355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Мисюк » Час отплытия » Текст книги (страница 6)
Час отплытия
  • Текст добавлен: 14 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Час отплытия"


Автор книги: Борис Мисюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

«Женская проблема» волновала всех. Плавбаза пятый месяц работала в море. Во мне же омертвело что-то, я был противен себе и чувствовал, что скоро, очень скоро это что-то должно окончательно умереть, сломаться.

Глядя под ноги, сомнамбулой бреду по коридору. И в мыслях вот что: сейчас, в конце коридора, наткнусь на дверь, это будет столовая, там надо сесть за стол в углу и поесть, надо, да, так надо…

– Это вы?

Поднимаю голову.

– Да, Тома, я, – говорю голосом робота.

– Как вы сюда попали?! – тормошит меня Тома. – Что вы здесь делаете?! Господи, да вы спите на ходу!

Она в коричневых брюках, розовой теплой кофточке, а в волосах неизменный черный бант. Ясное лицо, ясные глаза… Бог ты мой, словно из другого мира! Я почувствовал, как шевельнулось в моей груди сердце. По-моему, оно стояло, даже неприятный холодок ощущался внутри, и я понял, что, не случись вот сейчас этой встречи, я умер бы незаметно для себя и, может быть, для окружающих.

Тома тащила меня за рукав, и я послушно шел за ней по коридору, поднимался по трапу, шагнул в ее каюту, сел на диван и стал вместе с ней удивляться тесноте Тихого океана и необъятности «Весны», на палубах которой можно жить и ходить целый месяц, ни разу не встретившись.

– Нет, а правда, Сева, – смеялась она, – как это могло случиться?!

Тысячу лет я не видел такой искренней радости, такого живого, милого лица, не слыхал такого звонкого смеха. И вдруг все мое существо словно пронзило током. Яркая картина, неожиданно воскресшая в памяти, на миг швырнула меня за тысячи миль и заставила пережить во всей остроте былое счастье и его утрату.

Смех и музыка голоса Томы снова, как когда-то во Владивостоке, вернули мне Наташу.

– Томка! Откуда, с какого неба ты свалилась?

– Да я третий месяц здесь работаю и полчаса уже вам твержу об этом! – Возмущались, не переставая улыбаться, ее глаза.

– Как третий месяц? Где? Кем?

– Да уборщицей! Здесь же! В носовой надстройке! – явно пародируя меня, шутливо выпалила Тома и покачала из стороны в сторону черным бантом; – Ну и мужики-и-и. Да мы в тыщу раз вас сильнее! Как так можно – работать в море и спать? Да ведь первая же бочка, которая свалится со стропа, будет ваша!

– Томка, неужели я стал так похож на собственного дедушку? – сказал я как можно шутливей.

– Полчаса назад там, в коридоре, – да, я еле вас узнала. А сейчас, – и что-то засветилось в ее глазах, – сейчас вы… ну, нормальный парень.

– Спасибо, Тома. А зачем ты меня на «вы» зовешь?

– Хм! – встрепенулась она с живым и веселым возмущением. – Вы же писатель, а как я могу Толстому сказать: ты, Лев Николаевич?..

– Ну, мне до него, положим, как «промтолпе» до капитан-директора.

– До Шахрая?! – снова возмутилась Томка. – Да тут есть парни из обработчиков… куда вашему капитану до них! Сильные, красивые и по два института позаканчивали. Один, например, после института физкультуры в мореходке заочно учится, так что тоже скоро будет на мостике стоять. А Шахрая вашего Романиха по каюте, говорят, мокрым полотенцем гоняет.

Я рассмеялся, но не очень весело, потому что вдруг испытал ревность к физкультурнику, который учится на капитана. Томка взглянула на меня с таким юмором, что у меня, кажется, уши загорелись.

– Сева, а свою книжку вы мне дадите прочесть?

И я, оживший уже настолько, чтобы бегать, сорвался с места и исчез. Промелькнули под руками поручни трапов, и вот я лихорадочно ворошу свой чемодан, выхватываю тощую книжечку в родной и словно чужой полосато-голубой обложке. Это пока все, что я написал, но теперь я знаю, что еще напишу о море, о «Весне», о том, как женщина дважды на нашем веку дарит нам жизнь, о том, как… Томка… о том, как Томка, Томка, о том, как!..

Напевая это на манер индейского военного марша, раскрываю книжку и быстро, радостно царапаю в ней: «Томке Серегиной, спасшей меня из-под бочки со стропа. «Весна»-76. Охотское море».

Я услышу еще дифирамбы.

Много истин открою земных.

Стану преданным солнцу арабом.

Разделю белый свет на двоих…

«Весна» стоит на якоре у безымянного охотоморского мыса, глухо переваривая в своем железном чреве принятые за день уловы. В беззвездном, безлунном небе над ней вспыхивает жизнерадостная звездочка маяка на сопке. «Весна» спряталась от шторма, который шалается по морю, копытит воду, свистит в три пальца. Но это там, за мысом, под черным небом, задраившим, как сказал бы Саша, все горловины и люки, чтобы не зрить разбой. А здесь, в укромной бухте, под рукотворной звездочкой, течет спокойная человеческая жизнь. Десятка два добывающих судов цепочкой выстроились под берегом и спят в ожидании промысловой погоды. Проветренная штормом бухта чуть дышит зыбью, баюкая рыбаков.

Только на «Весне» кипит жизнь: скользит по конвейерам селедка, трясутся на вибраторах бочки и потом, точно пингвины, вперевалочку толкутся друг за дружкой на транспортерах, а на лифтах брюзжит зуммер и вспыхивают красные лампы.

Без четверти полночь все стихает. Ночной обед. Заглядываю в свою каюту и вижу Юру, он одевается на вахту.

– Как ныне сбирает все вещи Олег…

– Окстись, неразутый хозяин! – вторит он в стиле нашего ритуала, имея в виду мои серебряные от чешуи резиновые сапоги.

– На службу-с, белая кость? – говорю я, идя к умывальнику.

Дело в том, что уже полмесяца, как Юра перешел в палубную команду, а для нас, рыбообработчиков, сезонников, «промтолпы», даже палубный матрос – белая кость, потому что он не мантулит по двенадцать часов в цехе, а стоит два раза в сутки четырехчасовую вахту на мостике, шаровую вахту – «час на руле, час на кнехте». И платит мне Юра той же монетой:

– Так точно-с, мой друг хомут, схожу собак погоняю.

Вот он – морской фольклор; вахта с ноля до четырех утра называется собачьей вахтой. Так же, как следующая за ней – королевской (старпом на вахте), а утренняя – с восьми до двенадцати – детской или пионерской.

Совершенно дивное отношение к слову, великолепные способности к творчеству у рыбаков. Старпом, старший помощник, Здесь, на «Весне» – страшный помещик. Это за то, что он сурово командует матросами и уборщицами, заведуя всем огромным судовым хозяйством. Кстати, уборщица по-весновски – чертежница, кок – лепило, электрик – штепсель, сварщик – варило или сварной, токарь – точило, слесарь, разумеется, – зубило. Того, кто живот отрастил, кухтылем величают.

Сегодня вахта у Юры спокойная: плавбаза на якоре, судов под бортом нет и не ожидается, потому что все бункера забиты рыбой, и принимать ее больше некуда. Остается только бдить – слушать скучные скрипы якорь-цепи в клюзе да отвечать на редкие телефонные звонки из цеха или машинного отделения. Неплохо бы созвездия поизучать, штурманское дело, но небо сегодня как в мазуте. И если бы Юрин шеф, второй помощник, не привел бы с собой на мостик корреспондента радио-телевидения, можно было бы и подремать, облокотившись на подоконник, в нише иллюминатора.

Корреспондент небольшого роста, поджар, как нерестовая селедка, шустр, восторжен и, видимо, молод – до тридцати. Лица Юра не может рассмотреть, потому что ходовая рубка затемнена: иначе не разглядишь ночью забортный мир. Корреспондент и шеф продолжают разговор, начатый, видно, в каюте:

– Ну так вот иду я, значит, по Охотску, плакаты читаю. А наглядная агитация там, надо вам сказать, на высоте. «Собирайте дикоросы! Премия сдавшему 2 тонны грибов – 100 рублей». Во, думаю, наши, дальневосточные масштабы! Плакаты с рисунками – под острогой извивается красная рыба в ручье – зовут бороться с браконьерами. Прекрасно! Кампания священной борьбы за природу разворачивается во всю мощь! Направляю стопы в редакцию «Охотско-эвенской правды», в голове уже зреет очерк о мудрых стражах кладовых природы: грибы – да, разумная эксплуатация флоры, лосось – нет, рыба редкая, надо беречь. И вдруг – глядь, а она висит с лучинками распорок в брюхе, все как положено, вялится на солнышке. Иду дальше – еще одна висит на окошке, еще и еще… Представляете?!

– Представляю, – не шибко сочувственно отзывается второй помощник. Он, слушая корреспондента, прохаживается по рубке. – Вот идите сюда, вы хотели видеть живых рыбаков, посмотрите, – зовет он его к двери левого борта.

Юра тоже подходит и, заглянув через их плечи (благо бог не обделил ростом), видит, как под самым бортом базы разворачивается на якоре только что подошедший сейнер. На его ярко освещенной палубе и в раскрытом трюме вовсю трудятся матросы – скребут, драят, моют свой пароход.

– Ух ты! Отлично! Я сейчас, мигом! – восклицает корреспондент и исчезает.

– Чего это он? – Юра глядит на светлую щель незахлопнутой двери.

– А вот! – ревизор крутит у виска пальцем и смешно передразнивает. – Представляете?! Иду себе в редакцию, а она на окошке висит… Тьфу! Да сто лет в Охотске едят горбушу и кету, а не арбузы и виноград.

В коридоре на трапе послышались торопливые шаги. Корреспондент, увешанный аппаратами в чехлах, еле пролезает в дверь.

– Сейчас мы их, голубчиков, увековечим, – приговаривает он, настраивая фотокамеру у бортовой двери.

– А разве ночью получится? – наивно спрашивает Юра.

– У нас все получится! У нас есть пленочка на пятьсот единичек. Ночь – день!

Он выходит на крыло мостика, выбирая ракурс пооригинальнее. Ревизор дает своему матросу шутливого пинка под зад, чтоб тот не корчился и не прыскал за спиной спецкора. Юра убегает, давясь от смеха, в рубку, а через минуту туда возвращается и ревизор с корреспондентом, который заталкивает камеру в чехол.

– Дождались, – ворчит ревизор, – в Красной книге сегодня уже сотни зверей и птиц, а завтра и селедку туда запишут.

– Вы забываете, что в мире существует пресса, – корреспондент поднял палец.

– Не забываю, дорогая пресса, – с улыбкой в голосе отвечает ревизор. – Но зачем глубоко нырять за примерами? Вот нам недавно привезли сепарацию, это такие тонкие досочки должны быть, из отходов. Хотите, сходим прямо сейчас на ростры, покажу. Лиственница, кедр, дуб (!) – брусья сечением 20 на 20 сантиметров. Ведь где-то они позарез нужны. Тысячи детских игрушек сделали б из них… А мы ее, эту горе-сепарацию, только за борт смайнать можем, она нам не нужна и даже мешает: складская площадь на судне ограничена бортами. Да, а брать заставили. Можете мне, как второму помощнику, верить: я принимаю и сдаю груз. И отвечаю за него.

– Что значит «заставили»? – зевнув, поддерживает разговор корреспондент. – Где ваша принципиальность, ревизор?

– Сепарация – это в нашем деле такая мелочь…

И ревизор ныряет за шторку в штурманскую рубку заполнять вахтенный журнал.

Спецкор, пожелав Юре спокойной вахты, покидает мостик с решительностью сапера, увешанного боевым снаряжением. Рванув дверь, он вываливается в коридор.

Холодное и ясное августовское утро. Багровая, словно закатная, заря раскинула крылья над сопками, подняла в небо чаек, окрасила гладкую нейлоновую зыбь бухты. Половина восьмого. Тишина, если не считать визга птиц, дерущихся у борта из-за рыбьих кишок. Свежий, пахнущий уже снегом воздух точно падает на тебя сверху, с темного еще неба, прозрачной, невесомой глыбой. Подставляю ладони и ощущаю его скольжение кончиками пальцев. Смена была не из легких, да нет, пожалуй, самая трудная за путину. Через эти руки ночью прошли сотни тяжелых, почти в полтора центнера каждая, скользких бочек с рыбой. Часа три назад каждый из нас много дал бы за сон, за минутку сна, а сейчас смена кончилась, и полбригады моей, смотрю, бродит по палубе – дышат, ждут из-за сопки солнца, задирают головы и молча пьют падающую с вышины свежесть.

– Ты из бригады Иванова?

Оборачиваюсь – Романиха, в своей «форме»: фуфайка, резиновые сапоги с отвернутыми краями, простой голубой платок. Я киваю.

– Сколько сделали?

– 870 бочек.

– Гварде-е-ейцы! – голубые глаза Романихи сразу теплеют. Потом она разгоняется дальше, но тут же резко, точно стукнувшись лбом, останавливается у дверей бондарной мастерской. Гляжу, под ногами у нее валяется банка с пролитой трафаретной краской – дегтеобразная масса очковой змеей поползла по палубе и спрятала хвост под штабель досок.

– …бога …душу …мать! – очень складно, почти стихами, говорит Романиха.

Я знаю, что краска дефицитная, и сочувствую ей. Она еще пуще крестит неизвестного растяпу, и тогда я говорю:

– Смотрите, Катерина Романовна, какое красно солнышко на сопку выкатило.

Она глядит на восход, молчит и не шевелится.

– А вы ругаетесь в такой час, – продолжаю я.

Романиха поворачивается и обалдело смотрит в упор на меня. Потом бросает хрипло:

– Ты думаешь, я родилась с матом? Жизнь научила!

Она беззлобно пинает сапогом банку, расквасив голову очковой змее, и идет дальше, уже не глядя по сторонам.

Я брожу вдоль озаренного восходом правого борта, пока не просыпаются лебедки, лифты и транспортеры. Это значит, уже восемь часов, взялась за дело дневная смена. Но в столовой, я знаю, сейчас еще – битком, и потому не спешу. Поднимаюсь на шлюпочную палубу. Отсюда превосходно видна бухта и черно-синяя сопка с пламенным шаром, взошедшим точно над вершиной конуса. Чайки реют на уровне моих глаз и ниже, над самыми палево-гнедыми волнами, ждут своей доли.

Перехожу на левый борт. Здесь ветерок и запах холодной смолы от шлюпочного брезента. Почему-то глотаю слюну и вспоминаю: летними вечерами в детстве мы, мальчуганы, отрывали застывшие на завалинке нашего барака лепешки смолы, которая днем текла с толевой крыши, и жевали ее до судорог в челюстях. Это было на Украине, на Днестре. Прошло двадцать лет. Тот барак уже сгнил, наверно. Мама года три назад писала, что дали комнату с ванной в каменном доме.

Что же остается от детства? Вкус смолы, утреннее «ку-ка-реку» под слепым окошком, добрые мамины руки. Еще пятилетняя соседка-синеглазка, с которой «за ручки» уходил в Днестр, а она трусила, упиралась, задирала к солнцу нос и заразительно смеялась, осыпая тебя голубыми искрами. И последнее – непонятная грусть с широко распахнутыми глазами, разбитые носы, точки над «ё»…

Я поймал себя на том, что смотрю на сейнерок, заякорившийся рядом с базой, и слушаю, что говорят о нем два голоса над моей головой, на мостике.

– Вот я их, щелк – и увековечил, – заливисто пропел один. – Теперь бы не мешало и познакомиться.

– Могу его свистнуть к борту, – ответил резкий голос Шахрая.

– Да мне бы, знаете, Геннадий Алексеевич, хотелось поснимать его с различных ракурсов, – залебезил голосок. – И вас бы, кстати, запечатлеть. Капитан-директор плавучего гиганта в гостях у добытчиков… Неплохо звучит, а?

– Ладно, – растаял Шахрай, – после обеда спустим бот, заодно, пожалуй, и поохотимся на мысу.

– Очень, очень буду вам признателен, Геннадий Алексеевич…

И я услыхал шаги по трапу, а затем и увидел корреспондента с кинокамерой на плече и капитана в черной кожанке.

Восход состоялся, гнедые волны стали голубыми, как небо. На далеком горизонте умирала луна – бледная долька дыни. Я спохватился, что могу опоздать на завтрак, и поспешил в корму.

Томка, скоро я увижу тебя, мелькнуло в мыслях, пока бодро шагал по палубе, услышу твой голос…

У нас уже вошло в распорядок встречаться каждое утро после чая. Мы делились радостными открытиями и сомнениями. «Их миллион еще впереди! Какая жизнь бесконечная, правда, Сева?!» Тома, оказывается, рисовала, и очень неплохо, в своеобразной манере. Я влюбился в ее акварели – море, небо, звезды, сказочные острова, птицы и крылатые люди. Черная тушь и нежные акварельные краски – больше она ничего не признавала и презрительно морщила нос, когда я заговаривал об «академическом» масле. Я мог часами рассматривать ее картинки, как она их называла, на четвертушках ватмана. Уже засыпая на стуле и собираясь уходить, я обычно первым заговаривал о Саше, рассказывал, какую радиограмму дал на «Космонавт», какой получил ответ, как потом запрашивал отдел кадров, а оттуда – вторая неделя уже – ни звука, но это ничего, я буду еще радировать начальнику Сашиного управления, все равно мы его найдем. «Или он нас», – это я говорил уже стоя в открытой двери. Да, я говорил «нас», а думал – «тебя». И ощущал, как сжимается сердце.

«Господи, да ты влюблен в нее! Сознайся!» – сказал вдруг громкий голос во мне, и я от неожиданности остановился посреди палубы.

После чая я не пошел в носовую надстройку. Задернув синие ворсистые шторки, лежал на койке и думал. Юра вкусно похрапывал сверху, он сменился под утро, а следующая вахта у него – с обеда. Перед глазами у меня была сетка из синей проволоки с провисшим под тяжестью Юры пузом.

Так, До дневной смены, значит, осталось три дня. Три дня… Ха! Ты подсчитываешь дни до пересменки! Во времена «умри» такие мелочи тебя не волновали. Ночь, день, закат, рассвет, спать, работать, жить, не жить – все равно, вот что такое было «умри». А теперь и бочка, слетевшая со стропа, мне не страшна, потому как я чувствую, – во мне уже воспрянул неубиенный, вечный инстинкт жизни. Оживание, жизнь… Жизнь научила… Романиху она научила материть лебедчиков, когда со стропа падают бочки. А другой – ну я, допустим, – как юный козел, отпрыгнет вбок и шутливо погрозит в сторону лебедки пальцем: «Шалишь!» И с восторгом ощутит под робой звенящие струны мышц…

Я сладко потянулся под одеялом, провел ладонью по теплому животу (прекрасный спортивный пресс, ни грамма жира) и шепотом сказал: «Вот это и есть – «стань!» Когда ты, пройдя через мертвую точку, вновь обретешь жажду борьбы, желание работать, страсти, ощущения, чувства, – это означает одно: ты уже не «печальный гость на темной земле»…

И вдруг страшная мысль: а что если суждено на веку пройти еще раз или, может быть, несколько раз через «умри»? С ума сойти… И уже засыпая, я подумал: боже, как мучительно прекрасна жизнь!

Если солнце красно к вечеру, моряку бояться нечего. Солнце красно поутру, моряку не по нутру.

Я вышел утром на палубу – туман. «Весна» рокочущими гудками то и дело заставляла вздрагивать этот молочный кисель и с непонятным упорством куда-то неслась. Воду можно было разглядеть, перегнувшись через фальшборт. Какое бледное море – напившееся тумана… И все равно оно прекрасно: перламутровое море с мелким жемчугом пены от форштевня.

Да, я побывал на баке, но к Томе опять не пошел. Почему? Не знаю. Позавтракал и нырнул в свою каюту. Но спать не ложился. Уселся на диван, ощущая приятный холодок его черной кожи горящими после долгой смены ногами, и стал читать.

Под иллюминатором у нас всегда стояла трехлитровая банка с томатным соком.

Налив в кружку сока, я заглянул в поисках соли в ящик стола. Свежая горсть лежала там на какой-то полусогнутой фотокарточке. Я взял щепотку и стал пить вкусный прохладный сок – как помидоры только что с грядки.

Когда пьешь или жуешь, всегда хочется занять чем-нибудь и глаза. И вот я уставился на сломанную фотокарточку с солью. Там мужики в робах толпились на палубе. Я узнал Шахрая. Он был в своей кожанке и стоял в центре. Я взял и ссыпал соль прямо в ящик. Снимок словно притягивал меня…

Что ни говори, а именно в ту секунду, когда я увидел на снимке – у меня перехватило дыхание, – увидел лицо, до каждой точечки знакомое и родное, именно в этот миг раздался легкий стул в дверь. Будто пойманный на преступлении, я вздрогнул и выронил карточку. Тома вошла, и я увидел в ее глазах отражение своего испуга.

Я стоял спиной к столу, на котором лежало фото, и не мог прийти в себя. Сердце бухало в ребра, и я прислушивался к его глухим толчкам, точно механик к работающему дизелю. Тома подошла и заглянула мне прямо в глаза. Нет, она неверно, теперь я понимаю, совсем, совсем неверно истолковала мой испуг. Она меня успокаивала материнским взглядом, а я уже пьянел от нежности, переполнявшей ее глаза.

Огромная и в то же время легкая, как дуновение, сила повлекла меня к ней, и я очнулся только тогда, когда ощутил, что эта ослепительная сила вливается в меня прямо через губы, мои запекшиеся от многодневной, от тысячелетней жажды губы, припавшие к роднику ее губ…

Преступление свершилось. Но какое чудесное оно, сколько в нем волшебной, живительной силы. Я переживал этот миг еще и еще, с закрытыми глазами отклонившись назад, опершись ладонями на стол, чуть шевеля губами, словно продолжая пить чистый напиток счастья.

– Почему вы не приходите? – возмущенно и тихо спросила Тома.

Я посмотрел в любимые глаза и с неожиданной для себя твердостью произнес:

– Тома, я нашел Сашу.

Черная трубка, голос.

Чуть различимый в тумане.

Тоненький и далекий

Голос пловца в океане…

– Томка!.. Я с ума сойду! – Саша держал микрофон у самых губ, чтобы не говорить громко. – Нашлась. Сама нашлась… Томка, слышишь меня? Прием!

Он отпустил тангенту микрофона и ждал ее голоса.

– Да слышу, слышу! Саша! – почти сердито пропищала рация.

Но он знал, что сердитые нотки – лишь знак волнения, наивный и смешной щит.

– Тома, я искал тебя все эти месяцы. Я тебя люблю. Я больше тебя не отпущу. Никуда! Никогда!

Кажется, затихли, затаились радисты на всем Охотском море, боясь неосторожно спугнуть в эфире Ромео и Джульетту. Суда прервали разговоры о рыбе, о сдаче, трепачи вроде нашего морковки заткнулись на полуслове. Все слушали только этих двоих, и каждому казалось, что только он один слышит их сейчас.

– Саша, здесь Сева работает, матросом-обработчиком. А я… как всегда. Тебе слышно?

– Слышно отлично, Томка. – Он говорил тихо, а ему хотелось кричать: «Счастье мое! Да если б ты не нашлась, мне бы и жизнь не нужна была. Какой я был дурак!» Он думал: «Как всегда… Значит, с пяти утра – со шваброй…»

– Саша, «Весна» еще полгода будет здесь. А твой «Персей» сколько?

– К утру заловимся и на сдачу постараемся – к вам. Я заберу тебя, слышишь? Короче, ты приготовься, соберись. Прием!

– Что ты, меня не отпустят, Сашка!

– Значит, я выкраду тебя, слышишь? Умыкну, понятно? Прием!

Юра и его шеф молча стояли поодаль от рации, у лобовых стекол рубки, и глядели на мерно качающиеся звезды: плавбаза лежала в дрейфе в районе лова, принимая рыбу. На трапе за дверью послышались шаги капитана. Ревизор властно забрал из рук Томы микрофон:

– «Персей» – «Весне»! Ну, ладно, ждем утром на сдачу. Не больше двухсот центнеров. Ясно? Все! До связи!

Юра быстро вывел Тому на крыло мостика, к трапу, махнул рукой на ее признательное «спасибо» – не стоит, мол, ерунда – и вернулся как ни в чем не бывало в рубку.

– На кой он нам нужен на сдачу?! Своих мало? – «долбал» капитан ревизора. – Какого черта вы его зовете? Что за самодеятельность?!

– Геннадий Алексеевич, у них есть дело к вам, – нашелся ревизор. – Им штурман нужен. Может быть, вы стажера нашего им отдадите?

– Дармоеда этого? – Шахрай сразу отошел. – Отдам, отдам. Возьмут ли сами?..

…Саша после разговора с Томой в кубрик уже не пошел.

– Иди отдыхай, – сказал он второму помощнику, молодому, но толстому парню, известному любителю «придавить клопа». – Я все равно спать уже не буду.

– А я с удовольствием, Сергеич!

Исполненный благодарности толстяк, прежде чем уйти в теплый кубрик, счел долгом маленько развлечь старпома разговором.

– Ты как думаешь, Сергеич, тот корреспондент не нагадит нам? Ведь кто-то проболтался ему про нашу последнюю сдачу.

– Да нет, не думаю. – Весь мир сейчас казался Саше сотканным из добра и счастья.

– А зачем он фотографировал?

– А-а, ну это, – Саша улыбнулся невидимой в темноте улыбкой, – чтоб моя Томка меня нашла. Ты ж слыхал?

– Угу. Ну, лады, Сергеич, пойду ударю по сну, раз тебе не спится.

Дверца, что вела с мостика вниз, в кают-компанию, захлопнулась за вторым помощником, спружинив прибитым к косяку куском автопокрышки, и старпом с матросом остались одни. Спал весь мир, мерно вздымалась и опадала грудь океана, качая на себе неугомонный сейнерок, бегущий под звездами.

Саша стал слева от рулевого так, чтобы можно было смотреть в лобовое стекло на звезды и не выпускать из виду самописец эхолота, с присвистом ширкающий по бумажной ленте, как сверчок или жук-древоточец. Все звуки на судне монотонны: плеск и шорох волн по обшивке, гул дизеля, шум вентиляторов, похрипывание и писк рации. К ним быстро привыкаешь, как к собственному дыханию, они становятся равнозначными тишине.

Вон над горизонтом – неровный пятиугольник из семи звезд – Персей. Саша еще раз пересчитал их – все семь на месте. Вообще, семь – это цифра счастья. Говорят ведь «на седьмом небе». Сегодня двадцать седьмое августа – самый счастливый день… А вон восходит Орион, яркий, трехзвездный. Три – это тоже божья цифра. А чуть повыше серебряными брызгами шпор на черно-хромовом небе вырисовались Стрелец, Близнецы, Волопас. Саша снова улыбнулся от прилива нежности: Том Сойер, как тебя здесь недостает. Ты так любишь рисовать небо и звезды… А вот. Томик, смотри – как подвенечная алмазная диадема Северной короны. Она тоже из семи звезд.

Уже под утро, когда море, словно подсвеченное со дна, чуть-чуть пустило синего в нефтяную чернь и с востока потянуло знобящей свежестью, которая мгновенно проникает в рубку даже сквозь задраенные иллюминаторы и двери, эхолот прописал косяк сельди. Саша моментально выскочил на крыло мостика и бросил за борт буй – деревянную крестовину с шестом и лампочкой. Глянул – буй лег как надо, на зыби за кормой закачался сиротливый светлячок. Теперь ложиться на циркуляцию.

– Лево на борт! – бросил рулевому и включил тумблер аврального звонка.

Резкий, тревожный звон пронзил суденышко от киля до клотика, подбросил на койках матросов. Рыба! Аврал! Всем подъем! Прыг с койки прямо в сапоги, хлоп дверью, бух-бух-бух по трапу наверх, на палубу. Три минуты – и все на местах. Замет. Капитан встал у штурвала, стармех – у дизеля, остальные – на палубе. Предрассветный озноб и охотничий азарт сжали тела в пружины. Все ждут команды.

– Пошел!

Стуча и звякая наплавами и стяжными кольцами, змеей повился с кормы в воду кошелек. На заметах Бич обычно с лаем носился по корме, хватал зубами убегающие наплава. Однажды он так увлекся, что вместе со снастью вылетел за борт. Замет есть замет, судно не остановишь. Боцман, который любил пса, как меньшого брата, метнул ему спасательный круг. Когда скольцевали невод и спустили шлюпку. Бича подобрали: он без всякой истерики, положив передние лапы на круг, спокойно подгребал задними к шлюпке. Теперь же, всем на диво, он сидел у кормовой переборки, высокомерно глядя на проблескивающие в луче прожектора стальные колечки и шарики.

– Сон доглядает, – оказал боцман, – похоже, про береговую сучку.

– Ага, подняли да не разбудили.

– Может, чувствует чего пес, – тихо сказал кто-то.

– Каркай, ворона! – прикрикнули на вещуна.

Беду, однако, даже боцманский мат не остановит.

Как говорится, открывай ворота…

Тысяча центнеров рыбы на морской, наметанный глаз было в неводе, когда вдруг он весь напружинился и тут же опал, пошел легко-легко, легче пустого. Подняли на палубу, короче, одни лохмотья: подводную скалу вместе с косяком затралили.

– Вот и еще одна сдача, мандрата пупа! – смиренно, как вечный неудачник, выругался капитан.

В трауре «Персей». Молча сошлись все в кают-компании оттереться. В пятаках иллюминаторов уже мерцал серый утренний свет. Осипович закрылся в своей каюте, достал карту Охотского моря и обвел чернильным кружком точку, где похоронили кошелек. Кок молча поставил на стол полуведерный чайник с черным кофе, дюжину эмалированных кружек. Морковка включил трансляцию.

– Да выруби ты ее! – рявкнул боцман.

– И то верно, – проворчал Осипович, выйдя из каюты и поднимаясь на мостик. – Ты, морковка, соображение имей.

На мостике было уже светло: с правого борта, с востока, заглядывала в рубку молочно-розовая заря. Саша склонился над картой, делая прокладку курса.

– Сергеич, рули пока в бухту Рассвет, – в голосе старого капитана – усталость, – скоро капчас, там скажут, как дальше жить.

Сменившись, Саша похлебал горячего и черного, как мазут, кофе и спать не пошел. В ожидании капчаса в кают-компании сидело еще двое.

– На вас тоже кофе не «давит»? – сказал Саша, и все трое улыбнулись.

Дело в том, что боцман утверждал, будто кофе и снотворное есть одно и то же. «За двадцать лет на морях как-нибудь спытал, – доказывал он неверующим. – Дунешь кружку – одно око задраивается, а врежешь вторую – сразу давит, прямо к подушке. Проверено!»

Вскоре в морковкиной каюте громко заскрипело-завизжало, и все навострили уши.

– Внимание! Говорит плавбаза «Жан Жак Руссо». Говорит плавбаза «Жан Жак Руссо». Доброе утро всем присутствующим. Начинаем капитанский час! «Альтаир», прием!

Где-то очень далеко, за сотни зыбастых миль от флагманской плавбазы капитан и радист «Альтаира» ждут этого мига, как правофланговый в строю: их судно, их звезда – на «А», с них всегда начинается перекличка. Задавая тон, капитан «Альтаира» с привычной гордостью и задором в голосе четко докладывает обстановку; свои координаты, погоду, улов, куда и сколько рыбы сдал накануне, сколько пресной воды и топлива осталось на борту. В экспедиции десятки судов, даже по полминуты на брата – уже полчаса. Это когда все без сучка, а разве ж так бывает в море? Вот и сейчас, не дойдя еще до «Персея», радиоперекличка споткнулась: РС «Павлин» тоже потерял невод.

– Эх, мандрата пупа! – с горькой радостью воскликнул Осипович. – Еще один брат-акробат…

Саша тоже почувствовал что-то вроде нежности к «Павлину» и подумал: неужели все неудачники – эгоисты и радуются чужой беде?

– «Персей»! – отрывисто и сурово, как показалось Саше, выкрикнула рация.

И Осипович покаянным тоном пробубнил в микрофон:

– Идем в бухту Рассвет, в координатах… норд… ост, на подводной скале оставили кошелек, запасного на борту нет, по обстановке все, прием.

Рация молчала в ответ так долго, что капитан успел дать морковке шпынька под бок: проверь, дескать, не барахлит ли твоя техника. Но вот послышался щелчок, потом начальник экспедиции покашлял, затем сказал:

– Невезучим все до кучи, Анатолий Осипович. Собирайся за кошельком в Магадан. Заодно поручаю тебе и для «Павлина» невод взять. Ясно?

– Ясно, Аристарх Ионыч…

И начальник экспедиции сказал, обращаясь ко всем:

– Вот что, товарищи, лимиты строго соблюдать! Приемных мощностей не хватает. Возможно, скоро подойдут еще плавбазы. Так что лимит – мера временная. Поберегите невода для большой рыбы. «Сириус», прием!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю