412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рябинин » Большое сердце » Текст книги (страница 2)
Большое сердце
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:33

Текст книги "Большое сердце"


Автор книги: Борис Рябинин


Соавторы: Олег Коряков,Олег Селянкин,Ефим Ружанский,Лев Сорокин,Елена Хоринская,Николай Мыльников,Юрий Хазанович,Николай Куштум,Юрий Левин,Михаил Найдич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

V

Вскоре прибежала ко мне Андрюшина жена – Катя. Из глаз слезы, как горох…

– Ты что, Катя?

– Как не плакать? Ушли, нас оставили. Что нам теперь будет?

Села на лавку, ревет. А я хожу, прячу куда что. Был кусок духового мыла да тюричок черных ниток, я спустила их под крылечко. Пронины рубахи да свое платье снесла в баню под полок. И шубы туда же затолкала.

Катя говорит:

– И мне надо прятать да самой куда-нибудь уйти. Уйдем, Паня.

Проводила я Катю, заперла двери, окошко, сижу. Прижалась, как заяц, не знаю, что делать. Вдруг Вижу, – мимо окна кто-то мелькнул: «Не Проня ли?» Стучит. Я вышла тихонько в сенки, иду на пальчиках. А это был Кольша Бобошин. Рвет двери и говорит:

– Отворяй, Павла, покаешься, если не отопрешь.

Я откинула крючок: все-таки наш, слободской, чего его бояться…

Кольша схватил меня за руку, торопит:

– Айда скорее задами, пойдем к нам. У нас тебя не пошевелят.

Я думаю: «И верно, у них меня не потрогают». Стала собираться. А он подошел ко мне, за плечи, вот так вот, повернул к себе, глядит в глаза:

– Будешь моей, Паня, сохраню.

Я как засмеюсь ему в лицо. Весь страх прошел. Он говорит:

– Тебя не помилуют, ты за советскую власть высказывалась. Подумай, пожалей свою голову.

А сам плечи мне стиснул и тянет к себе.

– Снасильничаешь – утоплюсь, – говорю я.

– Насильно мне тебя не надо. Да ты ведь, Паня, любишь меня. Я разве не вижу.

– Я, – говорю, – лучше душного козла полюблю.

И в слезы.

Он отошел от меня, за скобку держится.

– Ну, пеняй на себя.

В тот же день всем нам, у кого в семье коммунисты, устроили дерку.

Андрюшиного отца насмерть застегали, а нас с Катей – до беспамятства. Я не сразу далась. Борюсь, глаза зажмурила, только кофта трещит. Всю избили, пока под шомпола легла.

Мне смерть казалась слаще, чем такой стыд.

Опомнилась в сенках у бабушки Минодоры. Меня берегом к ней притащили. Она на берегу жила.

Спасибо бабушке, не бросила меня. Ну, да она нам своя была, тетка моего тяти. Мазь варила, мазала мои раны. А там, где было не просечено, прикладывала картофельный сок. Натрет соку и приложит. Он хорошо жар вытягивает.

Да что греха таить, – и пошепчет, бывало, надо мной. Я хорошо знала… а сейчас только помню: «Зашей рабе божьей Павле рану шелковой ниткой, булатной иголкой, кость бы не ныла, кожа бы не шипела…»

Спасибо ей, она и лечила, и кормила, и убирала за мной.

Дней пять я неподвижно лежала у нее в сенках.

Лежу, думаю: «Куда я деваюсь? Срам оставаться здесь драной, а наши ушли – не догонишь».

А тут еще Кольша пришел вечером, стращает:

– Тебе не то еще будет. В тюрьму вас хотят садить. Будешь моей – сохраню.

Я говорю ему с усмешкой:

– У тебя разве нет своей-то?

Он отмахивается:

– Что мне она! Слушай, Паня, уедем в Сибирь, будем там жить.

– Ты что меня на грех наводишь? Я тебе не…

А Кольша перебивает:

– Развод у архирея выхлопочу… или сам Анну решу.

Не до смеха тогда было, а я рассмеялась.

– Мне тебя, Коля, не надо. У меня свой мужик есть, получше тебя. И не ходи сюда, Николай Викулович. Где у тебя стыд? Я тебя прогоняю, а ты идешь. Какой ты мужик после этого?

Тут он замолчал, повесил голову, брови сдвинул.

– Смотри, Панька! Я не я буду, если твоего Прокопия не зашибу.

Я говорю:

– Ищи ветра в поле!

Бабушка Минодора весь разговор слышала. И, только Кольша ушел, она мне говорит:

– Ты так хуже растравляешь его. Поманивай, он и будет поспокойнее.

– Видеть его не могу, бабушка.

– Вот обожди, вылечу тебя, и ты уйдешь в дальнюю деревню. Здесь все равно тебе не житье. Да и жить тебе не у чего.

И правда. Зерно у нас выгребли, окна и двери высадили. Пол даже изрубили.

Спосылала я бабушку в баньку. Ничего она под полком не нашла. Я среди дня тогда бегала с узлами-то. Какой-нибудь варнак подглядел да и украл.

Вскоре я вставать стала, а там и бродить начала. Сползала домой, повыла. Сердце во мне кипело. Так бы и спалила их, кулаков этих вредных!

И решила я к своим пробираться. Наши вот уже две недели стояли за Еланью, от нас двадцать верст.

Сшила себе кошель, как у нищенки, простилась с бабушкой, от Кати поклон приняла и пошла по тракту. «Иду, мол, по миру, работать не могу, жить не у чего».

В тот день с утра парило. Курицы пурхались в песке, вороны по земле ходили, – по всему видно: дождик будет. Духота. Нет-нет, ветер подымется, гонит пыль навстречу. Потом упадет, и опять все тихо, только кузнечики трещат.

Места у нас ровные, плоские. Я иду, смотрю на поля, и так тяжело моему сердцу. Протянись война год-другой, совсем обесхлебеет волость. Вон сколько пустошей лежит! Хоть и разубраны они цветами, а глядеть на них невесело. А если где и поднята пашня, – разве это хлеб? Гляжу и думаю: «Вот это, наверно, вдовий клин». Колоски заострились на четверть над землей, зерна щуплые, заносит их пылью. Чем взять такой, колос – серпом или литовкой? Хоть руками бери. Изморили мы землю, вот она и не стала родить.

На десятой версте бойкая речка бежит, Межница. Я спустилась на бережок, умылась, поела луку с хлебом. Речка булькает, от нее холодом тянет. Отдохнула я, повеселела. «Одна голова не бедна», – думаю. Как вспомню, что к Проне иду, так и опахнет радостью.

Отдохнула, вылезла на тракт, сенца потеребила из зарода, в обутки положила. Ногам, стало легко, сухо. Разошлась, размялась, и боли не стало.

И не заметила, как до Елани дошла.

Сначала показалась колокольня, потом мельница, потом и все село. Оно на ровном месте раскинулось. Справа – река, слева – бор.

Вижу, у поскотины стоит караул. Я своротила на межу, обошла лесом и переметнулась в чей-то гуменник. А оттуда в переулок.

Подошла к самой плохонькой избушке, попросила напиться. Спрашиваю:

– Тетенька, у вас давно белые-то?

– Да недели с две.

– А много их?

– Бес их знает, везде мельтешат. А ты сама-то чья?

– Слободская. Пожар у нас был, погорелка.

И пошла я по селу с припевом:

– Сотворите святую милостину ради Христа.

А сама думаю: «Все выгляжу, высмотрю и нашим скажу».

Подавали плохо. Махнут рукой: «Бог подаст».

Обошла все село. И штаб видела, и кухню, и обоз, и солдат, – где что, в каком дворе. Мне говорят: «Нельзя», а я, как глупая, лезу со своим кошелем, высматриваю.

Потом вышла за поскотину и гляжу в ту сторону, где наши стоят. Вижу – мужики и бабы окопы роют. Тут же солдаты стоят, подгоняют.

Окопы тянутся вдоль села. Глубокая канава в полсажени шириной. Землю клали валом перед окопом.

Мужики работают нехотя, молчком. И все на небо поглядывают. Солнышко к закату идет, а духота, как в полдень, даже еще глуше. Солнце пленкой затянуло. Полнеба закрыла туча черная, искрасна. Такая туча никогда безо вреда не пройдет. Молния сияет, гром слышно.

Неподалеку от окопов, на горочке, стоят пушки. В первый раз в жизни их видела. Белые кругом натыкали веток, чтобы их не видно было.

Кустик за кустик, пошла я к лесу. Гром гремит, а я иду.

«Постой же, – думаю, – вот скажу нашим, где вы обогнездились и сколь чего у вас есть. Ужо вот!»

VI

Елань наши отбили ночью, пробрались в самый-то дождь через гуменник. На другой день до Слободы дошли. Слободу взяли. Но потом пришлось нам отступить. Катя Кудрина с нами уехала, свою дочь оставила у свекровки. Игренька мы с собой увели. Поставили мне на телегу ящики с патронами, пулемет. Стала я подвозчей.

В город приехали мы утром.

Меня дороги устрашали: широкие, пустые. Пыль до щеток коням доходила. Едешь, как по кошме.

Проехали мы через весь город. Нашему отряду приказали у моста стоять, мост охранять.

Сейчас помню это место.

Перед нами деревянный мост на столбах, за нами город. Налево от дороги тюрьма белокаменная, а направо пустырь – ни деревца, ни цветика, кроме куричьей слепоты.

Наши бойцы залегли цепью вдоль берега. По тракту ушли разведчики. Немного погодя из города привезли бочку с керосином, ведер в сорок, вкатили на мост, под бока плашки подложили. Велено было мост спалить, если белые будут напирать.

Их ждали с минуты на минуту.

В эту ночь они сделали прорыв на железнодорожной линии. В то же время оголился наш правый фланг: анархисты не захотели слушаться большевистских командиров и ушли. Вот и ждали, что белые наступят с двух сторон.

Распрягать лошадей не велено было. Я напоила Игренька, рассупонила его, развожжала, мешок с овсом подвесила ему.

Приехала кухня, пообедали мы. Я легла на телегу, дремлю. Вдруг слышу шум… Вижу, идет сама собой, без лошади, машина. Это был броневик. Стучит, жужжит. Я испугалась. Игренька забеспокоился. Я слезла, затянула супонь, обвожжала его.

Броневик остановился, дверца открылась, выскочили пулеметчики. Говорят Андрюше Кудрину:

– Мы на мосту встанем.

А мне страшно. Все кажется: вот они вылезли, а машина сорвется с места, как дурная лошадь, затопчет нас.

Я тереблю Проню:

– Она как ходит?

– Ну как, электричеством.

– А как это?

– Почем я знаю, отстань…

Вижу, Проня пристраивает свою сеялку, направляет рылом на тот берег. Подтащил ящик с лентами, сдернул чехол и говорит мне через плечо:

– Ты на виду не торчи. Ищи какое-нибудь прикрытие.

Только успел сказать, слышим – выстрелы. Гонит на вершой из города человек. Подъехал к броневику:

– Айда на станцию, белые жмут!

Пулеметчики кинулись в броневик, только мы их и видели! Понеслась машина к городу – пыль столбом.

В тот же миг с другой стороны начали стрелять. Бежит наша разведка, на мосту только стукоток стоит.

Вот и над нами запосвистывало. На том берегу показались белые.

Андрюша скомандовал:

– Огонь!

Стали наши стрелять. Стреляли вначале недружно.

Вижу, Проня вдернул ленту и пустил очередь. Игренька мой задурил, испугался. Я взяла его под уздцы, уговариваю:

– Игренюшко, батюшко, обожди…

За пешими белыми появились повозки. Солдаты к мосту рвутся, палят в нас. У нас то один падает, то другой. Подводы сгрудились, мы не знаем, что делать, Андрюша кричит:

– Огонь! Огонь!

Смотрим, белые на мост бегут.

Тут Андрей махнул рукой. Микиша подпрыгнул к бочке и вышиб обухом днище. Керосин как хлынет! Микиша отбежал и кинул в лужу гранату. Белые уже на мост вступили. Граната кувырком да в керосин, да как ахнет! И начало пластать! Пламя заиграло, дым пошел.

Мой Игренько задрал башку, рвется из оглобель. Толкает меня. Я иду взад пятки. Затолкал меня в тюремный двор.

– Да чего мне с тобой делать, дурак! – говорю ему чуть не со слезами.

Наконец вывела я Игренька, смотрю и ничего понять не могу. Своих не узнаю. Бестолочь, суета какая-то. Строятся цепи, куда-то идут, вершные скачут, стрельба, «ура» кричат.

Потом все стихло. Нас, подвозчих, погнали в город на площадь. Тут меня и нашел Прокопий. Он пришел весь измазанный, как трубочист.

VII

В городе мы продержались до утра, пришлось нам уходить. Городские отряды грузились в вагоны, а мы пошли по тракту. Помню, около станции надо было с дороги сворачивать. Броневик испортился, и его гужом везли к вокзалу. Запрягли двенадцать лошадей, понужают их, кричат. Лошадки все в мыле, изнатужились, зубы оскалили. Я глядеть на них не могла.

А оставить машину никак нельзя. Такие-то машины да отдавать белым – пробросаешься.

Дошли мы до села. Солнце встало, птицы запели. Слышим, в городе звонят «во вся». Буржуи встречают белых.

Широка была дороженька, по которой мы отступали! Колеи пролегали в несколько рядов. Затянуло их травой. Посередине, по песочной дороге, по солнцепеку подводы шли, а пешие по опушке, в прохладе.

Телеги идут, скрипят, солнце палит, морит, ко сну клонит. Еду, дремлю. Тряхнет на нырке – проснусь, потом опять засну. Слышу, как песок шуршит, как кони ржут, как телеги скрипят, и в то же время сон вижу – тятя меня на коленях подбрасывает и приговаривает: «По кочкам, по кочкам, по ныркам, бух в яму!» Потом словно поет кто-то:

 
Клубок катится,
Нитка тянется.
Клубок дале-дале-дале,
Нитка доле-доле-доле…
 

А тяжелая жара навалилась на темя, на спину…

Проснулась, когда до речки доехали, коней поить начали. Ветерком заподувало, и сон прошел. Я думаю: «И куда нас потащило? Едем от родных мест. Всего лишились: и дома, и хлеба, и последних пожитков». Взглянула на Проню. Он стоит высокий, спокойный, стоит покуривает. «Ничего! Повоюем, да и домой приедем. Кончится же когда-нибудь эта заваруха».

Катя Кудрина соскочила со своей телеги, подошла ко мне.

– Слышь, Паня, что я во сне видела, – Маруську свою. Будто ей полгода, она тянется, выгибается, а я, будто, глажу ее и приговариваю: «Потягушечки, порастушечки!» К чему бы это?

А сама вот-вот заплачет.

– Да ни к чему, Катя. Стосковалась, вот и снится.

– Бросила я ее…

– Ну вот, бросила. Бабушка лучше за ней доглядит, чем ты сама. Твоя Маруся не маленькая, шесть лет – полневесты!

Разговорила я ее.

Кончился сосновый лес и песок. Вышел тракт на широкие поля. Рожь стояла в самой поре. По бокам росли березы да стояли облупленные верстовые столбы. Тракт весь был избит ухабами.

Закрою глаза и вижу все это. Пыль. Полынью пахнет. Тяжелый был путь. Отступать никому не хотелось.

Шли мы наудачу. Наш отряд с другими отрядами связи не имел. Мы не знали, может, белые уже давно пересекли нашу дорогу, ждут.

Нас человек двести шло.

Патронов оставалось по две обоймы на брата.

Еды не стало. Овес вышел весь. В трудном положении мы оказались.

Однажды подошли к деревне и, как полагается, выслали разведку. Вот их нет, вот их нет.

Мы вошли, видим – улицы пустые, а наши разведчики лежат рядышком у колодца. Лошади тут же на полянке пасутся.

Бойцы закричали, зашумели, требуют убийц к стенке. А деревня как вымерла. Андрюша говорит:

– Кто сделал, тот руки-ноги не оставил… А задерживаться нам нельзя.

Положили убитых на телегу и двинулись дальше. Отряд наш рос. Добровольцы в каждом селе находились.

– Ну-ка, запишите меня в вашу артель.

Каждый давал подписку, что будет подчиняться командиру и не будет брать у населения вещи и продукты бесплатно. Иные обижались:

– Да что я вор, что ли?

– В семье не без урода, – отвечал Андрюша. – Был у нас один, Ожигалов, ожег нас… Мы носим красную ленту, а Ожигалов опозорил этот знак, да еще отперся. Мы его расстреляли, и тебе, в случае, то же будет.

Это верно. Ребята и своих не щадили.

Всех труднее приходилось Андрюше. Мой и поговорит со мной, и поспит, а Катя своего вовсе не видела. Ведь он обо всем должен был заботиться: и о фураже, и разведку выслать, да мало ли что. Все спать лягут, а он соберет бойцов поопытнее, и судят-рядят: как связаться с красными? как сохранить отряд? Белые следом катятся, как туча идут. Вот тут и призадумаешься.

Однажды наши бойцы забунтовали:

«Не пойдем, да не пойдем, до которых пор отступать!»

В бой рвутся.

Андрюша их уговаривает:

– Нельзя на позиции встать, когда не знаем, что в тылу делается. Обождите, дойдем до своих и остановимся.

Бойцы шумят.

Тут Андрюха как вскочит! Выхватил наган да как закричит лихим голосом, затрясет головой:

– Я сам изменников стрелять буду!

Ребята спрашивают:

– Это кто же изменник-то?

– А кто мой приказ не исполнит, тот и есть предатель.

Проня говорит им резонно:

– Диктатура не для того, чтобы ее без толку обсуждать…

Хотя-нехотя подчинились.

Все думали: «Вот ужо дойдем до Железенска и остановимся». Железенский завод по всей нашей хлебородной полосе гремел. Железенские рабочие отряды в деревнях советскую власть укрепляли. Чуть кулаки начнут шевелиться – беднота и вызовет железенский отряд.

У нас на сердце полегче стало, как Железенск показался. Ребята поют идут. И лошади повеселее пошли.

Когда наш отряд пришел, там два полка формировались и эвакуация шла. Везли в тыл оборудование с военного завода, ценности, зерно.

Влили наш отряд в полк. Андрюша комротой стал. Дали нам боеприпасов, ожили мы.

Слышим, сильные бои идут у Екатеринбурга, но и он пал, и мы опять остались в пути, в отрыве. Ехали опять же не по железной дороге, а проселками да трактом.

Тут я насмотрелась всего.

То едем по ровному месту, то по камню, по увалам. Вдали над лесом синим валом стоят горы, – похоже, что это сгрудились облака.

И народ пошел другой.

В Смоляном, вижу, бабы простоволосые ходят, по-городски: свернут шишку на затылке и железными шпильками приткнут ее. Только старухи одни и подвязывались по-нашему, по-бабьи.

Воздух в Смоляном был прелестный, бором пахло, но земля здесь родила плохо. И надел был махонький. Мужики уходили, кто в Екатеринбург, кто в Железенск, да работали на крупчатых и раструсных мельницах. А кто дома жил – колеса, колесные ободья ладили, деревянные лопаты… да мало ли что еще.

Днем мы в Смоляном с хозяйкой сделали постирушку, нашим бойцам постирали, а вечером пошли полоскать. Она указала на берег и говорит:

– А вон там подземная пещера идет на целых на три версты. В одной пещере деревянный крест, а в другой икона святителя Николая, а в третьей ключ с водой.

Я издивилась вся. Очень мне захотелось туда сходить, но некогда было. Главное – никто ее не рыл, сама сделалась.

А то помню другое село, еще ближе к Екатеринбургу. Стоит оно в логу, при реке. Там я встретила знакомого пимоката. Он каждую осень приходил в нашу Слободу, балагур такой, смешит, а сам не смеется, брови нахмурит. Из этого села пимокаты по всему Уралу ходили. Тамошние девицы в город в прислуги уходили да на каменной кудельке работали.

Потом узнала я про эту про кудельку. Не сравнишь с нашей, с крестьянской, которую прядем. Девки недаром там песни пели:

 
На куделечке, на моечке,
На желтом на песке
Проводила свою молодость
Во горе, во тоске.
 

Куделькой называли асбест. Из него ведь можно рубахи шить. Он в огне не горит. Такой пластиночками, волоконцами, камень. Только очень уж было надсадно работать там. В разрезе часто глаза увечили, а на сортировке да на фабрике грудь портили. Наглотается асбестовой пыли – как тут чахотке не быть? Придет с работы – весь белой пылью обсыпан, как мельник.

А ведь страхкасс-то не было тогда!

Я это село еще запомнила из-за воды.

Река зацвела у них. Она да того мелка – курица перебредет. Воду берут из колодцев. Жесткая, с известью, колодечная-то вода. Холсты белить – лучше и не надо. А стирать – не приведи господи!

Мы с Катей да с другими бабами постирушки устраивали на каждой стоянке, – все кого-нибудь и обмоешь.

В одном селе хорошая церковь была. Большущая. Ограда с мраморными столбами и железными решетками. Вокруг церкви мраморные памятники на могилах выглядывают из зелени. Я на один памятник наглядеться не могла: белый ангел стоит на одной ноге, крылья расправил и рукой вот так вот… Скажи, даже ноготки на ноге, как у живого.

Жители в этом селе на каменных работах трудились. В полуверсте в шахтах горновой камень для доменных печей добывали. Вблизи в горах ломали камень для карнизов да для мощения улиц. За горой всякие пески рыли, а из-под песков – черный камень – наждак да руду.

Вблизи села стояли крупчатые мельницы да мешочная фабрика. И туда народ шел на заработки.

Потом ехали мы по сплошному лесу. Таких лесов в наших местах нет. У нас леса веселые, березовые, а здесь сосна да пихта. Ехать было хорошо. Скажешь слово – отдается. Воздух очень приятный: ни пыли, ни жары. Грибами пахнет. То ключик увидишь, то услышишь – речка булькает. Тут и там лежит бурелом, – вот этакие лесины, – мохом обрастает. Которое дерево как мост через речку легло – красота!

Мне сказывали, что в самой глубине леса стоит прииск Самоцвет, копи, где драгоценные камни копают: камешки с горошинку стоят столько-то сот.

Когда уж и не помню, проезжали мы по угольным копям.

Черным там черно. Люди и те черным харкают. Муку-то они какую принимали! Лежит на боку в черной грязи и рубит каелкой породу. Пыль глаза ест. Там, под землей, даже спичкой чиркнуть нельзя. Погасла лампочка – ползи ощупью. А попробуй зажги спичку – огонь как рванет, как вышибет деревянные подпорки! Сначала воздух загорит, угольная пыль, потом уголь – и изжаришься!

«Вот, – думаю, – мученик народ! Нет, у нас в деревне легче. Летом, правда, работаем от зари до зари, но зато на вольном воздухе».

VIII

Шли мы, шли, плутали мы, плутали по лесам да по дорогам. Сегодня нас в одно место пошлют, завтра – в другое. Привыкли слышать, как пули повизгивают. Выдержали бой. Белые нас потрепали немного. В августе мы вышли к Режевскому заводу. Потом наш полк послали в наступление к Ирбиту, потом к Алапаихе, а оттуда к Тагилу.

За это время я насмотрелась всячины – голова кругом шла.

Еще в Железенске перетасовали нас, рабочих влили. Тут я рабочих поближе узнала.

Я вот все рассказываю про наш отряд, про крестьянский, – подумать можно, что мы-то Колчака и разбили. На деле было не так. Главная сила была в рабочих, в партийцах, они нас, крестьян, вели за собой. От этого не отопрешься.

Командиром полка у нас был умница парень по фамилии Таланкин. Такой был удивительный: на плечах хоть оглобли гни!

Комиссар и командир с нами часто беседовали, газетки читали. У меня, да и у всех нас, глаза стали раскрываться шире.

Привыкла я в дороге к бездомной жизни. Еду – попеваю. Где остановимся ночевать – тут и мой дом, хотя бы в поле под кустиком. Уж Проне жаловаться на меня не приходилось. На шее не висела, руки не связывала.

Насмотрелась я и геройства, и смертей всяких, и плохого, и хорошего. Вот заняли мы одну станцию, белых прогнали. Они успели тут каких-нибудь полдня похозяйничать. Смотрим – окоп, а в окопе мертвые красноармейцы. Пустых гильз кругом видимо-невидимо. Стояли, значит, до последнего выстрела. Нашли одного еще живого, он у Микиши на руках и дух испустил. Успел все-таки рассказать, как они бились, и родным привет послал. Знали эти герои, что смерть подходит, а дрались, чтобы хоть на час, хоть на два задержать белых, не допустить на станцию.

Очень мне их жалко было. Все больше молодые. Лежат, кто ничком, кто к небу лицом, кто скорчился, а кто и сидит. «Ох ты, – думаю, – жизни не пожалели!» И мне это удивительно и страшно показалось.

По нескольку дней, бывало, стояли на одном месте. Если в деревне стоим, а не в лесу, я и постираю, и хозяйке помогу. Микиша иногда на гармошке сыграет, мы, бабы, споем, словно и не на войне.

В конце августа случилось у меня несчастье: Проня потерялся. Ночью он стоял в секрете, и поймали одного белого офицера – тот в разведку вышел. Прокопий привел его к Андрюше, а Андрюша велел к товарищу Таланкину в штаб увезти, в деревню рядом. В штабе офицера раздели, допросили, одежду отдали Проне. А он у меня весь обносился, ходил, как реможник, весь в заплатах. Прокопий оторвал погоны и оделся в офицерскую одежду. Да недолго он в ней покрасовался. Взял расписку в получении офицера, пошел, а на обратном пути и сбился в темноте с дороги… и попал к белым. Привели они его к себе, расписку отобрали, раздели донага и посадили в амбар. Утром спрашивают:

– Пойдешь к нам служить?

А партийный документ он в секрет с собой не носил, у Андрюши оставлял, они и не знают, с кем говорят.

Проня подумал-подумал. «Скажи, что не пойду, – кончат; лучше соглашусь и потом убегу от них, от проклятников».

Они ему дали самую худую одежонку и послали в обоз. Лошадь дали, а оружие не доверили. Он видит – следят за ним, и притаился до поры, до времени.

А к вечеру белых из деревни вышибли, и они пустились бежать. У Прони на телеге мука была, а тут еще пулемет сунули, «Максим», на колесиках такой.

Проня видит – суматоха, удобная минута. Взял полено и вышиб пальцы из колеса. Ехать стало невозможно. Он для вида суетился около телеги, а сам загородил своей подводой поскотинные ворота. За ним чуть не весь обоз сгрудился. Кричат, орут, а толку нет. Тут их и накрыли. Сгоряча и Проне моему попало. Помяли его свои и опять в тот же амбар угодил. Только к утру кое-как разобрались. Спросили по телефону Андрюшу и отпустили моего… да еще с «Максимом» и лошадью в придачу.

А я первое утро жду-пожду – нет Прокопия. Протомилась до ночи. Андрюша узнал, что Проня ушел из штаба и потерялся. Я – тужить. Не сплю вторую ночь, хожу от окна к окну.

Утром пошла его искать. Никому не сказалась, будь что будет. Только поднялась на горку за поскотиной – вижу: катит-копотит. За ним пыль столбом. Батюшки! Избитый весь, в синевицах, глаз заплыл, а сам смеется. Соскочил, прижал меня, вот так вот схватил и долго не отпускает.

А ветер дует, шумит, солнце светит.

Вот праздник нам был, светло воскресенье!

А вскоре – стыдно сознаться – я дурить начала. Не ко времени эта дурь забилась мне в голову, что поделаешь.

Вздумала я Проню своего ревновать.

У нас в обозе была рыжая женщина, Марфа Потоскуева. Она до войны на торфянике работала и сама себя звала «Марфушка-торфушка». Бойчилась она очень, слова всяко коверкала. Любила поиграть с ребятами. Запоет песню, поет с визгом, приухнет, по коленку себя щелкнет. Разухабистая баба. А слова у ее песни печальные, не так бы ее петь:

 
На болоте мы живем,
По карьеру ходим,
Годовые праздники
Во слезах проводим.
 

Стала я замечать, что она пялится перед Проней, смеется с ним. Я ей вид подала, что мне неприятно, но Марфе хоть бы что.

Однажды Микиша играл на гармошке, а молодые ребята плясали: с пятки на носок, выковыривай песок. А мы на завалинке сидели. Потом стали собирошничать, петь. Я спою, Марфа споет, Катя споет, друг после дружки. Вдруг вижу, она глядит на Проню, голову загнула, как пристяжка. Я думаю: «Ах ты, дрянь ты…» А она запела, глядя на моего мужика:

 
Отчего конфетка сладка,
В ей накладен был анис,
Отчего стою за красных,
Мой миленок – коммунист.
 

Ребятам понравилось, засмеялись, а я как на углях сижу. Моя очередь пришла, я пою, гляжу на Проню:

 
Я ко ключику иду,
Колечко, на воду кладу.
Колечко радугой по дну,
Люби, бессовестный, одну.
 

Никто не понял, а Марфа поняла. Глаза у нее заблестели. Поет:

 
Девки чули на качуле,
Что мне милый говорил,
Говорил, наказывал,
Люби меня – не сказывай.
 

А я… у меня голос чуть не обрывается:

 
Дорога моя подружка,
Дорога и милая,
Доверяю я тебе,
Люби моего милого.
Люби мои облюбочки,
Целованные губочки.
 

Подумала бы я, дура, хоть то, что Прокопий мой никогда в плохом не был замечен. Марфа свою продолжает, – в пику мне:

 
Хорошо груздочки брать,
Которы под листочками,
Хорошо таких любить,
Которы с кудеречками.
 

Тут уж все смекнули, в чем дело. Один Проня сидит, смеется. Катя отступилась, не поет. Я все это вижу, понимаю, но не стыдно мне народа. Ярость меня обуяла. Разорвала бы Марфу, так бы ей и наподдавала! Пою:

 
Поиграйте, поиграйте,
Хорошо играете.
Ваше сердце на спокое,
Про мое не знаете.
 

Да как закричу на Проню:

– Чем песни играть, починил бы хомут Игреньку! Хозяин! Только бы с молодыми играть!

Убежала на сеновал, пала на сено и выревелась там.

Реву – думаю: «Сколько, поди, баб перевел без меня!..» Не знаю, что на меня накатило, заблажила… Слезла с сеновала, лицо опухло, в волосах – труха. Стыд, срам.

А Марфа со мной потом подружилась. Она после говорила: «Не надо было мне твоего Проню, а было лестно, что такая красивая бабочка забоялась…»

Марфушка не злая была, только уж очень ей несчастливило в жизни.

В осенях стояли мы под Алапаихой. Потом погнали нас к Тагилу, и начались бои. Белым хотелось отрезать путь первой дивизии, разделить ее со второй-то. Тогда бы вся Третья армия пострадала.

Один раз довелось мне видеть такое дело – век не забуду.

Проня мой сидит, запустил свою сеялку, а белые за полотном укрылись, за насыпью, и тоже строчат. Наши ребята цепью легли на опушке, а между насыпью и лесом стоит и молчит второй наш пулемет, который Проня у белых достал. Рядом с пулеметом лежат убитые номера. Наши только что отступили к лесу…

Белым нельзя подойти к пулемету и нашим нельзя. Я гляжу, что будет. Знаю, ребята не попустятся. Пулеметов у нас не лишка.

Как сейчас это помню, всю картину. Микиша с другим бойцом начиняют машинкой исстрелянные ленты. Цепь лежит, уставила винтовки. А рабочий Козин Василий разбивает цинковые ящики с патронами.

Вдруг он, товарищ Козин, бросил молоток, встал и побежал к пулемету.

Не добежал всего двух шагов. Сунулся вперед головой и не встал.

Вот поднимается второй человек. Идет военным шагом, подняв голову. Наши стреляют залпами, ровно бы белым нельзя и головы высунуть… Пошел, схватил пулемет, поволок его. Тот покатился на колесиках. Вдруг выстрел откуда-то сбоку. Сел наш храбрец, уткнулся головой в спинку пулемета и затих.

Встает третий, огляделся, лег и пополз от кустика к кустику. Но не дополз и он.

Гляжу, подымается мой Прокопий. Я ойкнула, потом зубы стиснула, стою, думаю: «Мой-то чем хуже других?» Стою и не дышу.

А Проня идет, прикрываясь щитком, снятым с пулемета. Я хочу ему крикнуть: «Голову-то закрывай!», а у меня и голоса нет.

Идет ровным шагом.

Наша цепь дала бешеный обстрел. Ограждают его. Проня все ближе к пулемету, все ближе к пулемету. Все ближе. Сделал два прыжка, подскочил к нему и швырнул в белых гадов гранату. На полотне загрохотало, началась суматоха.

А он как пал на колени, да повернул к белым пулемет, да как запустит… Лента-то раньше в него была вдернута. А я стою и только одно повторяю:

– Живой… живой…

Пустит очередь и спятится. Пустит и спятится.

Наши «ура» кричат. Белые кроют залпами, Андрюша бегает по цепи, охрип, орет.

И вдруг враг как пошел валом! Бегут, падают, кричат. И наши поднялись им навстречу.

– В гранаты! В гранаты!

Не выдержали белые, спятились.

Вот какой случай был под Тагилом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю