Текст книги "Час отплытия"
Автор книги: Борис Мисюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Здесь летают чайки над домами,
В окна рвется ветер океана.
И такие плавают туманы,
Что бери стакан и пей стаканом.
Дня три Саша занимался тем, что писал «на запад» письма и рвал их в клочки. Потом стал пропадать по целым дням, возвращаясь за полночь. Раза два приносил с собой водку. Вообще он здорово изменился за это короткое время. Гитара на стене уже покрылась пылью. Я молчал, я ждал, когда он заговорит сам.
И вот в один из вечеров он пришел слегка под хмельком. Ночь мы просидели с ним за столом, пока не затеплился в окне синий океанский рассвет. Я читал ему стихи, чужие и свои, показывал «Стрелу в небо», единственную свою книжку с двумя десятками стихотворений о докерах, говорил о жене, о планах заслужить ее любовь, выстрадать.
Он снял с гвоздя гитару и прикоснулся к струнам, но не дал им допеть, прикрыл их ладонью.
– Вот и все! Завтра – в кадры. Отгулы, загулы, прогулы – все кончилось. За кормой остается Россия, а по курсу лежит океан…
«А где же Тома?» – так и рвалось у меня с языка.
Как часто бывает в таких случаях, собеседник в конце концов ловит своим радаром твое излучение и опережает вопрос.
– А Томки нет, – грустно сказал Саша после паузы. – Нигде нет. В кадрах узнавал – уволилась, из гостиницы выбыла.
– Дурак ты, Сашка, – вырвалось у меня.
«Идиот, – продолжал я в мыслях. – Потом когда-нибудь поймешь, что ты потерял!»
– Наломают люди дров – страшно смотреть, – проговорил я вслух, – а потом себе в утешение афоризмы сочиняют: что ни делается, мол, все к лучшему.
– В точку угодил, – глухо отозвался Саша. – Моя любимая пословица. По ней рулить стараюсь в последнее время.
Он встал, койка взвизгнула всеми своими пружинами, подошел к окну, с шумом втянул в себя ночь с ее ароматами, небесными и земными огнями, прозрачным черным пространством, даже плечи раздались, и сказал, как накрест зачеркнул все сказанное раньше:
– Хреновина, правда, выходит! Бабы мы – права Томка… Уйду я тоже из «конторы», пойду искать ее. Плевать на высокий мостик. На сейнер колхозный прыгну и – вперед.
Он сел за стол напротив меня и выложил:
– Она в море. Чувствую. В море. Я найду ее. Найду!.. «Колхозники» на промысле ко всем подряд швартуются – к плавбазам, «жирафам», плавзаводам, – сдают рыбу, бункеруются, берут снабжение. У них всегда дела найдутся даже к пароходским «рысакам» – пассажиров, почту перебросить. Сейнер – это и трудяга, и извозчик, и флагманский гонец. Так вот, я поднимусь на каждый борт и везде узнаю, разнюхаю, буду спрашивать одно и то же: «Есть у вас Серегина Тамара?.. Да, это моя жена, черт возьми! Да, потерял! Да, ищу и найду!»
– Держи! – Я протянул над столом руку, и наши ладони встретились.
Проспали мы до обеда. Саша вскочил как по звонку, собрался и побежал в отдел кадров. Я пошел бродить по городу, залитому по самое небо натуральным молоком. Владивостокский туман, наверное, и лондонцам показался бы чудом. Идешь по улице, буквально разгребая его ладонями, как водолаз по дну. Собственные ботинки кажутся тебе чужими и далекими. Сталкиваешься по, рой с незримо плывущими навстречу такими же сомнамбулами, отводишь их руками, спотыкаешься, беззлобно чертыхаясь, жуешь пресную влагу – как ни сжимай губы, она набивается в рот и тонкими родниковыми струйками стекает по верхнему небу в легкие.
К переправе я вышел на слух; слева и глубоко внизу застучал по невидимой поверхности бухты дизелек катера, плюхнулся в воду швартов, стукнула сходня, затарахтели каблуки по настилу пирса – все где-то там, и близко как будто, и далеко, за плотным занавесом. По нескончаемым ступеням виадука я спустился к катеру – и тут же почувствовал, как вздохнул океан – запенилось, заклубилось по бухте молоко тумана. Катер отвалил, и я, облокотившись на планширь, увидел в разрывах тумана сизую воду и пену у борта. Потом сверху начали пробиваться серебряные лучи, вода засветилась синевой, а вот уже вынырнула из тумана и вершина Орлиной сопки. Великанские белые клубы ворочались по склону сопки, то пряча, то открывая домики, купы деревьев, желоб фуникулера. Мы шли самым берегом, вернее, под носом частокола кораблей и судов, стоящих кормой к пирсам. И корабли глазами клюзов пристально следили за нашим кургузым катеришком.
Туман здесь почти космическое явление, я думал о том, как легко заблудиться в дальневосточных туманах, легко потеряться, разойтись в трех метрах с судьбой. И чувствовал себя от этого маленьким и одиноким. Сойдя с катера, я грустно плелся вверх по скверу (здесь все – даже скверы – не в двух измерениях, а в трех) и вдруг, подняв голову, увидел впереди Тому. Черный бант, светло-русые волосы, порывистая походка.
– Тома! – окликнул я.
Девушка обернулась; курносый нос, круглые глаза с голубыми веками и россыпь веснушек. «Надо же! – поразился я. – Полная противоположность!»
– Вы тоже Тома? – вырвалось у меня.
– Нет, Света.
– Так почему же вы обернулись?
– Хм, – передернула она Томиными плечами, – но вы же меня позвали?
Сам себе не сознаваясь, я шел к почтамту. «2Ж-23-159», – стучало в мозгу и в сердце.
Заказав на последние деньги Москву и получив из окошечка свое «ждите в течение часа», я успокоился, закурил и перелетел в комнатку на Таганке: предрассветное синее окно (здесь уже полвторого, там только 6.30 утра), Наташа спит, в обрамлении черных волос на подушке покоится любимое лицо. Она спит, а по проводам, через десять тысяч километров, уже летит к ней стук моего сердца. Вот сейчас зажурчит звонок (он не трезвонит, а именно журчит – нежно и мелодично), и я скажу ей; «С добрым утром! В майском небе Владивостока давно расцвело солнце, погода летная. Я жду тебя, встречаю, потому что нет, оказывается, такого слова «забыть», его нет, нет, нет! Без тебя не только слова теряют смысл». А дальше, я знал, стану вдохновенно врать, что работаю в газете (на радио, в издательстве), нашел квартиру (снял, купил в кредит, получил) с видом на Тихий океан, на чаек-крикух… Да, так.
– Алло, Москва? Алло, кто это?
– А вам кого, собственно? – сонный голос мужчины, преодолев десять тысяч километров, вмиг испепелил бикфордов шнур. Взрыв. И мир оглох.
– Алло! Алло! – надрывался в окопе телефонист. – Алло! 2Ж-23-159?! Наташа! Мне нужна Наташа! Где Наташа?..
Быстрей. Быстрей подальше отсюда. Асфальт уже просох. А в желобках рельсов – вода. Трамвай. Жаль, что не танк. Или марсианская машина уничтожения. Тупорылая стеклянная морда трамвая, озверело трезвоня, проносится мимо моего плеча. Звони, звони, динозавр. «Наташа спит». Ясно? «А вам кого, собственно?» Ха-ха-ха. Собственно. Идиот. Три месяца прошло всего. Собственно. Трижды идиот. Вождь идиотов, собственно.
Раздай долги,
И утром ранним
Аэропорт или причал
Дохнут ненастьем расставанья
И растворят твою печаль
Мы прощались с Сашей. Мне три месяца, ему десять дней была эта комната кровом. Оба мы что-то оставляли здесь. Что? Свою наивность, свои иллюзии, точки над «ё»? Я ведь тоже всегда их ставлю, мысленно прикусив кончик языка, и неизменно испытываю удовлетворение от этого. Нет, нет, точки остаются с нами.
Эти добрые стены, квадрат стола, две железные койки с круглыми копытцами ножек, как будто вросших в крашеные половицы, два вафельных полотенца на спинках. Почему же грустно расставаться с ними? Значит, кроме боли еще что-то оставляем мы здесь? Везде оставляем, где побывали, где жили, трогали руками вещи, дышали, думали. Нечто удивительное, какое-то незримое тепло, невесомое вещество сердечной доброты оставляют бродяги там, где прожили хоть день, хоть час.
– Вот так. Сева, – впервые назвав меня по имени, говорит Саша, – завтра мне на пароход. А то пригрелся, сказали, в «ночлежке». И правда. Привыкаешь к каюте, уходить потом не хочется.
Он обвел «каюту» потеплевшими глазами:
– Это только в романтических книжках так бывает – гитару через плечо, прыгнул и полетел. Так вот, посылают меня на «Космонавта» вторым помощником.
Он покачал головой, вздохнул звучно и продолжал уже почти сердито:
– Я им – заявление. А они – дуй, говорят, к начальнику. Пошел. А там, ясно, «ковер»: чем тебе у нас плохо? Куда собираешься? Ах, в колхоз! За длинным рублем? Да нет, говорю, рублей хватает. Но вижу, не верит он. А как ему объяснишь? Короче, орать на меня начал: бегите! Рыба – где глубже! Я бы тоже в Москву, в министерство сбежал, а кто работать будет?.. Ну и в таком стиле завелся. Потом по шерсти давай меня гладить: ты третьим, мол, работал, сейчас вторым пошлем и хороший пароход подберем тебе…
Саша поставил на стол стаканы и принялся открывать мускат и банку рыбных консервов.
– Я упирался, как краб. Но чем он меня взял – джентльменством. Безвыходное, говорит, положение: «Космонавту» срочно надо в спецрейс, а их ревизор или в отпуске, или заболел. А рейс – на восточную Камчатку, брать с плавзаводов консервы – лосось, красная икра. Какой капитан без ревизора возьмется за такой груз? И вот он мне: ты пароход, говорит, выручи, на этот рейс только сходи, а потом отпущу. Куда тут денешься, согласиться пришлось. Джентльменский уговор…
Саша махнул рукой, но отчаяния в этом жесте не было.
– Давай, Сева, за нашу «ночлежку», за соль, что схарчили вместе, за то, что с тобой нас свело, с Томкой…
– За Тому! – я поднял к свету наполненный стакан. – За тех, кто упрямо ставит над «ё» точки и не задает идиотского вопроса: а, собственно, зачем?
Я был голоден, но к рыбе не притронулся, потому что этим проклятым «собственно» сам убил себе настроение. «Уеду. Завтра», – внятно сказал кто-то во мне. «А куда? – заинтересовался я. – Магадан, Камчатка, Сахалин?» – «Не важно. Главное, подальше».
Саша тем временем продолжал свой рассказ.
Я слушал как через стенку, потому что думал; «Умри и стань… Вот и наступило мое «умри»… Наташка… Ты действительно оторвалась от живой земли, прикипела к московским асфальтам, запуталась в сетях комфорта, тепла. Плюнуть на свой коммунальный мирок ты уже не в состоянии, я это знал еще там, на Таганке».
Утром я уже знал: еду дальше на восток, на край света – точнее, на Сахалин.
Мы обнялись с Сашей под мокрым небом Владивостока, и он, уже садясь в такси, что-то сунул в карман моего плаща, коротко бросил шоферу: «В рыбпорт» – и умчался.
Я сжимал в кулаке зеленую пятидесятирублевую бумажку и едва не ревел.
Когда смещаются предметы
И бродит теней хоровод.
Когда борта дрожат от ветра.
Жду – наступает мой черед…
В Невельске я сразу пошел в рыбную «контору» и в течение часа был произведен в матросы-рыбообработчики на плавбазу с милым названием «Весна». До вечера проходил медкомиссию, и Невельска почти не увидел. Самое первое и незабываемое впечатление произвели на меня… сахалинские лопухи. Зеленые придорожные лопухи, покрытые пылью. На Украине, допустим, листом лопуха едва прикроешь детскую головку. Здесь же растет лопух-феномен. Его «листочек» преспокойно укроет от солнца полдюжины взрослых людей. Я не удержался и оторвал от толстого, мясистого стебля один такой лист, он был не меньше метра в диаметре. Чтобы уложить его в чемодан, пришлось складывать вчетверо. Пахнет он бесподобно – бором, грибами, травами, дождями. Буду нюхать его в море.
На «Весну» нас набралось пять человек, и ранним июньским утром мы улетели на самолете в Оху: плавбаза стояла под разгрузкой где-то там, неподалеку. Оха – одноэтажный городок на севере Сахалина. Базар и ресторан «Северный олень» – вот все, что мы увидели. Возле железнодорожной станции, правда, посмотрели мы нефтепромысел – несколько трубчатых 20-метровых вышек буквой А, под которыми качались коромысла с противовесами, смахивающие на вечный двигатель. Сходство усиливало то обстоятельство, что возле этих вовсю работающих насосов не было ни души.
До порта Москальво, где стояла наша «Весна», мы ехали на «пятьсот-веселом» – четыре вагончика и игрушечный тепловозик на узкоколейке.
Порт Москальво представлял собой дощатый причал с четырьмя кранами, двумя катерами и небольшим суденышком. Далеко на рейде высилась серая громадина. Это и была плавбаза «Весна».
Катеришко подбросил нас на рейд, и мы по засаленному веревочному штормтрапу поднялись на высокий борт отныне нашего морского дома.
Рыбообрабатывающая плавбаза – это мир, состоящий из железа, рыбы, бочек и соли. Бочки громоздились на палубе в пять-шесть этажей, они были темными и мокрыми от сочащегося сквозь клепки рассола-тузлука. Мешки с солью закрывали от нас всю кормовую надстройку этакой седой сопкой. Крепкосольный запах селедки плотным облаком поднимался над плавбазой куда выше ее мачт, а серебряная чешуя, как листопад в тайге, укрывала шуршащей периной не только палубу, но и коридоры главной надстройки и даже каюту с табличкой «Пом. капитан-директора по производству».
Массивная, но очень живая женщина лет сорока пяти обтерла о заднюю часть комбинезона мокрые от тузлука руки и вытащила из ящика стола толстую тетрадь.
– Садись, гвардейцы! – скомандовала она, кивнув на диван, тоже усеянный селедочной чешуей.
Карандаш в ее красной, набрякшей руке выглядел по меньшей мере так же странно, как, допустим, на голове кита чепчик. Она оглядела нас быстрым, наметанным взглядом.
– Меня зовут Катерина Романовна, – сказала она с достоинством. – Как вас?
И карандаш заработал, выстраивая нас в хвост длинной гирлянды имен и фамилий. Против каждой, я видел, стояло: «слес.» или «техн.-стр.», «шоф.» или «учитель», «трактор.», «бух.» и даже – «адвокат». Из нас двое тоже оказались шоферами; двое, в том числе я, крановщиками, и только один работал раньше в море матросом.
«Пом. капитан-директора» вложила карандаш в тетрадь, закрыла ее, потом похлопав руками по столу, заваленному ворохами разных бумаг, обнаружила под ними пачку беломора и закурила.
– Слушать меня. – Она потерла пальцами виски с рыжими, с сединой в корнях прядями волос. – Здесь вам не берег. Работа в две смены по двенадцать часов. Будете на совесть вкалывать – заработаете, будете халтурить – выгоню. Ноги в транспортер совать тоже не советую, нянчиться здесь с вами некому, все работают. Ясно? Расписываться!
Она снова раскрыла тетрадь и пододвинула ее ко мне, я сидел у самого стола. И пока мы расписывались за инструктаж по технике безопасности, она приговаривала:
– Вот так, гвардейцы, теперь каждый отвечает за себя. Море любит сильных. А сильные, говорят, любят выпить?..
Мы нестройно хохотнули.
– Так вот зарубите себе: будете «балдеть» – сразу гон с парохода. Ясно?
Мы молчали.
– Не поняли?
– Все ясно, Романовна, – сказал матрос.
– Че не понять-то? – хмыкнул один из шоферов.
– Вы, шоферюги, и ты, крановщик, – она ткнула пальцем в парня, который расписался последним и протягивал ей тетрадь, – пойдете в бригаду Насирова, она сейчас работает в день. Вы двое, – палец указал на меня и матроса, – в бригаду Иванова, в ночь. Ясно? Все!
Она дала нам пять бумажных квадратиков. «Приходный лист», – прочел я.
– «Углы» свои, – она кивнула на наши пожитки, – можете оставить здесь, и дуйте к четвертому помощнику. – И бросила взгляд на большие круглые часы на переборке. – Он сейчас на вахте и расселит вас. Все.
– А как с робой? – поинтересовался шофер.
– У завснаба, – не повернувшись, устало сказала женщина. От ее живости не осталось следа. Видно было, что ей не приходится высыпаться и теплая каюта сейчас сморила ее. Она бросила погасший окурок в консервную банку, зевнула, крепко зажмурилась, насильственно широко раскрыла глаза и взяла белую телефонную трубку.
– Алло, мостик. Завхима ко мне.
И тотчас щелкнул динамик на переборке и зычно объявил:
– Внимание! Завхимлабораторией зайти к завпроизводством!
Мы, стараясь не греметь своими чемоданами-«углами», внесли их в каюту и двинулись вслед за матросом по коридорам и бесчисленным трапам огромного парохода.
Первый помощник капитана занес наши фамилии и даже даты рождения в толстый альбом, выяснил, что никто из пятерых не поет и на духовых инструментах не играет, расписался пять раз на наших квадратиках и сразу потерял к нам интерес. Четвертый помощник расселил нас по каютам, матрос и я попали в одну четырехместку на корме. Пятый помощник, который ведал пожарно-технической частью (так было написано на двери его каюты), спал. Густой овчинно-селедочный запах валил от радиатора, где были развешены серые шерстяные портянки, рабочие штаны и свитер. Кто-то из нас со шкодливой смелостью громко постучал в открытую дверь еще раз. Скрипнула койка, отдернулась шторка, показалась рука с часами и помятая физиономия.
– О, спасибо, на чай разбудили. А-а… откуда вы взялись посреди моря?
– Современная техника, – сказал матрос, – аэроплан, дрезина и сапоги-скороходы. Вот эти, – он был действительно в сапогах. – Вы «бегунки» нам подпишите, а то мы тоже чаю хотим.
Он протянул к койке пять наших квадратиков.
– Все члены профсоюза? – заинтересованно зевнул пятый помощник.
– С пеленок, – за всех ответил матрос.
– Ну, придете как-нибудь потом, я на учет вас поставлю.
И он дважды расписался в каждом квадратике, против «пятого помощника» и «предсудкома».
Пошли искать столовую. Нашли быстро – по хлебному запаху, светлой струей, как ручей на болоте, пробившемуся сквозь селедочный крепкосол, и по звону ложек-кружек. «Кино-столовая команды», – значилось на широкой двустворчатой двери. Вошли. Девчата-официантки с марлевыми коронами на головах убирали с длинных столов посуду: алюминиевые кружки, эмалированные миски с рыбьими скелетами, большие столовые ложки, горы хлебных огрызков.
– Девчата! Новенькие! – крикнула одна в раздаточное окошко.
– Не трави! – откликнулся в гулкой глубине камбуза низкий, грудной голос. – Откуда?
В двери показалась рослая повариха, вся в белом, лицо молодое и красивое.
– Пра-а-вда, – сказала она удивленно и долго, улыбаясь, с любопытством рассматривала нас. Мы – ее.
– Ни-че-го краля, – вполголоса заметил один шофер. – Я б закрутил с такой…
– Есть квас, да не про вас, – отрезала она. – Крали! Ха!
И исчезла в двери.
Мы ели вкуснейшее в жизни блюдо – свежую, только из моря, селедку, запеченную в духовке с лавровым листом и перцем. Причем нам дали две полных миски. А когда запили эту царскую еду крепким сладким чаем, матрос сказал, обращаясь к шоферам:
– Вот теперь, дело прошлое, крали, рулите на камбуз и поцелуйте у нашей королевы фартук.
Кличка «крали» пристала до конца путины к шоферам.
После сытного чая мы закончили поход с «бегунками» в кладовой завснаба. Со свертками робы х/б и оранжевой проолифенки разошлись по каютам.
Юра-матрос сориентировался быстрее меня и молча водворил свой спортивный чемоданчик на нижнюю койку: наша четырехместка состояла из двух двухъярусных коек, короткого кожаного дивана и стола. Вторая нижняя койка и та, что над ней, были заняты, их хозяева, очевидно, сейчас работали. Я безразлично, как в поезде, хотел уже было расположиться на оставшейся верхней койке, но Юра с неожиданным великодушием предложил:
– Хочешь, уступлю тебе нижнюю?
– Да мне все равно, – я пожал плечами.
– Не скажи так никогда больше, – Юра сделал шутливо-страшные глаза, – а то будут яд тебе с кормы на нос воду возить.
– А какая разница? – улыбнулся я.
– Потом оценишь, друг Сева. – Он положил ладонь на мое плечо и добавил совсем уже серьезно: – Я ведь, дело прошлое, на полметра тебя длиннее, раз – и там. Кстати, там и теплей, так что жертвы никакой нет.
Живые черные глаза его искрились. Я заглянул в них, и вновь – в который раз уже в моей жизни – свершилось чудо контакта, самое короткое замыкание душ. Юра словно взял меня под свое покровительство, потому что во мне сидело мое «умри», и в эту секунду он увидел его. За эту огромную, емкостью в год или кубический километр, секунду я узнал о нем, а он обо мне больше, чем иные друзья детства, не терявшие связи всю жизнь.
Он молчал, и я был признателен ему за это. Мы распахнули иллюминатор над диванам, впустили солнце и морской ветерок в каюту.
Ночью, с ноля часов, мы с Юрой вышли на смену. Поспать успели часа два, только разомлели, и сейчас под холодной белой луной, ежились в своих проолифенках. Селедочный запах поутих, забился в норы между штабелями бочек, покорился царственному аромату ночного моря. Нежная сила его исполинского дыхания веяла под звездами над миром, даря бодрость и ощущение превосходства над спящими. Под бортом «Весны» сонным китенком терся о кранцы небольшой рефрижератор. На носовом трюме плавбазы застучали, как трактор, паровые лебедки. Пробираясь узким коридором между бочками и солью, мы пошли туда. Нас встретил бригадир, коренастый, ладный, лет около сорока, в коричневом рыбацком свитере, шапке и сапогах.
– Парни, на первый трюм идите, на тот борт, – кивнул в сторону рефрижератора, задумался, оглядывая нас. – Сейчас я перчатки вам принесу, ждите у трапа.
Лебедчик застропил на гак сетку из стальных тросов, и лебедки, тарахтя, смайнали ее в черное жерло трюма. Мы заглянули через высокий комингс внутрь и увидели глубоко внизу тусклый свет и двух человечков, оттаскивающих тяжелую сетку в сторону с просвета. Затем они стали накатывать на нее бочки. В это время к нам подошел бригадир и протянул каждому по паре полотняных рабочих рукавиц.
– Как вас звать, парни? Меня – Валентин.
Познакомились.
– На базах работали?
– В палубной команде, – сказал Юрий.
– Где?
– На «Карле Марксе».
– Нормально. – Голос у бригадира спокойный, уверенный.
– Первый раз на рыбе, – сказал я, не дожидаясь вопроса.
– А на берегу где работал?
– На кране.
С равным правом я мог бы сказать, что работал мотористом, слесарем, корреспондентом газеты, грузчиком, даже тренером по стрельбе, и все это было бы правдой. Но еще в Москальво я решил, что назовусь крановщиком – по последней записи в трудовой… Жизнь иногда по-божески мудро подсказывает верное решение, и потом только диву даешься, сколь счастливой оказалась эта случайность.
Черный квадрат звездного неба, перекрещенный стальной дубиной грузовой стрелы, – вот все, что мы видели до самого рассвета из глубины трюма рефрижератора. Где-то очень далеко, словно за горами, строчил пулемет паровых лебедок, а прямо над нашими головами вторили ему мягким рокотом и низким гудением электролебедки «жирафа». В трюме горели подслеповатые лампочки, зарешеченные ребристым дюралем. Дневная смена поработала здесь до нас: дно трюма едва просматривалось сквозь два этажа («шара» – говорят рыбаки) осклизлых и вонючих бочек. Шар накрывался досками, так называемой сепарацией, над ним вырастал другой, третий шар, и так – до победы. Нас было четверо в трюме. К нам спускалась стальная авоська с дюжиной, а иногда и больше бочек. Один из нас сбрасывал с гака стропы и кричал: «Вира!» Лебедки наперебой принимались гудеть и тарахтеть. А мы раскатывали бочки по углам. В сетке они стоят «на стакан». Ты валишь бочку «на пук», то есть набок, и катишь до места, где снова ставишь ее стоймя. Причем ставить нужно плотно, одна к одной, без сноровки – это не простое дело. То у тебя остается просвет, то – наоборот – навал, бочка стала с креном. И вот ты ворочаешь ее, как косолапый: все же сто сорок килограммов. А в это время тебе уже наступают на пятки – шевелись! Пока раскатывали, в трюм смайналась вторая строп-сетка с новой дюжиной бочек. Освобождаешь гак и цепляешь на него за одно ухо – оно называется «гаша» – первую авоську.
– Вира! – И она взлетает к звездам.
Снова валим, катаем и ставим «на стакан» сельдь тихоокеанскую жирную. Так гласит трафарет на донышке каждой бочки.
– Севка, гляди! – Юра, оказавшись рядом, кричит мне прямо в ухо.
Я уже свалил свою бочку, но останавливаюсь и смотрю. Юра быстрым, почти неуловимым движением раскручивает бочку, и она волчком вылетает за сетку, ложится набок и послушно катится по доскам прямо в нужном направлении.
– Ишь! – угрюмо восхищаюсь я и собираюсь катить свою поваленную бочку.
– Посмотри! – снова останавливает он. И уже медленно показывает: чуть наклоняет бочку на себя и так, на ребре, выкатывает за пределы сетки, потом быстро раскручивает и, наклоняя сильнее, запускает ее на орбиту. Я почти с восторгом смотрю, как она подкатывается точно к месту, к краю нашего нового шара, и теперь остается только пройти за ней эти десять-пятнадцать метров по скользкой от тузлука сепарации, чтобы поставить ее там «на стакан». А когда катишь сам, то без конца скользишь и спотыкаешься.
«Век живи…» – говорю я себе и вспоминаю, как учился когда-то брать мешок с мукой на живот, а не на спину. Казалось невыносимо тяжело и неудобно. Потом дошло, что на большое расстояние – да, лучше на спине, а там, из вагона на автопогрузчик – три или четыре шага – нужно именно так и только так, если хочешь отработать смену и остаться человеком.
Хватаю бочку, как быка за рога, – кррруть. Она выскальзывает из мокрых рукавиц, делает короткий тур вальса на ребре и снова становится на проклятый «стакан». При этом наваливается на другую бочку, за которую только было взялся один из парней.
– Ты чё, мать твою так?! – орет он. – Глумишься?
Он трясет кистью и дует на нее, а рукавица его торчит, зажатая между бочек. Я ее вытаскиваю и извиняюсь:
– Да нет же, я ж нечаянно.
– За нечайно бьют отчайно! Ясно?
– Да он же не нарочно. – Юра подошел, взял его за руку. – Лапа цела? Ну, дело прошлое, такой лапой, чадо, ты еще не одну невесту приголубишь.
Я откатываю на ребре другую бочку и экспериментирую уже за пределами сетки. Ничего, получается. Катится, как колобок. Догоняю ее, разворачиваю, примеряюсь, обхватываю с торца – хлоп! – и она на месте, даже и подправлять не пришлось.
– Фи-и-ить! – соловьем-разбойником свистит нам сверху лебедчик. – Перекур!
– Коля, наверх пойдем? – впервые слышу я голос четвертого нашего товарища по трюму.
Это мужик лет сорока с черной густой бородой, слившейся с усами.
– Погоди, счас гляну, сколь время. – Коля стряхивает с рук на бочку рукавицы, сосредоточенно лезет под робу, недолго шарит где-то в недрах ее, достает часы.
– Четыре часа. Ровно, – сообщает нам и снова деловито прячет свой хронометр.
– Самое то, – удовлетворенно бросает бородатый и идет в угол трюма.
Там лежит разбитая бочка: с нее соскочил обруч, и во время приземления она рассыпалась, а мы оттащили ее с просвета, чтоб не мешала. Бородач кладет на выбитое донышко с десяток крупных селедин и так, держа этот поднос в одной руке, поднимается по скоб-трапу на палубу.
Ух ты! Наверху, оказывается, совсем другая погода – дует свежий бриз, гонит по лунному лику темные клочья облаков. Над высоким и черным сейчас бортом «Весны» – мы опустились, а он поднялся за четыре часа перегруза – уже горит Венера, скоро рассвет. После застойного трюмного запаха нюх у нас обострился, и мы наслаждаемся ароматам незримых и теплых морских глубин – живых моллюсков, водорослей, рыб, медуз. Живое море пахнет совсем не так, как у берега, где-нибудь возле рыбозавода. Здесь оно даже не пахнет, а благоухает самой жизнью.
Я стою у люка, нос по ветру, и беззвучно, полушепотом напеваю.
– Ты чего? Пошли! – окликает Юра.
Бородач с Колей уже открыли какую-то дверь, и видно, как шагают по ярко освещенному внутреннему коридору рефрижератора.
В столовой, на удивленье, полно народу. Четыре мужика по-хозяйски хлопочут, собирая на стол. Да нас вот четверо подошло. Донышко с нашей селедкой тоже лежит на столе, и бородач уже разделывает ее кухонным ножом. Появляется полуведерный чайник – горячий кофе с молоком, две тарелки – на одной гора белого хлеба, на другой желтый брус масла. Оказывается, это сменившаяся вахта завтракает, та, что с ноля до четырех стоит. Я уже сто лет не видел желтого сливочного масла и, глотая слюну, невольно придвигаюсь к нему поближе. За кофе оживает разговор.
– А селедочка в порядке! – хвалит моторист (его роба в масле, не чета матросской, стираной).
– Всякая есть, – басит наш бородач.
– Нонешний год – мелкота, – по-вологодски жмет на «о» Коля.
– Это мелкота-а-а? – удивляется молоденький парень, подняв за хвост над донышком тридцатисантиметровую селедину.
– Таких штук десять – пятнадцать на бочку, не больше, – поучительным тоном говорит штурман, прихлебывая из стакана в желтом, под золото, подстаканнике. – Так, ребята?
Бородач авторитетно кивает, физиономия его непроницаема, и тянется ножом за маслом. Юра тоже кладет на свой ломоть плотный желтый слой и говорит:
– В позапрошлом я на нерестовую сюда ходил, так почти вся была вот такая.
– Селедку теперь, как цунами, предсказывают, – глядя чуть поверх стакана, почти сердито роняет штурман и ворчит: – Пойдет не пойдет, поймается не поймается.
Потом застучали на палубе лебедки, раздался протяжный разбойничий свист, и мы дружно подхватились, поблагодарили за чай-сахар и потопали к своим бочкам.
До полвосьмого утра – солнце уже запустило в наш трюм теплые свои щупальца – мы закончили второй шар. До верха, до палубы, оставалось, поставить еще два, не больше.
– Днем зашабашат, – сказал бородач. – Отвалим к вечеру.
Мы все устали за ночь, как ломовики, всех явно тянуло в сон. Я даже на завтрак не пошел, вяло помылся и завалился на нижнюю койку, помянув добром Юру, уступившего ее мне.
Обед я проспал тоже, хоть Юра и пытался меня поднять, и проснулся лишь к чаю, то есть к 16-ти часам. И это было очень здорово. Во-первых, я выспался, а во-вторых, снова на чай было то же царское блюдо, которое мы впервые отведали вчера. От пуза, что называется, наевшись парной селедочки, мы с Юрой вышли на палубу. Там вовсю суетились матросы – убирали штормтрап и страховочную сетку из-за борта, разбрасывали бочки, завалившие кнехты со швартовами. На палубе рефрижератора тоже беготня. И голос, усиленный спикером:
– Отдать кормовой!
В воду плюхается толстый капроновый швартов.
– Отдать прижимной!
И снова – плюх.
– Отдать носовой!
А под кормой «жирафа» уже вскипает странного – лимонного цвета вода, он дает полный ход и берет курс на материк. Все стоящие на палубе провожают его долгими задумчивыми взглядами. «Николаевск-на-Амуре» – написано на его корме, это порт приписки судна. Ему туда ходу всего несколько часов, по карте так совсем рядом. Кстати, лимонный цвет у воды здесь оттого, что она не морская, а амурская. Говорят, и глубины тут малые – опять же из-за речных наносов. Во мощь! Считай, в открытом океане – материка и в бинокль не увидишь – царствует река.
«Жизнь, – думаю я, – это океан. И сумей пройти по ней вот так же – рекой. Сумей остаться самим собой. И нужна для этого не просто сила, нужна мощь».
– Боцману на бак! – разносится рык спикера уже над нашей палубой. – Вира канат!
С удивлением прислушиваюсь… Да, на носу пыхтит паром брашпиль, полновесно позвякивают звенья якорь-цепи. Тащу Юру поближе к баку. Смотрим, прижавшись к борту, как медленно вползает цепь в клюз, как мокрые, блестящие звенья – каждое в полтора пуда весом – легко соскальзывают с барабана брашпиля и с мелодичным звоном исчезают в недрах канатного ящика.