Текст книги "Час отплытия"
Автор книги: Борис Мисюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
XI
Беринговоморский календарь отличается от общепринятого тем, что месяц ноябрь, как, впрочем, и март, он относит к зимним весьма категорически. А зимой здесь самые частые гости – нордовые ветры, почти бесснежные пурги, штормы. Сильных холодов в море не бывает – десять, самое большее пятнадцать, даже в сердце зимы – январе ниже двадцати четырех градусов мороз не зарегистрирован. Зато берег раскаляется лютым холодам до сорока и даже полсотни градусов.
В море есть другой враг – обледенение. Плавбазе он, правда, не страшен, и потому она смело пашет море в высоких широтах, принимает рыбу у траулеров и помогает им сбрасывать ледовый панцирь, подавая шланги с горячей водой. Этих малышей, как называет суда-добытчики экспедиционное начальство, лед заковывает до того, что кажется, будто их усердно обливали с мачт расплавленным парафином. База не особо спешит в укрытие, даже когда погода непромысловая и мелкий флот прячется по бухтам. Несолидно такой махине бегать от шторма, да и накладно – нужно беречь топливо.
Капитан-директор рассматривает карту погоды, только что принятую по фототелеграфу, вчитывается в радиограмму-прогноз, потом задумчиво и долго глядит в лобовое стекло рубки на длинные, пологие валы, на тяжелые, серо-седые тучи, плывущие над морем, и берется за ручку машинного телеграфа. Похоже, надвигается не просто шторм, а кое-что похлеще. До бухты Наталии – шестьдесят миль, это пять часов ходу…
А «Удача» уже шесть часов пробивается на север, до Наталии все еще остается не меньше тридцати миль. Полюс, как одушевленное ледовое чудище, швыряет в лицо, в лоб «Удачи» снежные заряды, хлесткую пену с раскатистых валов, сотрясает надстройку, бьет и заставляет камертонно вибрировать стальные борта. Двенадцать баллов.
Александр Кириллович стоит один в капитанской каюте, у квадратного лобового иллюминатора, и не может оторвать взгляда от черно-седой взгорбленной поверхности моря. По ней навстречу судну протянулись из бесконечности живые белые змеи пены, а редкий снег, летящий горизонтально, кажется, выпархивает из воды и летит все-таки чуть кверху.
Отсюда, из носовой надстройки, особенно хорошо видны все подробности боя стального судна и озверелого моря. Время от времени раздаются тяжелые и глухие, как из кузнечного цеха, удары волн в скулу.
Они до основания потрясают всю стосемидесятиметровую махину и абсолютно непроизвольно поворачивают мыслишки к оранжевому спасательному поясу, который лежит в железном ящике под диваном в каждой каюте.
А впрочем, даже и такие мысли бывают полезны. Они помогают стряхивать с души земную пыль. Витосу, кстати, не помешает избавиться кой от чего. А то ведь надо – уже в десять лет чем голову забивали мальчишке, если он спрашивал в письмах не о море, не о китах, а об окладе отца. Так и писал; «Папа, а какой у тебя оклад?» Витос, Витос…
Сейчас нетрудно представить, как ощущали свирепое дыхание полюса те, кто на шхунах, на собаках, ползком шли к заветной цели – Северному полюсу, как очеловечивали, обожествляли его в мыслях, как молились ему, наверное, прося пустить в ледовый алтарь, умоляя дать силы хоть на шаг еще продвинуться к сердцу вечного льда, к завораживающей людей и магнитные стрелки тайной точке схождения земных ребер-меридианов. А жестокий ледовый бог коварно закруживал их вьюгой, пургой, магнитной бурей, прятал свою тайну, как прячется в мире все сокровенное.
– О чем замечтался, Саша?
Александр Кириллович вздрагивает: он не слышал, как открылась и закрылась дверь за его спиной.
– А я, видишь, заговорился с начальством. Погодка – вон! – кивает капитан в окно. – Радиоволны даже «сдувает», ни в дугу слышимость; то я – «не понял, повторите», то он. – Помолчали.
– Знаешь, зачем я тебя позвал?..
Апрелев задумчиво, отрешенно смотрит в глаза капитана.
– День рождения у меня сегодня. – Герман Евгеньевич прямо светится, молодеет на глазах.
– Ну, Евгеньевич, – уже совершенно открыто, искренне радуется Апрелев, занеся ладонь для дружеского хлопка-пожатия, – доброго здоровья, удач!..
И хоть невольно он избегает говорить капитану «ты», ладони друзей-ровесников встречаются в крепком рукопожатии.
– Погоди «здоровья», не транжирь тосты, – густой голос капитана заглушает даже полыханье шторма за стеклами. – Вот зайдем в Наталию, станем на якорь… – Весело подмигнув, он делает лихо широкий жест над низким гостевым столом. – Приглашаю.
– Спасибо, а откуда?
– А оттуда, – капитан показывает большим пальцем за шину. – Когда в Угольной перегружались, я завпрода задействовал – за мясом, за тем, за сем. Ну, вот он по-быстрому на СРТМчике и сбегал в поселок Беринговский. Между прочим, их там чуть во льдах не затерло.
Александр Кириллович снова смотрит в квадратное стекло, вибрирующее под ударами ураганного ветра.
– Во льдах… – задумчиво повторяет он. – Я вот диву даюсь, Евгеньевич, как это наша «Арктика» до самого полюса добралась. Да это, это победа, может, ничуть не меньше, чем высадка на Луну! Земная победа!
– Земная, ты прав, Саша. Есть и на Земле-старухе места для побед. Вот сейчас начальник объединенной эксплуатации говорит мне: поздравляю вас с большой трудовой победой – завершением годового плана. Невелика победа, а приятно, особенно в день рождения, а?
– В день рождения – да, – как-то рассеянно соглашается Александр Кириллович и начинает поглаживать лысину. – А вот рыба-то эта плановая до берега еще не дошла. А ну как ее задробят там при пересадке из трюма в вагон, что будем делать?
– Типун тебе! Сплюнь! – энергично тряхнув красивыми, с серебром, завитками, почти сердито рявкает капитан.
– Типун типуном, Евгеньич, а я вот на перегрузе видал: на третьем трюме пару ящиков со стропа свалились на палубу и разбились… Стоило бы посмотреть… Все блоки смерзлись, а разломи – сырье…
– Ну, может, один-два ящика. Это ерунда, Саша, – голос капитана по-прежнему бодр и весел, но в глазах, направленных на матроса, легкая тень тревоги. – Производство-то у нас с тобой вон какое! Так что могут быть и издержки. От них никто не застрахован.
– Я не кляузник, Евгеньич…
– Я знаю.
– Но в акте, я настоял, записали: брак на морозке смена гонит.
– Смена? Какая?
– Я думал, акты народного контроля до капитана доходят. А получается – нет?
– А ты видел, – капитан тоже отвечает вопросом, – сколько за день бумаг мне приносят на подпись?
– Бумага бумаге, значит, рознь.
– Ну, ладно, Сашка, ты не темни, выкладывай, что знаешь.
– Выложить недолго, но…
Мощный удар волны заставляет обоих встрепенуться и в тревоге прислушаться. Впечатление такое, что всю надстройку сбило со стального фундамента, и она вот-вот завалится набок, в тартарары. На несколько секунд воцаряется жутковатая тишина – пропадает привычное ощущение вибрации от работающего двигателя. Но вот громада надстройки отыграла – качнулась стальными боками, всеми своими ребрами сначала в одну сторону, потом в другую, а затем постепенно вновь вернулась в ритм привычной мелкой дрожи, и ей откликнулись, звякнув, стаканы в буфете, словно птицы в лесу, затихшие было в минуту грозного раската грома.
– Пойду я, Евгеньич, – матрос делает шаг к двери.
– А ну постой-ка, парень, – дружески, но властно останавливает его капитан. – Посмотри мне в глаза… Э-э, да ты меня окончательно, я вижу, в акулы зачислил. Так?
– Нет, не так! – неожиданно резко парирует матрос. – Просто капитан на «Удаче», похоже, спит! А этим пользуются рвачи! Ну а я страх не люблю, когда рвачей производят в герои! На «Дружбе», к примеру, такого не было!.. Если помнишь, – добавляет Александр Кириллович и на том обрывает его, похоже, доконало это, хоть и не прямое, обращение к капитану на «ты». С силой пригладив лысину, он идет к двери, но опять его останавливают слова:
– Подожди, Саша! Не гони лошадей. Выкипи лучше здесь, у меня.
– Да ладно, Евгеньич, – машет рукой матрос. – Тут день рожденья, песни петь надо, а я… Потом как-нибудь…
Тем временем в кормовой надстройке базы происходили другие события. Еще со вчерашнего утра, как только «Посейдон» с полными трюмами отшвартовался от борта и «Удача» снялась в район лова, чиф, иззябший на палубе во время швартовых операций, сошелся с дедом за его «кругвым стовом». Киса вынырнула из дедовой спальни и ветерком скользнула мимо стола, опаздывая на работу. Вопреки дедову ожиданию, чиф ни на грош не удивился и, лишь приняв первую рюмку коньяка и морщась от «патентованной» закуски – булки, пропитанной раствором лимонной кислоты и нарезанной кругляшами, сказал как бы между прочим:
– С вас причитается, Вячеслав Юрьич… пол-ящика.
– Да хоть цевый! – с радостью откликнулся дед, расплываясь в шкодливой, кошачьей улыбке.
Вскоре к ним присоединился третий механик, как раз сменившийся с вахты. Это был совсем молодой парень, лет двадцати – двадцати трех, недавно закончивший мореходку. В нем странно сочетались живость, темперамент и безволие. Он был всегда весел и пользовался успехом у судовых холостячек. Правда, девицы эти одна за другой в нем разочаровывались: он создан был для легкой, беззаботной жизни, составленной из удовольствий. Несмотря на все свое безволие, ему всегда удавалось выскользнуть из самых цепких объятий и весело рассмеяться вослед уходящей жертве обманутых надежд.
Обманулся в нем и Вячеслав Юрьич, но об этом чуть позже, потому что к троице, вплотную занятой армянско-беринговским коньяком, примкнул четвертый – Пашка Шестернев, и багрово сияющий дед провозгласил тост «за молодых специалистов».
Со дня последнего застолья в чифовой каюте на лице Шестерки произошли заметные перемены – нос его стал примерно вдвое крупнее и, словно лакмусовая бумажка, изменил розовый цвет на фиолетовый. Чиф и дед покосились, но пытать ни о чем не стали: магнитофон гремел «Казачком», звенели фужеры, плескалось море в обшивку базы, стучался в иллюминаторы предвестник шторма – ветерок.
Двое суток с минимальными перерывами на сон и вахты длился праздник в каюте деда. Состав пирующих менялся, как в пьесе: те же и Киса (старпом на вахте), те же и завпрод Степа с сосисочным фаршем (третий механик на вахте)…
Кстати, дневную вахту третий пропустил. Вахта была ходовая, и дед сделал ему подарок – позвонил второму механику и попросил отстоять за третьего: «Он пвохо себя чувствует и отстоит за тебя завтра». А ночью, в четыре часа, моторист его еле добудился. Третий, с трудом переставляя ноги, спустился в машинное отделение. Благо база лежала в дрейфе и главный двигатель не работал, а то в голове и без того гудело что-то восьми– или десятицилиндровое. Он дал задание по вахте мотористу и Мотыльку, а сам прикорнул у пульта. Когда работает главный, в машине тепло, когда работаешь сам, тепло тоже, а тут накатывали через световые капы бодрящие волны морского воздуха и вкупе с похмельным ознобом через час окончательно разбудили вахтенного механика. Он съежился на стуле, обнял себя крест-накрест за плечи, поморщился, зябко потер ладони, встал, походил по гулким плитам, потом кивнул мотористу на пульт: «Побудь» – и двинул вверх по трапу. У него прорезался акулий аппетит и он решил зайти в каюту взять пачку печенья в рундуке. Но в коридоре, где живут механики, неожиданно уловил в обычной ночной тишине приглушенное: «Эх, полным-полна коробушка, есть и ситец, и парча…» Пел Рубашкин, и песня неслась оттуда же, из дедовой каюты. Третий тихонько постучал пальчиком, нажал на ручку, дверь открылась.
«Полна коробушка» хлынула ему в лицо звуками и запахами остывающего кутежа. В кресле, свесив буйну голову на грудь, спал дед. Шалун Степа сидел впритирку с Кисой на диване, смотрел на третьего воловьими глазами и очень медленно, нехотя убирал руку с плеча женщины.
Уловив в лице юноши растерянность, шалун с хозяйским радушием пригласил его за стол, вставил фужер в руку Кисе, пригубил сам. Третий жадно опохмелился, съел полбанки фарша, а на Степино предложение повторить ответил, что он на вахте, что там, внизу, его ждут мотористы и что лучше он возьмет с собой. Степа встретил это заявление бурной радостью и даже подмигнул: мол, ты тоже жук, но я тебя понимаю. Не теряя времени, третий прихватил полбутылки, закуску и, внутренне ликуя, отправился, в машину.
Удивить, обрадовать ребят – вот что ему сейчас хотелось больше всего. И это было так легко сделать. Он спрятал бутылку в брюки и прикрыл курткой. Спустившись к пульту, где сидел моторист, он подозвал Мотылька: «Да бросай ты этот фильтр!» Мотылек подошел, обтирая ветошью масло с локтей. И тут третий, как факир, выхватил из кармана коньяк. О, он вовсю насладился и удивлением, и восхищением, и любовью, в один момент промелькнувшими в глазах Мотылька. Моторист, конечно, удивился тоже, но незримые нити родственных душ соединяли именно их двоих – третьего и Мотылька.
«Чего-то жарко в машине стало, – подумал третий. – Капы, что ли, задраили?» Он поднял голову, но через трое решеток ничего не увидел и решил, что задраили. Достали стакан из ящика пульта, выпили с Мотыльком. Моторист отказался, пошел домывать фильтр. Третий, ухмыляясь, показал на его спину пальцем. И удивился: вместо одного у него на руке параллельно росли два указательных пальца. «Надо выпить еще», – подумал он и налил двухструйный коньяк в двуствольный стакан. Попало и на вахтенный журнал, но Мотылек тут же убрал лужицу ветошью. Бутылку допили. И вдруг у третьего противно похолодело в висках. Он качнулся, отметил брызнувшие из глаз звезды, сказал: «Пойду п-посмотрю», додумал про себя: «уровень топлива в расходных цистернах» – и шагнул к трапу. Мотылек с опаской двинулся за ним. Три ступеньки одолев по инерции, третий с размаху запнулся за четвертую, руки его сорвались с релингов, и он припечатал лицо к рифленому железу трапа. Мотылек, ойкнув, бросился на помощь, подхватил своего вахтенного начальника, увидел, как быстро заалел его рот, а потом подбородок, и болезненно поморщился.
Тяжелый он, елки-палки, оказался, начальник, куда тяжелей мешка с мукой, того, что на перегрузе. И никак сам идти не хотел. С головы до ног Мотылька кровью перепачкал. И бормотал, бормотал разбитыми губами: «Ты сю ашину окрасил, теерь я тея крашу… Хороший ты арень…» И плакал и вновь бормотал: «Я одлец, одлец… Ты раотал и олучил коейки, да… А я расисался и олучил шессот… Дед – сука и я тоже одлец… Ты еня рось, рось…» Но Мотылек его не бросил, тем более, что не сразу поверил пьяному признанию третьего. Он дотащил его до гидрофора, обмыл, привел в относительную норму. И через два часа, к сдаче вахты, третий был почти как огурец.
Сменившись, Мотылек завалился спать, и только во время обеда до него дошло, что третий спьяну выболтал, пожалуй, правду. Мотылек вспомнил, как хвастали старшие курсанты крупными заработками на покраске машины, как кайфовали сами и угощали их, салаг. Но это было давно. Теперь-то они не салаги. А надули их, как маленьких. На шестьсот рублей надули. Это значит по двести на рыло. Ха, приличный шмат. Конечно, можно за чужой счет коньячок посасывать. Надо обязательно Кольке с Витосом сказать…
Отобедав, Мотылек пошел на матросскую палубу. «Удача» одолевала шторм, всю надстройку бил мощный озноб: машина-то в корме. Тряслись руки и ноги у Мотылька, и в какой-то момент ему почудилось – это от страха. Вот он идет к обманутым корешам по покраске, а дед и третий сверху следят за ним. Он даже невольно взглянул вверх исподлобья. И на него – обо же – в упор (подволок в коридоре низкий) воззрился огромный зловеще-оранжевый глаз плафона. Мотылек заспешил и шустро юркнул в каюту.
Коля Худовеков как раз только залег. Он стоял с Мотыльком в одно время, но после вахты еще не спал, потому что, сменившись утром, целый час потом работал на палубе – крепил шлюпочные брезенты. Шторм уже тогда полоскал вовсю, и ветром сдуло сон с матроса. Когда вошел Мотылек, Коля скрипнул пружинами, устраиваясь поудобнее и давая знать, чтоб не шумели. Витос, в кирзовых сапогах с узкими отворотами – по высшему матросскому классу, в рабочих, но тоже ладных брюках, в простом рыбацком свитере, правда, с ушитым по шее воротом, сидел на диване с книжкой. Мотылек присел рядом и зашептал. Он долго шептал и не упустил ни одной подробности из происшедшего на ночной вахте, поделился созревшими за обедом мыслями и даже подорожными страхами. Последнее Витос выслушал с нескрываемым презрением, но Мотылек не заметил этого, так как, исповедуясь, смотрел куда-то в грудь Витосу.
Снова скрипнула койка, но Коля промолчал. Он умел все видеть, слышать и – молчать. Школа жизни. У Мотылька тоже была такая школа, только начальная.
Пойти прямо сейчас и набить им морды, третьему и деду, подумал Витос, и тут же зазвучала в голове песня Высоцкого: «Бить человека по лицу я с детства не могу». Она и там, на ботдеке, не вовремя вспомнилась, подумал он, там, возле шлюпок, ночью, когда Шестерка загородил ему дорогу и сгреб, что называется, за грудки. «Отстань, слышь, от моей бабы», – прохрипел Шестерка. «Да что ты? Какой бабы?» – вырвалось у Витоса. «Сам знаешь, не придуряйся. Светка, камбузница». Это надо же Светланку бабой назвать! «А-а при чем здесь?..» Видя растерянность Витоса, Пашка отпустил его рубаху и выпалил: «Да я ее еще с прошлой путины…» Реакция у Витоса была четкая – вместе с последним похабным словом, в одну и ту же секунду щелкнул удар, прямой справа. Держи Пашка голову чуть повыше, удар пришелся бы в челюсть, и конфликт можно было бы считать решенным. Но пострадал только нос Шестерки. Злости и силы в ударе не было. В голове у Пашки лишь коротко гуднуло, и он быстро пришел в себя. Удар, пожалуй, больше переживал сам Витос: «Бить человека по лицу…» Секундой замешательства и воспользовался чифов наемник. Он размахнулся, тоже справа, и удар был бы сокрушительным, удар кувалды, потому что кулак Пашки Шестернева вобрал в себя добрый десяток лет кочегарского труда – и на угле, и на мазуте, а потом еще слесарем и мотористом. Витосу ничего не стоило легким нырком уйти от этого затяжного, размашистого удара. Ну а вслед за нырком автоматом сработала классическая «двойка» – левой, правой. Как обычно на ринге, левая произвела мгновенную пристрелку, установила дистанцию, а правая выстрелила – сухим и точным щелчком в челюсть. Шестерка тюфяком осел и завалился на левый бок, по инерции собственного замаха. Сгоряча Витос было отвернулся и сделал шаг прочь, но тут же возвратился. Он тряс Пашку за могучие плечи, но безрезультатно. Потом нагреб со шлюпочного брезента снежку и растер Пашкины щеки, лоб, челюсть. Тот замычал и стал подниматься на ноги. Витос отвел его в тепло, в коридор, и там, прислонясь к переборке, Пашка посмотрел на него пьяным от нокаута, но уже злым взглядом и прохрипел: «Ниче, паря, еще встретимся».
– Пойти прямо сейчас и набить им морды, – громко, но будто сам себе сказал Витос.
– Ну и что нам с этого? – тоже в голос возразил Мотылек. – Вон третий себе сам набил, а денюжки-то наши все равно тю-тю. Две сотни! – воскликнул он. – Это ж сколько можно «газу» взять – больше полста бутылок! А если красненького, так вообще тьму.
– Двести рублей, конечно, немало, и можно было бы их маме послать, – не слушая болтовню Мотылька, сказал Витос задумчиво.
И тут звякнула кольцами коечная шторка, и в просвет показалась живая Колина физиономия.
– Вот ты же не пьешь! Вот будь я шельмой, если вру, – застрочил он, уставясь и буквально пиная взглядом Мотылька. – Знаю я таких «алкашей»: выпьешь стакан, а натрепешься сорокаведерную бочку. И кто тебя за язык тянет? Ты наслушался в своей мореходке всяких трепачей и думаешь, что в жизни других радостей нету, кроме как надраться да перемазаться.
– Ну, ладно воспитывать, – баском возмутился Мотылек. – Ты лучше придумай, как денюжки наши спасти.
– А для чего их спасать – от одного алкаша другому? Так ты уже с ним пил на эти деньги. И вообще, Мотылек, я бы тебя в Жука переименовал. Мотылек на цветы садится, а ты все норовишь – на кучу.
– Да ладно, Коля, я серьезно.
– Ну а если серьезно, то я думаю, нам втроем нужно идти к деду и требовать объяснений.
И Коля, решительно раздернув шторки до конца, свесил ноги и сел, в трусах и майке, худой, но строгий и оттого как будто повзрослевший и, похоже, презревший на этот раз «школу жизни».
Как здорово, бывает, идут людям их фамилии, думал Витос, глядя на Колины ребра, ходящие под кожей, когда он натягивал штаны и рубашку: Худовеков – худой вечно.
К деду они не попали. Дверь его каюты была приоткрыта на штормовку, в широкую щель вырывалась залихватская музыка и видна была спина старпома и женская рука. Последнее-то и смутило ребят. Они молча прошли мимо. И только Мотылек прошелестел: «На наши кайфуют».
В свою двухместку вернулись как к разбитому корыту, Витос надел ватник и собрался уже идти: обеденный час кончился. Мотылек пробормотал что-то насчет вечера, что, мол, «гады-немцы» все равно от них не уйдут. И тут неожиданно Коля трахнул себя по лбу и выпалил: «Идея, мальчишки! Самая что ни есть распрекрасная идея!» Витос остановился в дверях, а Мотылек вытянул длинную незагорелую шею из курсантской фланельки.
Идея Коли Худовекова действительно была проста и быстро выполнима: сходить в судовую бухгалтерию и посмотреть наряды-табеля.
Через десять минут Коля и Мотылек под пристальными взглядами главбуха и двух дородных бухгалтерш рылись в ворохах нарядов, а Витос стоял сзади них по стойке смирно и с удивленьем думал про толстых тетушек: а ведь это тоже, наверно, моряки считаются, ну да, они же на судне работают, а судно в море. Видела бы мамка это, сразу небось перестала бы за меня трястись и батю ругать. Коля с Мотыльком спешили: а вдруг дед сюда заглянет или еще кто. Они, не обратив внимания, пролистали наряд Шестернева, нашли три своих и наконец вцепились в наряд третьего механика. Прочитали несколько раз: «Помывка и покраска вручную машинного отделения. 10 (десять) рабочих дней. 600 (шестьсот) руб.». Теперь все было ясно окончательно.
Выйдя из бухгалтерии, ребята с минуту посовещались и решили ни к деду, ни к капитану, ни к помполиту не ходить, а рассказать все «своему брату-матросу» Александру Кирилловичу Апрелеву. Тем более, что он – кем-то там в народном контроле. Витос угрюмо молчал. Сдвинув черные брови к переносью, он снова думал о том, как много все же подлости во взрослом мире: ну, хорошо, тут все ясно, они пьяницы и им нужны были деньги, но вот зачем Пашке Шестерневу понадобилось лить помои на самое чистое и светлое – его Светланку, зачем?..
– Ты че, Витос, мы тебя спрашиваем, во скоко пойдем? – Это Мотылек теребил его за рукав.
– Да отстань ты, никуда я не пойду!
– Как? – искренне изумился Мотылек. – А деньги, денюжки?
– Возьми их себе.
Резко шагнув в сторону. Витос обошел ребят и стал спускаться по трапу. Он направлялся в подшкиперскую, где с утра плел из пенькового троса мат. Пытаясь открыть железную дверь с площадки трапа на палубу, он подумал: задраена, а зачем, никто никогда ее не закрывал. Проверил все четыре задрайки – открыто. Да что за дьявол?! И он изо всех сил толкнул плечом. Дверь распахнулась и вырвалась из рук (словно могучий великан рванул ее с палубы), грохнула о стальную переборку. В лицо ударил ураганный ветер со снегом – будто хлестнуло жесткой, обледенелой парусиной. Витос с трудом перешагнул через комингс. На палубе все ревело: черное косматое море колокольно гудело, дико проносясь вдоль борта; седые черные тучи летели прямо на него; трассирующие очереди снежинок со свистом били в глаза; ураган двумя лапами уперся в грудь Витоса, закогтил ее сквозь ватник ледяными когтями и пытался опрокинуть парня. И до чего же дьявольски здорово было вот так шагать наперекор ему, когда каждый твой шаг – словно восхождение! До чего это крепко и здорово – только ты и он, ураган. И никаких нет подлецов, рублей, бухгалтерий, никаких мотыльков… Ха-ха-ха!.. Витос рассмеялся в лицо урагану.
Вечером «Удача» стала на якорь в тихой, ласковой, наполовину укрытой льдом и снегом, бухте Наталии. Витос после ужина исчез, и Коля с Мотыльком, напрасно прождав его в каюте целых два часа, пошли на поиски. Мотылек не постеснялся заглянуть даже в каюту на ботдеке. Девушка, сидевшая в каюте со спицами и половиной шерстяной кофты в руках, сказала, что Витос заходил и они со Светой ушли, но это было давно.
Ребята прочесали надстройку сверху донизу и от борта до борта, затем вернулись на ботдек, но и оттуда ушли бы ни с чем, если б Витос сам не окликнул их из дальнего глухого конца коридора, где они со Светланкой стояли, слившись с темной переборкой:
– Вы не меня, случайно, ищете?
– Ха! – выдохнул Коля. – Случайно… Кого мы ищем, Мотылек? Правильно – мы ищем дядю Ваню, того самого, у которого поспели вишни в саду. – Он подошел ближе, демонстративно пристально вглядываясь. – Вы не знаете, Света, такую одесскую песню?
В этой фразе было столько «с», что с Колиных уст слетел прямо-таки сплошной перепелиный свист. Светлана невольно засмеялась:
– Знаю, знаю… – тоненько пропела она, держась за Витоса и раскачиваясь. Потом обеими руками пожала его руку, пролепетала:
– До завтра, Витенька, – и впорхнула в каюту.
У Витоса было прекрасное настроение, и ребятам удалось его уговорить. Время уже подходило к отбою, когда наша невезучая троица обнаружила, что Александра Кирилловича в каюте нет. Тогда из столовой они позвонили на мостик, и вахтенный, поворчав, объявил все же по спикеру: «Матросу-лебедчику Апрелеву подойти к своей каюте». Они ждали его в коридоре, потому что в каюте было темно и там спал перед вахтой дядя Антон. Отца не было минут десять, и когда он появился, слегка запыхавшийся. Витос определил, что шел он издалека, из носовой надстройки, через цех. Был он весь какой-то славно взъерошенный, хоть и лысый. И сам, видно, чувствовал это – гладил себя по лысине. О, да от него пахло водкой!
– Где ты был? – спросил сын.
– У нашего капитана сегодня день рождения, – мягко объяснил отец. – И он меня пригласил… Да что ж мы стоим в коридоре! Проходите в каюту, ребята, только потише…
– Пойдемте лучше к нам, у вас там спят, – опередил его скороговоркой Коля.
И через минуту Александр Кириллович, облокотившись на подшивку «Огоньков», в которых Коля одолел уже почти все кроссворды, слушал рассказ Мотылька, простроченный в тонких местах короткими очередями Колиных фраз. Мотылек сидел напротив отца, на стуле, Коля – на своей койке, а Витос – на диване, с отцом, но не рядом, а у самого рундука. Он молчал и, хотя смотрел то на Мотылька, то на Колю, почти не слышал их, а слышал ласковое «Витенька» («До завтра, Витенька»), какого давно, после разлуки с матерью, не слышал ни от кого.
– Добро, ребята, я все понял. Сейчас уже ночь. А завтра, при свете, отыщем правду. Обязательно. – Отец несколько мгновений, уже стоя, смотрел на сына, потом пошел к двери. – Спокойной вам ночи.
– Я провожу тебя, – вскочил Витос.
Они вышли и несколько шагов в пустынном коридоре прошли молча.
– Папа, – Витос остановился.
Отец по инерции сделал еще шаг, тоже остановился. Их разделял всего метр. Витос, опустив ресницы, глядел в палубу, ресницы едва заметно подрагивали. Отец смотрел на него – в первый миг с обычным вниманием, потом с легким недоумением, удивлением, потом – все это менялось в короткие секунды – затаив дыхание, еще не веря чувству, сказавшему нежданно-негаданно: вот, пришло, сейчас…
– Прости меня, папа.
– За что, сынок? – почти прошептал Александр Кириллович.
– За все, – так же тихо ответил Витос, не поднимая ресниц. – Я глупый был. Ты прости меня, пожалуйста.