996. № 4. С. 13–19.


[Закрыть]
.

Эти тенденции к социальному упрощению и культурному неотрадиционализму еще усилились в последующие пять лет. В 1996 г. большинство россиян (до 40 %) видело воплощение «русского характера» в «простых людях» и «наших предках». В 1999 г. половина опрашиваемых выделяла в мысленном образе своего народа прежде всего «наше прошлое, нашу историю», 26 % – «нашу землю», 19 %– «наши обычаи, праздники, песни», 14 %– «великих людей нашей национальности» и т. д.

Важно, что этот переход основной массы населения за 1990-е гг. к позитивной оценке компонентов прошлого в обобщенной риторической фигуре коллективного «мы» был обеспечен группой россиян (а в основном – россиянок) зрелого возраста, с высшим образованием, жителями Москвы и Петербурга, голосовавшими на выборах за центристские партии и движения социалистической ориентации – «Яблоко», «Наш дом – Россия», «Женщины России» и партия Святослава Федорова, то есть как раз тем контингентом, повышенный интерес которого к исторической прозе я отмечал выше. Среди черт жизненного уклада, которые Россия «потеряла» за последнее десятилетие, именно эта группа во второй половине 1990-х гг. с особенной частотой выделяла символы великой державы и мирового приоритета – «гордость за свою большую и сильную страну», «ведущую роль в мире». К концу 1990-х гг. идеологический пассеизм интеллигенции и бытовой пассеизм массы – при поддержке большинства средств массовой информации, и прежде всего телевидения – сомкнулись. В базовом складе личности, в основном социальном типе современных россиян как опоры всей системы сегодняшнего российского общества и государства отчетливо выступили на первый план неотрадиционалистские черты.

Параллелью и контрастным фоном для подобного «перевернутого зрения», когда отдаленное прошлое видится крупней и светлей, чем окружающая тягостная реальность, выступил на протяжении 1990-х гг. массовый кризис доверия к каким бы то ни было социальным и государственным институтам России (за исключением армии и православной церкви). Отказ в доверии президенту и парламенту, судебным инстанциям, политическим партиям, виднейшим политикам сопровождался ростом коллективной подозрительности россиян в отношении самих мотивов деятельности как высших государственных чиновников, так и влиятельных частных лиц – крупных предпринимателей, руководителей массмедиа и др. В массе крепла уверенность, что «всем заправляет мафия», что «все коррумпированы», что государство не функционирует, а в стране царят безвластие, грабеж и разлад. По контрасту с устойчивыми советскими стереотипами, с одной стороны, и ожиданиями первых лет перестройки, с другой, росла неуверенность в будущем, особенно – у «промежуточной» группы сорока-пятидесятилетних. Эти настроения подхватывали и поддерживали не только малотиражные коммунистические или почвеннические газеты. Их муссировала популистская по своим ориентациям и риторике скандальная пресса, тиражировала сенсационная криминальная телехроника, пытались использовать, компрометируя друг друга, различные группировки лиц, приближенных к власти.

Больше того, по мере разрыва между властью и наиболее квалифицированными, активными, динамичными подгруппами российского общества, между властью и общественным мнением, между властью и всем населением России во второй половине 1990-х гг. – после первой чеченской войны, событий в Югославии, а затем второй Чечни – шел процесс политической, а отчасти и экономической изоляции России в мировом общественном мнении. Как ни парадоксально, внутри страны он привел к тому, что и власть, и население, и большинство средств массовой коммуникации не сговариваясь, но вполне единодушно сконцентрировались на значении, символах и символическом престиже национального целого, причем проецировали этот престиж преимущественно в прошлое. Все сколько-нибудь проблематичное, болезненное из образов далекого прошлого при этом последовательно вытеснялось, так что само оно превращалось в перечень утрат «за годы советской власти». Травматические же воспоминания о советской истории, поднятые перестроечной публицистикой и отозвавшиеся в негативных массовых оценках советского строя на рубеже 1980–1990-х гг., теперь сами были во многом перенесены на эти годы, правление Горбачева и Ельцина, которые-де и «довели страну до нынешней разрухи». Лучшим временем в массовом сознании становилась эпоха Брежнева, излюбленным предметом интеллигентской идеализации – последние Романовы.

Историко-патриотический роман как рыночный продукт и социальный факт

К середине 1990-х гг. издание исторических романов в расчете на массовое потребление встает в России на коммерческую основу. Серию «Тайны истории в романах» создает одно из наиболее мощных частных издательств – «Терра». Библиотечки «Россия. История в романах», «Государи Руси Великой», «Сподвижники и фавориты», «История отечества в событиях и судьбах», «Вера», «Вожди», «Великие», «Россия. Исторические расследования» и т. п. начинают выходить в частных издательствах «Армада», «Лексика» и ряде других. Объявленный тираж этих серийных книг – как для всей массовой беллетристики сегодня – обычно составляет от 10 до 20 тысяч экземпляров.

Некоторые из этих романов были написаны и даже впервые опубликованы в конце 1980-х – начале 1990-х гг., но теперь они приходят к читателю как массовый продукт деятельности частных предпринимателей: в рамках единой издательской серии, в типовой глянцевой обложке и через самые массовые, рыночные каналы. Они предъявлены покупателю как прохожему.Иными словами, предлагаются читателю в его социальном и культурном качестве «любого» – на прилавках или в киосках на вокзалах и крупных станциях железной дороги, в продуктовых магазинах, вестибюлях метро, в подземных переходах, их разносят в пригородных электропоездах.

Дело не просто в расширении масштабов торговли исторической или другой массовой книгой: подобное расширение фактически означает для социолога перестройку всей системы каналов распространения печатных изданий. Однако у функционирования подобной литературы есть теперь еще две важные особенности. Впервые в пореволюционные годы книги данного жанра предъявляются читателю как чисто коммерческий продукт, а не элемент пропагандистской системы государства, вне его прямого идеологического заказа или диктата, вне его монопольного финансового, экономического, социального обеспечения. Кроме того, на этот раз – в отличие от периодов взлета исторической романистики и читательского интереса к ней в 1930-е и особенно в 1970-е гг. – это их доминантное положение на рынке и в круге актуального чтения жителей России никем не оспаривается. У данной версии национального прошлого впервые в российской культурной истории XIX–XX вв. фактически нет идейного и художественного конкурента. Характерно, наконец, что подавляющее большинство авторов этих романов – вчерашние газетчики, рядовые члены Союза журналистов или Союза писателей. В любом случае – это люди без собственных имен, без литературных биографий и писательских репутаций. Перед нами, как и полагается массовому изделию, серийная и анонимная словесная продукция эпигонов. Так она далее (на примере нескольких серий исторических романов издательства «Армада») и будет здесь исследоваться.

Об историческом романе вообще и в России – в частности

Исторический роман в литературах мира – это роман о Новом времени, о процессах социальной и культурной модернизации Запада, прежде всего о модернизации Европы. Характерно, что в аннотированный указатель избранной исторической романистики Д. Мак-Гарри и С. Уайта (заведомо неполный, но единственный такого рода доступный мне) включено: романов об античной эпохе – 337, о Средних веках и периоде Возрождения – 540, о Западе после 1500 г. – 4015 (из них о Европе – 2052, о США – 1579) [252]252
  Рассчитано по книге: McGarry D.D., White S. H.Historical fiction guide. N.Y., 1963. Известный по библиографическим указателям более ранний аналогичный труд ( Baker Е. А.A guide to historical fiction. L., 1914) был мне недоступен.


[Закрыть]
. В самом общем плане исторический роман в условной, фикциональной, нередко даже притчевой форме представляет конфликты перехода от родового, статусно-иерархического социального строя с его традиционными формами отношений (прежде всего – отношений господства и авторитета), жестко предписанных сословных, клановых, межпоколенческих, половых и семейных связей к современному, буржуазному миропорядку, индивидуалистическому этосу, разным видам «общественного договора» и представительным формам выборной власти. В центре такого рода романов – «человеческая цена» подобного перехода для людей власти, высшей аристократии, военной и церковной элит (вообще по преимуществу – традиционной элиты), – с одной стороны, и для «нового» героя, обедневшего дворянина, представителя третьего сословия, «маленького человека», часто – женщины или юноши, которые первыми в роду, в своей семье получают собственную биографию, «делают» ее и так или иначе оказываются в средоточии сословных, династических, конфессиональных, межгосударственных конфликтов эпохи, – с другой (важный и популярный у читателей вариант массового исторического романа – biographie romancée политического лидера, гения литературы и искусства [253]253
  См. об этом статью «Биография, репутация, анкета» в данном сборнике.


[Закрыть]
).

Стратегические различия в трактовке этих тектонических процессов представителями разных – «восходящих» и «нисходящих», в терминах К. Манхейма – общественных групп, которые находятся в разных социальных ситуациях и исторических обстоятельствах, ориентируются на разных потенциальных партнеров и «адресатов» и чьи усилия к тому же осложнены разницей в их собственно литературных ориентациях и традициях, давлением значимых для них литературных авторитетов, доминантных жанров и формул современной им словесности, дают, начиная с произведений М. Эджуорт (1800), В. Скотта (1814 и далее), А. Мандзони (1821–1823), все многообразие национальных разновидностей исторического романа в странах Европы, Северной и Южной Америки [254]254
  В общем плане см.: Lukacs G.The historical novel. Boston, 1963 (работа была написана для публикации в СССР в 1937 г., но опубликован был только ее фрагмент в журнале «Литературный критик» (1938. № 12)). Из обзорных работ по основным регионам укажу лишь несколько: Né lod G.Panorama du roman historique. Bruxelles, 1969; Fleishman A.The English historical novel. Baltimore; L., 1971; Dickinson A. T.The American historical fiction. Metuchen. 1971; Menton S.Latin America’s new historical novel. Austin, 1993; Muelberger G., Habitzel K.The German historical novel (1780–1945)  //Reisende durch Zeit und Raum/Travellers in Time and Space. Der deutschsprachige historische Roman. Amsterdam, 1999 (последняя работа была доступна мне только в Интернете – http://germanistik.uibk.ac.at/hr/docs/kent.html).


[Закрыть]
. Явные пики в производстве исторических романов и широком к ним читательском интересе приходятся на периоды строительства надсословного, уже собственно буржуазного национального государства (именно тогда в исторический роман приходят лучшие литературные силы эпохи, и жанр, как у Вальтера Скотта, становится доминантным для художественной словесности, приобретает собственно литературные амбиции) или – как, например, в Германии 1930–1940-х гг. с произведениями Фейхтвангера, Генриха и Томаса Манна и других – падают на периоды кризисов, катастроф, крупномасштабных испытаний для обществ этого типа, для порожденного ими человеческого склада [255]255
  Характерно, что для Германии в качестве такого пика Г. Мюльбергер и К. Хабитцель указывают 1850–1870 гг.; кстати, в этот же период формируется в общенациональном масштабе и идеология немецкой литературной классики. 1870-е гг. – второй (после 1830-х гг.) период расцвета русского исторического романа, когда выходят сочинения Г. Данилевского, Е. Салиаса, Вс. Соловьева, Д. Мордовцева и др.


[Закрыть]
. На рубеже XIX–XX вв., в период расцвета декадентского и символистского исторического романа, ключевой проблемой, ведущим мотивом выступает собственно культурныйслом поздней античности или Средних веков, а материалом аллегорического повествования – гибель всего символического мира, «конец веры», пришествие эпохи ересей и т. п. [256]256
  Для России это романы Д. Мережковского и В. Брюсова.


[Закрыть]

В России XVIII–XIX вв. инициатива политической и социальной модернизации принадлежит, по известной пушкинской формулировке, «правительству», а группировки элиты (в частности, интеллектуальные слои с их журналистикой) складываются в процессах конкуренции за право истолковывать модернизационные представления верховной власти [257]257
  См. об этом: Гудков Л. Д., Дубин Б. В.Понятие литературы у Тынянова и идеология литературы в России // Тыняновский сборник: Вторые Тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 214–223.


[Закрыть]
. Характерно, что в 30-е годы XIX в., эпоху возникновения исторической романистики в России, идет борьба между аристократической жанровой формулой исторического романа, которую разрабатывает Пушкин, и подходами идеологов третьего сословия – развлекательно-нравоучительными романами Ф. Булгарина и др. [258]258
  О некоторых аспектах этой борьбы см.: Переверзев В. Ф.Пушкин в борьбе с русским плутовским романом // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 1. С. 164–188.


[Закрыть]
На это противостояние накладывается оппозиция идейной независимости (сдержанной критики власти, направленности и половинчатости социально-политических реформ), с одной стороны, и соглашательства с властью (официального народничества), с другой, которая позднее осложняется оппозицией западников и славянофилов и т. д. Все стороны при этом едины в своем неприятии решительных перемен и радикальных путей к преобразованию страны, но для славянофилов этот неприемлемый вариант воплощают западники, позднее для западников же – «нигилисты», революционеры-народовольцы и др. В этом смысле русский исторический роман XIX в. представляет собой как умеренно-либеральное, так и жестко-консервативное отталкивание от самой идеи кардинальных крупномасштабных реформ, тем более – от мысли о социальной революции. Показательно, что литераторы, близкие к революционному народничеству, а впоследствии – марксизму, не раз обращаясь к утопической романистике, практически не работали в жанре исторического романа.

Напротив, именно ситуация и герои революционных переломов в истории России (Разин, Пугачев, декабристы, народовольцы) образуют проблемный центр советского исторического романа 1920-х, во многом – 1930-х гг., а отчасти и всех последующих десятилетий. Точнее сказать, такова одна из идейных линий советской исторической романистики – условно говоря, «прогрессистская» (от Ю. Тынянова и О. Форш к Ю. Герману, а затем Н. Эйдельману, Б. Окуджаве, Ю. Трифонову, серии «Пламенные революционеры», отчасти – В. Шукшину, позиция которого, впрочем, была более противоречивой). Другая линия – державно-консервативная, история царей и завоевателей, причем как в ее «придворном» варианте, близком к официозу (А. Н. Толстой), так и в почвеннически-народной разновидности (романная сага Д. Балашова), а также в эклектической по поэтике и почвеннически-державной по идеологии авантюрной романистике В. Пикуля [259]259
  Процесс в так называемых литературах народов СССР (грузинской, армянской, украинской) шел во многом параллельно; ср. исторические романы К. Гамсахурдиа, С. Ханзадяна, Н. Рыбака, П. Загребельного и др.


[Закрыть]
. Эпигонская по идейным ресурсам и художественным средствам, популярная историко-патриотическая романистика 1990-х гг. находится в русле этого второго направления.

Причем, как уже говорилось, идейных и художественных конкурентов за внимание широкого читателя у нее нет. После смерти А. Сахарова, отстранения от механизмов управления государством реформаторских деятелей и подгрупп квалифицированных специалистов первого перестроечного призыва (прежде всего Е. Гайдара и его окружения), краха и ухода советской интеллигенции с исторической сцены действующая исполнительная власть всех уровней фактически саботировала сколько-нибудь серьезные экономические, социальные и политические преобразования в стране, которые грозили бы затронуть ее властные полномочия и экономические ресурсы. В этом контексте понятия «обновления», «развития», идейные значения «Запада», связь между реформами, демократией, мировым экономическим и политическим контекстом фактически не представлены сегодня в средствах массовой информации, в широком общественном мнении никакими позитивными символами и фигурами. Линия рефлексивно-исторической прозы репрезентирована сегодня едва ли не одним Ю. Давыдовым и в нынешних условиях, можно сказать, прервалась. Символические фигуры героев прошлого всех народов мира в общественном сознании россиян представляют Петр I и Ленин, Сталин и Гагарин, маршал Жуков и генералиссимус Суворов, грозивший российской империи Наполеон и прославивший ее победы Пушкин [260]260
  Характерно в этом смысле появление на независимом телевизионном канале НТВ многосерийного авторского проекта Леонида Парфенова «Российская империя» (ноябрь 2000 г.). Этот заметный и успешный журналист начинал в конце 1980-х гг. с документального фильма о прорабах перестройки, позже, во второй половине 90-х, он представил многосерийный документальный фильм о позднесоветской эпохе 1960–1990-х гг. «Намедни. Наша эпоха».


[Закрыть]
.

Массовый историко-патриотический роман: идеология как антропология

«История» в романах описываемого типа – это история строительства имперского целого из хаотической разрозненности многочисленных единичных волеизъявлений и узкогрупповых интересов. Романный космос, который описывается авторами как «исторический», тем не менее устроен по принципам биологического циклизма, спроецированного на социальную жизнь (в основе «практической историософии» массово-патриотического романиста лежит, как можно предположить, главным образом смесь идей русских евразийцев и Л. H. Гумилева). Единица существования здесь – народ. Путь каждого народа заранее предопределен: «У всякого народа должна быть единая цель. У великого народа и цель должна быть великой» (Зима В. Исток. М., 1996. С. 257). В исходной точке предустановленного пути – отдельные племена, в итоговой, кульминационной – единая могучая империя: «Пришел конец эры биологического становления, и началась эпоха исторического развития. Русь сделала первый шаг на пути к Российской империи» (Там же. С. 472). Дальше начинается распад, ослабление творческого потенциала, наступает эпоха «единой идеологии» и т. д.

Целое народа воплощено в его вожде: «Всякий народ на историческом пути нуждается в поводыре. У народа поводырями могут быть вожди и пророки» (Там же. С. 231). Тождество земли (родины), народа, властителя и отдельного человека, которые в подобном символическом уравнении взаимозаменимы, – принципиальная характеристика неотрадиционалистской художественной антропологии историко-патриотического романа. Она обеспечивает возможности читательского отождествления с представленным в романе, максимально облегчает переход от одних, частных, уровней идентификации к другим, более общим.

Взлеты и падения отдельного человека на таком предначертанном фоне определяются непознаваемыми для самого индивида и общими для всех, но открывающимися только в непосредственном воздействии на людей силами «судьбы». Этот элемент традиционалистского, «эпического» образа мира кладется историко-патриотическим романистом в основу конструкции причинности и определяет действия отдельных персонажей, где следствия и результаты от них в большинстве случаев не зависят, поскольку в принципе не поддаются предсказанию. «Жизнь – река… Кого на стрежень вынесет, кого на мель посадит» (Бахревский В. Страстотерпцы. М., 1997. С. 12). Собственно «жизнь» как общее, надындивидуальное существование всех («всех» в смысле одинаковых, подобных друг другу) приравнивается в историко-патриотическом романе, как и в массовых романах-эпопеях, написанных в 1970-х гг. А. Ивановым, П. Проскуриным и др., именно к такой непредсказуемой стихии и чаще всего передается уже вполне стереотипными метафорами «потока», «стремнины» и т. п.

Несчастья людей и народов связаны с насильственными проявлениями власти, агрессивным стремлением к господству [261]261
  Перенесенный на фигуру чужака, этот агрессивный мотив переживается повествователем, героем, читателем в пассивной модальности – отсюда широко представленный в советской прозе еще 1920–1930-х гг. мотив изнасилованности (Вс. Иванов, Б. Пильняк, И. Бабель, М. Шолохов, в историческом романе – А. Толстой и В. Шишков). Фундаментально двойственное отношение повествователя к ценностям личности и власти выдает при этом принятая им «сдвоенная перспектива»; ср.: «Будя живую неподатливость – главную сладость любви насильной…» ( Усов В.Цари и скитальцы. М., 1998. С. 388).


[Закрыть]
. Как правило, эти несчастья приходят извне, от чужаков – чужих по языку, укладу жизни, вере. Данный момент несходства и разделения людей, человеческих групп вообще предстает в описываемом типе романа, как, видимо, вообще в традиционалистском и неотрадиционалистском сознании, чем-то необыкновенным, загадочным, демоническим, непостижимым: «Самая великая тайна – разделение людей на своих и чужих» (Зима В. С. 149). Однако еще больше, нежели чужаков, русским приходится опасаться «своих». Подобными «своими», которые оказываются едва ли не хуже чужих, движет при этом зависть: «Имя русскому сатане – зависть» (Бахревский В. С. 235). Тем самым в массово-патриотический роман вводится важный для понимания всей коллективной мифологии россиян мотив раскола. Причем раскола не только на социальном уровне (символика «измены», «перебежчика», «внутреннего врага»), но и на более «глубоком» уровне характера, антропологического склада. Отсюда – ходовая в отечественном популярном романе после Достоевского, а затем Ф. Сологуба и других символистов семантика двойственности, раздвоенности самого русского человека: «Дремлет в нас теплая любовь к живому рядом с кровопийством, тянет нас то в болотную гниль, то на солнечный луг и пашню…» (Усов В. Цари и скитальцы. М., 1998. С. 243). К подобному предательскому раздвоению приравнено честолюбие: «…причиной всех его бед было то, что не о ближних своих он помышлял и заботился, не об их счастье и пользе, но прежде всего всегда думал лишь о собственной выгоде и себя – честолюбца и кондотьера – полагал важнейшей на свете персоной…» (Балязин В. Охотник за тронами. М., 1997. С. 417).

Идеалом, который противостоит этой гибельной расколотое-ти и распре, в коллективном сознании и в историко-патриотическом романе выступает, соответственно, соединение таких качеств, как внутренняя цельность, равенство себе, недоступность для внешних воздействий. Все они заведомо надындивидуальны и объединены, воплощены в русской «земле», родине, единой державе, в особом складе русского человека (часть здесь, как уже говорилось, мифологически равна целому): «А ну как нам-то заместо свар – да в един кулак?» (Зорин Э. Огненное порубежье. М., 1994. С. 11). Причем идеальность и в этом смысле вечность, непрерывность совершенного существования, которое выше времени и которое не затронут никакие перемены, никакая «порча», гарантирован только целому. Лишь оно, это целое, может даровать устойчивость индивиду, причастив его, отдельного, целому как носителю вечности: «Красота – в единстве, и гордость – в познании красоты своей, а не прибившейся из-за моря-океана. <…> превыше всего – русский человек, Русская земля. <…> беречь и хранить и защищать эту изукрашенную красотами землю – счастье, равного которому нет и не может быть» (Зорин Э. С. 125).

В качестве своего рода встречного залога, предназначенного для обмена на этот дар человеку свыше, на правах символического обозначения пути к подобному идеалу, который желанен, но недостижим («русский путь» всегда лишь предстоит народу и индивиду, но никогда не приводит к цели, он – конструкция исключительно мифологическая, идеологическая [262]262
  См. об этом: Дубин Б.Запад, граница, особый путь: символика «другого» в политической мифологии современной России // Мониторинг общественного мнения: Экономические и социальные перемены. 2000. № 6 (в печати).


[Закрыть]
), в популярном историческом романе фигурируют «терпение» и «служение». Готовность к жертвам («Для того, чтобы выстоять в непрерывных войнах с врагами, наше государство должно было требовать от соотечественников столько жертв, сколько их было необходимо <…> Именно так закладывались основы того, что потом назовут загадочной славянской душой!» – Зима В. С. 406) дополняется здесь характерным, пассивно-страдательным переживанием своей общности с другими именно в подобном подчинении судьбе и в готовности к потерям (такова в данном случае семантика «совести» – «Кто мы? Пыль времен… Но пыль с совестью» – Бахревский В. С. 537). Поскольку терпение тут обозначает не индивидуальную черту и даже не психологическое качество, а молчаливую верность традиционным заветам предков, то и подняться из своего «падения», вернуться к жизни герой может только вместе со всем народом. «И терпели <…> за истину отцов… Бог даст – воскреснем» (Бахревский В. С. 536). Это значит, что долг героев романа, как и «каждого из нас», – вернуть утраченную честь державы, ее славу и могущество [263]263
  Ср. характерную формулировку одного из анализируемых романистов о «жизни человека или целого народа – нелегкой <…> но с непременноймечтой о будущем могуществе» ( Усов В. С.11; выделено мной. – Б.Д.).


[Закрыть]
.

Антитезой мощи и всеобщего признания народа, страны, государства – силы и славы, которые всегда переживаются как потерянные, которые непременно в прошлом или в будущем, но никогда в настоящем – в описываемых романах является «выживание». В это недостойное состояние Россию век за веком ввергают «антинародные реформаторы»: «Не так ли сдерживала стон, сцепив зубы, Россия, когда вздернул ее на дыбу Петр Первый <…> не так ли сцепила зубы <…> под игом так называемых марксистов-ленинцев <…> не так ли сдерживает стон россиянин и теперь, понимая вполне, что <…> привели Россию к самой пропасти, и мысли Великого Народа Великой Державы нынче не о славе и могуществе, но о выживании…» (Ананьев Г. Князь Воротынский. М., 1998. С. 451).

Собственно говоря, человек, его масштаб и разнообразие заданы в историко-патриотическом романе двумя крайними точками или планами рассмотрения. О «верхнем», предельно общем, уже говорилось: это земля – народ – вождь как воплощение предначертанного и неизменного целого. «Нижний» же образован тем допустимым для историко-патриотического романиста и неотрадиционалистского сознания минимальным разнообразием человеческих типажей, которое предопределено для них предписанными моделями поведения в закрытом, родоплеменном или статусносословном обществе и выступает эмпирической реальностью [264]264
  Подобная же – по типу! – художественная антропология задает и состав человечества в мелодраме или фантастике: репертуар ролей и здесь исчерпан полярными позициями на осях половозрастной и социально-статусной (по преимуществу – властной) идентификации. Разумеется, сам конкретный набор ролей будет для этих формульных повествований иным, чем в массово-историческом романе, более «современным», богатым промежуточными типами с дополнением неоднозначных, «психологических» характеристик и т. п.


[Закрыть]
. Героев здесь характеризует весьма ограниченный набор социальных признаков: место во властной иерархии или в системе традиционного авторитета (нередко оно попросту задано и однозначно маркировано полом и возрастом – мужчина или женщина, несовершеннолетний, зрелый или старый), принадлежность к племени, народу, вере («наш, крещеный» или «чужак, нехристь»). Базовыми типами по оси господства в историко-патриотическом романе, его основными героями, несущей персонологической конструкцией для всей его идеологии выступают пока еще не определившийся в жизни отрок с чертами святости; женщина (прежде всего – верная жена: «Мария (речь идет о супруге князя Всеволода. – Б.Д.) научилась понимать мужа с полуслова» – Зорин Э. С. 91); образцовый исполнитель – идеальный слуга, как бы двойник правителя, однако без самостоятельной власти и даже поползновений к ней, подданный, но не придворный. В последнем случае это воин, полководец: он целиком подчинен высшим ценностям национальной целостности, мощи и славы, его долг – «по чести и совести служить государю и отечеству» (Ананьев Г. С. 436). Данный герой в самой своей антропологической структуре воплощает – и притом максимальным, «идеальным» образом – важнейшую для военизированного общества функцию преданности целому, опорный элемент его мифологии [265]265
  О семантике детского в советской и постсоветской культуре см.: Дубин Б.Между всем и ничем // Досье на цензуру. 1998. № 3. С. 66–70. О женском в том же контексте см.: Гудков Л., Дубин Б.Интеллигенция. С. 103–114. Об агрессивно-воинских компонентах мужского образа см.: Заппер М.Диффузная воинственность в России // Неприкосновенный запас. 1999. № 1. С. 10–21.


[Закрыть]
. В его образе соединяется возможный, социально допустимый минимум рационального поведения, расчета и куда более важная «верность славным ратным традициям отечества» (Там же. С. 452).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю