Текст книги "Большое сердце"
Автор книги: Борис Рябинин
Соавторы: Олег Коряков,Олег Селянкин,Ефим Ружанский,Лев Сорокин,Елена Хоринская,Николай Мыльников,Юрий Хазанович,Николай Куштум,Юрий Левин,Михаил Найдич
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
П. Толстобров
ВЗВОД ОТВАЖНЫХ
Очерк
Враг рвался к Дону. Он стремился смять нашу оборону, вырваться к Волге, обойти Сталинград с севера.
Еще в пути был получен боевой приказ: занять оборону и во что бы то ни стало остановить противника.
Взвод Василия Кочеткова расположился на склоне высоты 180,9, последней высоты на правом берегу реки. Детально изучить обстановку не было времени, но даже несведущему в военном деле человеку было нетрудно понять, насколько опасным был этот участок. Удастся противнику, который сосредоточивал здесь крупные силы, сломить сопротивление гвардейцев, – его не остановишь до самого Дона.
Кочетков это понимал. Его смуглое от загара юношеское лицо за эти дни осунулось, стало строже. Во взгляде чувствовалась решимость. Он четко отдавал команды, и его все понимали с полуслова.
После двухдневного марша под горячим августовским солнцем солдатам хотелось отдохнуть, привести себя в порядок. Но было не до этого. Дорога каждая минута. И гвардейцы, взяв лопаты, стали спешно зарываться в землю.
Василий Кочетков зорко наблюдал за работой солдат. Видел, что подгонять никого не нужно, но то и дело появлялся в отделениях: шуткой или советом ободрял бойцов. А те по взгляду своего командира понимали: надо торопиться, и все глубже зарывались в землю.
Враг не заставил себя ждать. Едва гвардейцы успели вырыть окопы, как перед фронтом взвода появились цепи противника.
Это была первая вражеская атака. Это было начало. Предполагали ли наши герои, что им предстоит впереди? Думали ли они, что на этом неудобном для обороны рубеже они обессмертят свои скромные имена?
Но думать было некогда. Враг подходил все ближе. От окопа к окопу полетела команда взводного: «Без моего приказа не стрелять!» Расчет командира был верным: пусть противник подойдет вплотную – сподручней бить. Припав к оружию и ничем не выдавая себя, гвардейцы ждали.
Неподалеку от командира взвода, готовый в любое мгновение нажать на гашетку пулемета, раскинув ноги, лежал младший сержант Павел Бурдов. Обычно спокойный, уравновешенный, он и здесь ничем не выдавал своего волнения.
Вражеские цепи все ближе. Они уже в нескольких десятках метров. Почему же нет команды? И наконец послышалась команда:
– Огонь!
И пулемет Павла Бурдова сразу заговорил. Его дружно поддержали автоматчики, стрелки. Передняя цепь врага стала быстро редеть. Потом она смешалась. Следующая по инерции еще катилась вперед. Но вот дрогнула и она. Не выдержав организованного огня, вражеские солдаты в панике пустились наутек, подгоняемые меткими пулями. Немногим из них удалось унести ноги. Не менее двух взводов полегло на поле боя.
Первая атака отбита. Командиры отделений доложили, что потерь нет, никто не ранен. Довольный результатом схватки, лейтенант вытер со лба пот, закурил. От сильной жары и крепкой затяжки немного закружилась голова.
Через некоторое время Кочетков отдал приказание проверить оружие, быть готовым к отражению новой атаки. Это было нелишним.
Не ожидавшие организованного сопротивления на этом участке фашистские захватчики решили во что бы то ни стало его сломить. Не успел Кочетков докурить папироски, как над позицией взвода появился корректировщик и пустил вниз ракету. И тут ударила вражеская артиллерия. Вот когда гвардейцы впервые по-настоящему почувствовали, что значит надежно зарыться в землю!
Снаряды рвались у самых окопов – то впереди, то сзади. И вдруг все стихло. Сквозь дым и пыль, поднятую взрывами, Кочетков заметил впереди фигуры людей. Они выступали все явственней. За первой цепью двигалась вторая, третья. Новая атака!
– Приготовиться к бою!
– Огонь!
И тут началось. Атака, артобстрел… Атака, артобстрел… Уже вся высота окуталась дымом, почернела. Потерян счет времени. Но солнце еще высоко, и надо ждать: противник появится снова.
Нервы у Василия Кочеткова были напряжены до предела. Его лицо почернело до неузнаваемости, только по-прежнему блестели голубые глаза. Во всех движениях чувствовалась сила воли и решимость.
Отбита четвертая атака. Передохнуть бы! Но еще не успели остыть славно поработавший пулемет Бурдова, стволы автоматов и винтовок, как показались новые цепи. Это были автоматчики в черных мундирах. Они шли самоуверенно, во весь рост, думая одним своим видом устрашить гвардейцев.
– Вот она «психическая»… эсэсовцы… – проговорил Василий Кочетков, еще сильнее сжимая в руках автомат. – Держись, ребята, покажем им, где раки зимуют!
– Ничего, сметем и черных! – раздался в ответ бодрый насмешливый голос Григория Штефона. Он был известным балагуром, никогда не унывал. И сейчас, услышав его голос, солдаты по старой привычке засмеялись:
– Всыплем по пятое число!..
А по цепи снова – уж в которой раз! – передается приказ командира взвода:
– Без моей команды огня не открывать!
Все ближе вражеские цепи. Уже слышно, как гитлеровский офицер подает команды. Все нетерпеливей взгляд гвардейцев в сторону командира. Но выдержка, выдержка, друзья! Она приносит победу.
И вот оно, долгожданное: «Огонь!»
Ливень свинца ударил по врагу. Один за другим падают эсэсовцы. Подпрыгнув, рухнул на землю долговязый, с железным крестом на груди офицер, который шел впереди. Гитлеровцы в замешательстве.
– В контратаку на врага, за Родину, вперед! – скомандовал Кочетков и первым выскочил из окопа.
Перескакивая через вражеские трупы, гвардейцы ринулись за своим командиром. И да было силы остановить эту лавину. То, что не сделала пуля, доделал штык. Враг был смят, разбит наголову.
Никто, не заметил, как пуля пронзила левое плечо командира. Не заметил этого вначале и Кочетков. Он даже удивился, увидев стекающую с руки кровь, но, когда возвратился на свой наблюдательный пункт, был бледен и едва держался на ногах.
Сняв гимнастерку, он приказал связному перевязать себя и никому не говорить о случившемся.
…Солнце, неимоверно палившее весь день, солнце, от которого негде было укрыться, ушло за соседнюю высоту. Надвигалась черная южная ночь. Пересилив боль, Кочетков с помощью связного вылез из окопа и обошел свой взвод. Он решил поговорить с каждым солдатом, выяснить настроение, воодушевить, потому что всем было ясно, а командиру тем более, что враг на этом не остановится и, может быть, предстоит выдержать еще более сильный натиск.
Разговаривая с бойцами, Кочетков боялся одного – не выдать своего ранения: это могло плохо повлиять на настроение солдат. Приходилось напрягать всю силу воли, чтобы превозмочь боль в плече.
Выделив дежурные огневые средства, командир приказал всем свободным солдатам и сержантам отдыхать. Но сам он, несмотря на ранение и неимоверную усталость, не сомкнул глаз. Зорко наблюдая за гребнем высоты, за флангами обороны взвода, Кочетков чутко прислушивался к тишине, настораживался на каждый ночной шорох. Он думал только о том, как ему лучше организовать оборону, если враг двинет танки, как лучше расставить силы, чтобы при первой встрече с танками воины не растерялись.
Выдержат ли те, что остались в живых?.. Ведь осталось так мало.
Рассвет подкрался незаметно.
Еще не появилось солнце, как за гребнем высоты послышался шум моторов, а через некоторое время на фоне неба показались первые вражеские танки.
Начинался день 17 августа 1942 года.
– Один, второй, третий… – считал командир машины с огромными белыми крестами впереди и на бортах. – Приготовить противотанковые гранаты!.. Восемь… Десять… «Эх, огоньку бы!» – подумал Кочетков, хотя знал, что артиллеристы еще не успели подойти на поддержку. – Еще два! – Двенадцать танков против шестнадцати человек!
Собрав всю свою энергию, обессиленный потерей крови и бессонными ночами, командир взвода приподнялся над окопом и обратился к своим, питомцам:
– Товарищи гвардейцы! Фашистские танки мы должны остановить во что бы то ни стало. Вспомните, как наши товарищи защищали Москву… Нам тоже некуда отступать. За нами Сталинград… А впереди победа!
Низко над головами с воем пронесся вражеский снаряд, потом еще, еще.
– Гранаты к бою, вперед! – скомандовал Кочетков.
Гвардейцы разом подались вперед, полетели первые гранаты. Завязалась неравная схватка. Танки, на ходу ведя огонь из орудий и пулеметов, наседали. Но вот в привычном гуле машин, грохоте рвущихся снарядов и свисте вражеских пуль послышалось два взрыва. Молодцы, ребята! Два танка с подорванными гусеницами закружились на месте.
Командиру стало все трудней управлять боем. Он видел, как один за другим падают и не поднимаются сраженные вражеским огнем бойцы. А танки стальной лавиной неумолимо движутся вперед, прямо на окопы гвардейцев… Наступил самый решительный момент. Выдержат ли нервы? Не струсит ли кто, не испортит ли все дело?
Нет! Уральцы никогда не подводили. Недаром у сердца почти каждого воина лежит комсомольский билет. Недаром их Родина назвала гвардейцами, а гвардия не отступает!
Вот один из солдат вскакивает и с криком «За Родину, вперед!» бросается со связкой гранат под танк. Взрыв. Герой погиб, но фашисты дорого заплатили за его жизнь: третий их танк был выведен из строя.
Беспримерный подвиг героя воодушевил воинов, влил в них новые силы и решимость. Гвардейцы выскочили из окопов и ринулись на танки, забрасывая их гранатами. Послышались новые взрывы. Остановился четвертый танк.
У противника осталось еще восемь машин. Василий Кочетков настолько обессилел, что не мог двигаться. Едва приподняв голову, он осмотрелся: сколько гвардейцев еще в строю? Василий Чирков, Михаил Степаненко и Михаил Шуктомов… Только трое против восьми танков. Но гитлеровские танкисты уже заколебались. Увидев, как запылал четвертый танк, несколько вражеских машин повернуло обратно. Два танка продолжали еще двигаться вперед, непрерывно ведя огонь из пушек и пулеметов. Тогда оставшиеся в живых бойцы бросаются с гранатами на них, выводят их из строя и погибают сами.
…Так закончилась эта беспримерная схватка. Так сражались и погибли шестнадцать героев-гвардейцев, из которых только двоим – Ивану Федосимову да Павлу Бурдову – едва исполнилось 30 лет, а всем остальным, в том числе и отважному командиру взвода, было по 19—20 лет. Они погибли, но не отступили ни на шаг, не пропустили врага.
…Над Доном в сизой дымке медленно подымалось жаркое августовское солнце. Всюду грохотал бой, только на участке, который оборонял взвод Кочеткова, временно установилась тишина.
Воины, подошедшие на подкрепление, склонив головы, смотрели на своих павших товарищей, с которыми еще вчера шли в одном строю. Вид поля боя, устланного вражескими трупами, горевшие машины говорили сами за себя. Да, так могут драться только гвардейцы, только наши советские воины, воспитанные Коммунистической партией!
Политрук роты Новиков разыскал умирающего командира взвода. Он и рассказал о подробностях только что закончившейся битвы. Под конец, когда иссякли последние силы, Василий Кочетков передал политруку просьбу – свою и погибших товарищей:
– Просим всех нас считать коммунистами.
Михаил Найдич
В СТАЛИНГРАДЕ
(Из поэмы)
Немногословный разговор,
Солдатское прощанье, —
Уходит гвардии майор
На трудное заданье.
Над степью ветер тучи гнал,
Прибить их к Волге жаждал.
Шел бой за город, за квартал,
За дом, за угол каждый.
Напрасно раньше в слепоте
Искали слова проще,
Когда углы назвали те
Так буднично – жилплощадь.
Ведь здесь любой обычный дом
Весомо и реально
На шаре встанет на земном
С доской мемориальной.
Одна граната, пистолет,
Один глоток во фляге.
Всему предел, а только нет,
Предела нет отваге.
Пусть ты один, а пред тобой
Мелькают вражьи тени, —
Ты в обороне круговой,
Но ты не в окруженьи.
Тебя не бросить наповал,
Хотя ты ранен дважды…
Шел бой за город, за квартал
За дом, за угол каждый.
Василий вверх переползал,
Схватившись за перила,
И пылью каменной глаза
Ему запорошило.
Загар с лица его сошел,
Лицо вдруг стало белым…
– Нет, нет, друзья, все хорошо,
Слегка плечо задело!
Майор до боли руки жмет,
Узнав солдат знакомых.
Сильней забился пулемет
В чернеющих проемах.
Не умолкает пулемет,
А пулеметчик ранен.
Но комсомольское идет
Здесь в комнате собранье.
– Пусть пол и стены горячи,
Но, мы не отступаем:
Из уважительных причин
Одну лишь смерть считаем!
В кольце наш город, но, друзья,
Мы все взломаем кольца,
Иначе жить нам и нельзя —
Не правда ль, комсомольцы?
– Ты прав, товарищ секретарь!..
Народ мы будто разный:
Я сам казах, а ты волгарь,
А старшина с Кавказа.
Но вот, к примеру, нам вчера
Вручили писем много,
И пусть я в руки их не брал
И тайн чужих не трогал,
Я знаю без того и так
(Чутье мне подсказало)
Тебе о том писал земляк,
О чем мне мать писала.
Недаром мы фашиста бьем
Едино – брат за брата.
Я пулей бью, а ты штыком,
А старшина гранатой!..
От крови намокал рукав,
Василий встал и начал:
– Товарищ Нургалиев прав,
У нас одна задача.
Друзья в усилиях своих
Пусть рук не покладают…
Но где из всех передовых
Лежит передовая?
Кому из множества бойцов
Дано такое право —
Сражаться в городе отцов,
На волжских переправах?
Ведь здесь со связкою гранат
Суров, красив и точен
Стоял насмерть наш старший брат —
Царицынский рабочий!
Молчат бойцы – горючий дым
Походов давних ожил,
И то, что было дорогим,
Вдруг сделалось дорожке:
И старый обгоревший вяз,
Что пули перепилят,
И этот дом, уже не раз
Простреленный навылет,
И чудом уцелевший том
На деревянной полке,
Где Пушкина портрет – лицом
К врагу, спиною к Волге.
Не просто их в такие дни
Спасаем от разрывов,
А то, большое, с чем они
В сознанье неразрывны.
И если это осознал, —
Прорвется в слове, в жесте…
А ветер, ветер все листал
Листы из белой жести.
Над крышей «Юнкерсы» – не счесть —
В пике пошли на ясли.
Но ясно, что у дома здесь,
Враги уже завязли.
Над ними облака встают,
Как белый флаг, который,
Когда сдаются в плен, несут
В руках парламентеры.
Еще немало впереди
Боев ожесточенных,
Но и боец, ты погляди,
Каким он стал ученым!
Не зря Василий, сам учась,
Был и с другими строгим:
Совсем потрепанная часть,
А встала на дороге.
Казалось: что за сила, власть
В том слове – сталинградцы?
Совсем потрепанная часть,
А как умеет драться!..
Но словно все наоборот,
Как будто против правит,
Примчалась весть, что первый взвод
Полуподвал оставил.
Нигде, ничем не знаменит —
Хранилище, картофель,
Но вот теперь он заменил
Окопы в полный профиль.
И стал обычный тот подвал
Объектом очень важным…
– Ах, лучше бы майор кричал,
Покрыл бы трехэтажным,
Бросал бы в трубку, сам не свой,
Обиду за обидой. —
И взводный шевельнул рукой,
Осколком перебитой.
Придется отбивать подвал!
И в сумке из холстины
Гранаты взял: – А ну, братва,
Свяжите воедино!
И к камням грудью привалясь,
Тихонечко пополз он.
Огонь и дым, и пыль, и грязь
Пошли ему на пользу:
Он в них, не взятый на испуг,
Остался незамечен;
Да вот беда – припомнил вдруг,
Что далеко-далече
Наташа, дочка, дом, Урал…
– Не надо вспоминать бы! —
А он, чудак, дожить мечтал
До девочкиной овадыбы.
Наташа!.. Где ты?.. Не забудь…
Весь небосклон в накрапах,
Сейчас умрет не кто-нибудь,
Сейчас умрет твой папа.
А умер – всё, навек умолк…
Но что ты тут попишешь,
Но что поделаешь – есть долг,
И он всего превыше.
И думал, что конец делам,
Что не увидит милых,
Что взводным меньше числить нам
В Вооруженных Силах.
Но рядом с этой – вот мудрец —
Другую мысль держал он:
Нет, шутишь, это не конец,
Еще гульнем, пожалуй.
Во все живущее влюблен,
В мозгу своем горячем
То веру в жизнь достанет он,
То снова тут же спрячет:
Мол, не к чему ребячья прыть
Под пулями на поле,
И – как бы это объяснить —
Ну, чтоб не сглазить, что ли?
По стеклам и по кирпичу
Он полз секунд пятнадцать,
А сердце все – хочу, хочу,
Хочу живым остаться!
И вот – зловещий вход в подвал.
Рука взлетела. Грохот…
Успел подумать: «В цель попал
И, значит, жить неплохо».
И пусть еще не понял он,
Что жив, да и к тому же
Не обожжен, не оглушен,
Не ранен, не контужен, —
Спасая землю, сам приник
К земле родной плотнее.
Видать, всегда в тяжелый миг
Мы неразлучны с нею!..
И загремело, как обвал,
По крыше черепичной,
Когда Василий Шаповал
Повел гвардейцев лично.
Слова!
Мы поручили им
Своих сердец глубины.
Сознательность, мы говорим,
Учеба, дисциплина.
И их теплом всегда согрет,
Ребенок или взрослый…
Но вот в сраженьях
Слов тех нет —
Они есть д о и п о с л е.
А здесь, в особый час боев,
Совсем иная мерка;
Здесь воплощенье этих слов
И этих слов проверка!
…И видел, кто остался жив,
Суровую проверку:
Врали, пощады запросив,
Подняли руки кверху.
И ты победу увидал, —
Ведь ты ее так жаждал!..
Шел бой за город, за квартал,
За дом, за угол каждый!
Ю. Хазанович
ЧЕЛОВЕК № 10 920
Рассказ
В один осенний день 1944 года я шел по городу с приятелем, пожилым военным врачом.
Осень в том году была обычная для Урала – солнечно щедрая, сухая и жаркая. Листва на деревьях наливалась звонкой бронзой. В воздухе струились тонкие, как солнечные лучи, липкие паутинки. Пахло растопленным асфальтом.
Неподалеку от завода, где шоссе сворачивало за город, белели выщербленные на брусчатке широкие полосы – следы танков, ушедших в поле на обкатку.
Было воскресенье. Но, как и в будние дни, где-то на полигоне почти через равные промежутки времени гулко бухали тяжелые орудия, а из другого конца города доносился нескончаемый, на одной ноте, могучий рев моторов на испытательном стенде. Ни грохот трамваев, ни урчанье и сигналы автомашин – ничто не могло заглушить эти звуки; они плыли над городом, то усиливаясь, то затухая, привычные, давно уже никем не замечаемые.
На перекрестке двух улиц возле репродуктора толпился народ. Передавали сводку Совинформбюро.
Мой спутник вдруг стал внимательно смотреть вперед, словно боясь потерять кого-то из вида, и крепко взял меня за руку.
– Вам случалось видеть пронумерованных людей?
Я не понял его.
– В госпитале у меня лежал, – быстро сказал врач. – На груди выколот пятизначный номер. Хотите, познакомлю? Интересная судьба. Только чуточку прибавим шагу.
В конце квартала мы поравнялись с человеком в поношенной солдатской одежде. Он сильно припадал на левую ногу. Узкая белая полоска бинта перечеркивала его лицо, закрывая левый глаз, часть лба и щеки.
– Здравствуйте, товарищ Адаскин! – громко сказал врач, беря его за локоть.
Человек оглянулся.
– А, доктор, – проговорил он обрадованно и немного смущенно.
На вид ему было около, тридцати. Но, присмотревшись, я понял, что на самом деле он значительно моложе и что состарили его не годы, а, должно быть, какие-то большие испытания. Правая часть лица, не закрытая бинтом, несмотря на худобу и поразительную бледность, была красива той особенной строгой и мужественной красотой, сквозь которую прекрасно просвечивает другая красота – духовная.
Врач спросил, не беспокоит ли его нога.
– Франтите? – укоризненно качнул он головой. – С палочкой было бы легче.
– Надоели подпорки…
Знакомя нас, доктор сказал, что Адаскин воевал, был в плену и недавно вернулся «с того света» – из Майданека.
– Да, да, вы не ослышались, из Майданека, – проговорил он, заметив мое удивление.
Адаскин чувствовал себя неловко. Румянец залил его худые желтые щеки. Он был совсем по-детски застенчив, и это пробуждало к нему доверчивые, теплые чувства.
Хотя было воскресенье, мне не удалось зазвать к себе ни его, ни врача. Шутливо пожаловавшись на свою врачебную судьбу, мой приятель направился в госпиталь, Адаскин же заявил, что вечером уезжает в санаторий на два месяца.
– Жаль, – вырвалось у меня.
– Врачи посылают, – развел руками Адаскин.
– А, может, продолжим наше знакомство по почте? – неуверенно предложил я.
Адаскин охотно согласился. Я дал ему свой адрес и пожелал счастливого пути.
Вопреки моим опасениям, Адаскин сдержал слово. Передо мной его письма. Это правдивый рассказ нашего современника, советского воина, комсомольца, надолго которого выпали неслыханно тяжкие испытания. Почти полтора года из своих двадцати лет он пробыл в фашистском плену. Я привожу его письма полностью, опустив лишь обращения и даты.
Письмо первое
Когда-то я любил писать письма, а теперь даже отвык от карандаша.
С чего начать? Начну с того, что в Свердловск я попал из Кунцево в 1941 году вместе с заводом, где работали мои родители. Успел окончить только девять классов, когда началась война. А как завод наш обосновался на Урале, пошел работать. Не потому что была нужда в моем заработке. Семья у нас трудовая, жили мы по тому времени неплохо. Но я считал, что доучусь после войны, а пока главное – помогать фронту.
Поступил я учеником по лекальному делу, а через четыре месяца получил разряд. Обучал меня лекальщик Кравченко, известный на заводе человек. В газете как-то писали, что он художник своего дела; это истинная правда.
Видно, я пришелся ему по душе, мы быстро по-настоящему сдружились. Однажды Кравченко и говорит мне:
– Не могу больше работать, Левка. Выучил я много ребят, хватит с меня. Уйду на фронт. Если бы у меня года неподходящие или порча какая-нибудь в организме. А при таком здоровье шаблончики драить просто совестно…
Это было осенью сорок второго. Помните то время? На карту смотреть было страшно.
По совести говоря, я и сам подумывал о том же, но никому не признавался. А тут сказал Кравченко, что не отстану от него.
И мы уговорились ехать вдвоем. Тихонько пошли в военкомат, поплакались перед лейтенантом, написали заявление, а он даже не проверил, забронированы мы на заводе или нет, и на другой день – нам повестки.
Расчет брать, конечно, не пришлось. Вообще на заводе никто не знал про наш сговор. Дома я рассказал отцу и матери. Отец спокойно принял мою новость, а мать, разумеется, всплакнула, а потом стала собирать меня в дорогу.
В вагоне у нас получилась неожиданная неприятность. Только уселись и закурили, как вдруг входит директор нашего завода. Мое сердце так и екнуло: беда!
Мы вполне смогли бы замаскироваться, но он застал нас врасплох. Не успели мы пикнуть, как он налетел на Кравченко.
– Ну, молодой человек, пора на работу! – а сам отдышаться не может, видно, долго бегал по вагонам, искал. Дело понятное – другого такого лекальщика на заводе не было.
Кравченко отпирался, показывал бумаги, да ничего не помогло, – не станешь ведь с директором комедии разыгрывать. Пришлось подчиниться. Меня же директор в лицо не знал, Кравченко не выдал, и я уехал.
Вместе с другими ребятами, тоже из Свердловска, попал в пехотное училище. Помню, заходит к нам лейтенант Казаков:
– Есть, – спрашивает, – среди вас ребята посмекалистей, посмелее?
– Все, как один, – отвечаем.
– В разведку кто хочет?
– Все, товарищ лейтенант…
С того дня мы и начали учиться на разведчиков…
Сегодня, пожалуй, не успею больше написать: теперь «мертвый час», и врач, Александра Петровна, строгая, но симпатичная старушка, ходит по палатам, заставляет спать.
Какое все-таки плохое название придумали: «мертвый час». Я когда-то был несколько раз в пионерских лагерях, но раньше как-то не обращал на это внимания.
Письмо второе
Пожилой хмуроватый вояка из нашего батальона рассказывал мне, что у них, у бывалых фронтовиков, есть такая примета: если ты первые три месяца отвоевал и невредим, – всю войну пройдешь. Меня ранило на третьем месяце. Печальное совпадение, конечно.
В январе сорок третьего мы выехали на фронт. Наша часть действовала в районе Торопца. Фашисты здесь укрепились основательно.
А места кругом очень красивые – леса да леса, высокие, густые, древние. Мне кажется, на фронте особенно замечаешь природу.
Смотришь вокруг и думаешь: разве можно уступить кому-нибудь такую красоту, ведь это все наше, родное, русское!
В этих-то местах я и получил, как говорится, боевое крещение. Ходил в разведку – тихую и с боем, выведывал, что требовалось, приводил «языков» несколько раз вместе со стрелками отбивал атаки фашистов. Это время самое лучшее в моей жизни. Потом все вышло не так, как и загадывал, когда уезжал на фронт.
В конце марта я и еще пятеро разведчиков получили задание пробраться к гитлеровцам в тыл. Двое суток перед этим мы наблюдали за передовой противника.
Ночью поползли. Саперы перерезали проволочные заграждения и вернулись, а мы двинулись дальше, в лес.
Ночь была темная, с морозцем.
Вот минули первую линию траншей. Все в порядке. Стали подбираться ко второй линии. В это время сзади – белая ракета. Осветило нас, как миленьких – никуда не денешься. Фашисты сразу же открыли сумасшедший огонь. И началось…
Через сколько-то минут, а может, часов перестрелки – не знаю – слышу, стонет кто-то поблизости. Ранило двоих: Волошина и Лемеша. Я уложил их на плащ-палатку, ко мне на подмету подполз Кузнецов, и мы потащили раненых назад, на свою сторону.
Светало. Сквозь туман уже была видна колючая проволока.
«Дотащить бы, – думаю, – до проволоки, там небольшой скат, там уже легче».
Чувствую, ужалило меня в левую ногу. Стало горячо, больно. Присел я, а подняться не могу.
– Тащи сам, – говорю Кузнецову, – я прикрывать буду.
Фашисты огнем поливали нас сзади, слева, потом затихли. А Кузнецов к проволоке все ближе. Давай, давай, друг, нажимай! Вдруг вижу; впереди, справа, совсем близко, двое гитлеровцев налаживают пулемет. Как назло, кончился у меня второй диск. Меняю диск и думаю: кто же раньше успеет?
Диск все-таки поставил, но больше ничего не помню.
Очнулся в маленькой комнатке с одним окном. У стены трехэтажные нары. На нарах раненые. Кто-то стонет. Посмотрел кругом и опять, наверно, забылся.
Пришел в себя оттого, что качает меня. Открываю глаза. Несут меня на носилках. Передо мной – серая шинель. Хлястик держится на одной пуговице. А на ней – наша звезда. И так спокойно сделалось на душе. Поднесли к товарному вагону, укладывают на хрустящую солому, кто-то поит меня, – и опять провал в памяти. Сколько это длилось, – кто знает? Снова открываю глаза: темно. Грохочут колеса. Где-то совсем близко незнакомые голоса. Говорят по-русски.
Губы у меня запеклись, во рту горько и сухо. Помню, попросил:
– Горячего бы мне.
По-соседству кто-то засмеялся невесело:
– Еще дадут и горячего и всякого…
А другой голос объяснил:
– Нас, брат, Гитлеру на обед везут, понял?
Мы – пленные! Но страха я не почувствовал тогда, наверно, оттого, что соображал еще туго.
Везли нас долго. В вагоне было холодно, темно. На какой-то станции поезд остановится, загремела снаружи щеколда, и дверь с визгом поползла.
Здоровенные гитлеровцы взобрались в вагон и начали просто выбрасывать раненых на снег, в кучу. Меня тоже плюхнули на кого-то, и я сразу потерял сознание.
Позднее узнал: привезли нас в Порховский лагерь. Лежу на деревянных нарах, голова будто не своя, точит голод. Помещение большое, но в нем пасмурно, тоскливо. Со двора долетит какая-нибудь команда на немецком языке, и опять тихо. Только раненые стонут, ругается кто-то в бреду. А кругом все чужое-чужое, – и нары, и окна, заколоченные фанерой, и стены; как раз против меня висит портрет Гитлера с прилизанным на одну сторону чубчиком.
Чем больше я думал над своим положением, тем на душе становилось темнее. И вдруг я заметил на кирпичной печи, недалеко от моих нар, дощечку, прибитую высоко, почти под самым карнизом. На ней написано черной краской: «Ответственный за топку – красноармеец Иванкин». Видно, здесь когда-то была казарма.
Если разобраться, то что особенного в той дощечке? А чувство, знаете, какое вызвала? Вот когда попадешь в незнакомое место, люди кругом незнакомые, чужие и ты всем чужой, и неожиданно встречаешь знакомое, родное лицо. Честное слово, я даже бодрее себя почувствовал.
Не знаю, как доктора на это смотрят, но я на себе проверил: когда не хнычешь, не киснешь, и раны быстрее затягиваются.
В Порховском лагере я подружился с Костей Решетниковым и не разлучался с ним больше года. Но про это в другой раз напишу.
Вы спрашиваете, как я поживаю. Поправляюсь не по дням, а по часам. Лицо уже не такое зеленое, как было. Заикаюсь меньше, это у меня на нервной почве. Александра Петровна сказала, что обязательно вылечит.
Письмо третье
Я обещал написать про своего друга Костю Решетникова.
Он попал в плен примерно так же, как и я. Сам он из Воронежа, инженер-технолог. Звание имел пехотного капитана. Был он высокого роста, широкоплечий, до того живой и веселый, что даже трудно представить себе такого человека. Без него всем нам пришлось бы совсем горько. Если заметит, что парень какой приуныл, – не отстанет от него, пока не растормошит. Знал он массу всяких смешных историй.
У Кости была ранена правая рука, у самой кисти и выше локтя, в шее сидел осколок мины. Фашисты на работу его не гоняли, потому что рука у него висела, как мертвая, а поворачивался он всем туловищем – рана на шее не заживала.
Костя бродил по лагерю и приносил нам новости. Вечером, бывало, сядет у окна, зажмурит глаза и поет баском: «Взяв бы я бандуру…» Это была его любимая песня.
Он сносно знал немецкий и иногда переговаривался с конвоирами. В одной такой беседе он сказал гитлеровцу: – Ваше дело, мол, все равно пропащее… – И тот его избил плеткой.
Фашиста с пустыми руками – без плетки или тросточки – в лагере не увидишь. Конвоир, кроме винтовки, всегда плетку носит.
Все надежды были на то, что поправимся, переведут в рабочий лагерь, а оттуда можно бежать. Режим в Порховском лагере, как я позднее понял, был не очень строгий. Доходили слухи, что из рабочего лагеря каждый день удирают на волю четыре-пять человек. Нам рассказали: перед тем, как нас привезли сюда, партизаны налетели ночью на лагерь, перестреляли охрану и увели почти всех, кто мог ходить.
Но рассчитывать на такое счастье не приходилось. Только на себя, на свои ноги. А у меня нога перебита в трех местах. Пленные русские врачи раз в десять дней перевязывали нас. Да что это были за перевязки! Фашисты давали вместо бинтов тонкую жатую бумагу, и ту в обрез. Такой бумагой, помню, мать когда-то украшала цветочные горшки. Приложат этакую бумагу она в момент намокает, расползается, и лежишь с открытой раной.
В нашем бараке перевязки делал пожилой врач с серебряным ежиком и на редкость спокойным лицом – Петр Петрович; фамилии его почти никто не знал.
Как-то я спросил у него, можно ли поправиться при таком лечении, что говорит на этот счет медицинская наука.
Он внимательно так посмотрел на меня большими, очень спокойными глазами и сказал негромко:
– Медицина, друг мой, еще молодая и весьма слабая наука. К тому же она здесь почти ни при чем. Советские мы люди – в этом сейчас все. – Он помолчал, потрогал свои серые жесткие усы, снова поднял на меня глаза, повторил тихо: – Советские люди. Я вспоминаю: когда мы в мирное время произносили эти слова, нам слышалось в них что-то лозунговое, громкое. А сейчас открылся настоящий смысл. Это, друг мой, сила духа. Неодолимая сила. Можно убить нашего человека, можно сломить его тело, но дух… Тут они ничего не сделают…
Эти слова глубоко запали мне в память. И я думаю, что не «лечение», а именно та сила, о которой говорил доктор, помогла мне.








