355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Мисюк » Час отплытия » Текст книги (страница 8)
Час отплытия
  • Текст добавлен: 14 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Час отплытия"


Автор книги: Борис Мисюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

Втроем было веселей. Мы позвонили из красного уголка доктору в каюту, и нас не обескуражило даже то, что он пробубнил в трубку с явной неохотой:

– Я предварительно позвоню ему, – это о помполите. – Я все-таки не понимаю, что, собственно, от меня требуется. Я всего только врач…

Честно говоря, о нашем походе мне и рассказывать не хочется. Камбузница была, конечно, «всего только» камбузницей, и резинки губ ее так и не разжались за все время разговора. Матросы клялись, что Маринка, когда они ее подняли на палубу, «ничем, кроме моря, не пахла». Но клялись слишком горячо, и веры им, я видел, почти не было. Зато док, «всего только» док, когда на него чуть-чуть придавили авторитетом Романихи, пробормотал с бараньей искренностью и наивно вылупленными рыжими глазами:

– Да вроде винцом маленько попахивало.

Это и решило дело, хотя я много и, по-моему, очень доказательно говорил и договорился до того, что сам стал доносчиком, ляпнув, что в лазарете, дескать, вообще держится стойкий запах «спиритуса вини» и потому немудрено ошибиться в источнике попахивания.

– Приказ я еще не визировал, – после тягостного молчания четко проговорил помполит, напряженно задумчивый, с грустными черными бровями, сведенными на переносье. – И пока воздержусь. Советую вам, – он посмотрел на меня, – сходить к капитан-директору. Смелее! – его глаза тронула улыбка. – Он не съест.

В глубокий трюм спустись.

Взойди на мостик.

Прислушайся к работе дизелей —

И ты на корабле не будешь гостем,

А будешь дома ты на корабле.

Проходя по палубе, я услыхал шум возни, заглянул в трюм. Дрались двое. А отсюда, сверху, хорошо было видно: в занесенном кулаке Насирова блеснул комок скоксовавшейся от влаги соли, и руки их окрестились над головами – они сошлись в клинче. Вологодский Коля не уступал кавказцу, даже опередил сейчас. И дивно было видеть его, северянина, всегда уравновешенного, всегда вразвалочку, таким быстрым и порывистым. Я хотел криками остановить их, но не тут-то было, и я рванулся к трюмной тамбучине. Внизу, в трюме, стояло человек пять парней из нашей бригады. Они серьезно наблюдали драку, и один спокойно сказал мне:

– Не мешай.

Другой прибавил, кивнув на чужого бригадира:

– Ему это на пользу. Может, в другой раз свиньей не будет. А то, глянь, «забывает» все.

Дрались они за дело. Кровным делом бугра было расставить людей так, чтобы перегруз и выпуск готовой продукции – эти две работы – одна другой не мешали. Насиров же опять не оставил нашей смене задела, сославшись на перегруз.

– Коля сдавил руку Насирова так, что камень выпал из его пальцев. Выпустив руки противника, Коля отпрыгнул назад и изготовился к удару. Но Насиров неожиданно рухнул Коле в ноги и прижал их к груди, как нечто самое дорогое. Хохоток взметнулся из трюма. Но ржали наши преждевременно.

– Коля! – крикнул я. Но он уже упал на спину, и я поспешил ему на помощь.

Насиров прямо с корточек бросился на грудь поверженного врага и вцепился бы, наверно, зубами в его глотку. Но, ухватив жесткий от соли воротник, я оторвал Насирова от Коли. И Коля с трубным кличем «глумишься?!» вскочил на ноги. Насиров ударил меня, что называется в боксе, вразрез, лицо мгновенно загорелось. Я тряхнул кавказца за воротник и затем швырнул на палубу. Во мне загоралось бешенство, трепетало забытое живое чувство гнева. Насиров не поднимался. Подлая лиса! Но вот он привстал на одно колено и как ни в чем не бывало принялся отряхивать штанину от соли. Наверное, он отлично видел сейчас всю сцену со стороны: Коля и я стоим в стойке, сжав кулаки и широко расставив ноги (чтоб уж теперь не обхватить!), а он, командир-бригадир, являет собой жертву агрессии.

– Хватит! – привычно властным тоном бросил Насиров, все еще не поднимаясь, и чтобы окончательно охладить, обезоружить противников, сменил ногу и тщательно очистил от соли вторую штанину.

Колины кулаки разжались. Наивный и великодушный боец наш всем своим видом сейчас будто говорил: «А че он? Я – за дело, а он меня – за ноги!» Тем временем Насиров медленно поднялся, но для верности еще раза два, не разгибаясь, провел руками по чистым уже штанам, повернулся, словно невзначай, спиной к нам и подчеркнуто спокойно пошел прочь. Пересекая невидимую черту арены, полуобернулся и бросил через плечо:

– Ладно, в другом месте разберемся!

В трюме появилась широкоплечая фигура Валентина, нашего доброго бугра. Он быстрым взглядом окинул ристалище, оценил обстановку.

– Хорош, парни, бузить! Некогда! Сегодня нам не меньше семисот бочек надо сделать. По местам!

Я покинул поле боя и, уже спускаясь по штормтрапу в клокочущее ущелье между стальными бортами, услыхал бодрый голос диктора из динамика на мачте:

– Во Владивостоке шесть часов. Доброе утро, товарищи!

Охотоморская сельдевая экспедиция живет по «питерскому», то есть по петропавловск-камчатскому времени, и значит, у нас – ровно восемь.

Клепаные стальные стены, как и вчера, медленно сходились и расходились. Под ногами, под страховочной сеткой, дергались на цепях, взбрыкивали черные туши пневмокранцев, угрожающе всхрапывало зажатое в тиски море. Противное, сосущее чувство всегда на миг возникает где-то внутри, когда вот так, в одиночку, ползешь по штормтрапу с судна на судно. Кажется, старуха-смерть берет тебя за шиворот холодными костяшками пальцев и скалит черный щербатый зев. «Жить! – кричит в это краткое мгновение все твое существо. – Жить! Жить!»

В трюме «Оленька» моя бригада уже катала бочки, при этом на редкость дружно поминала имя господа бога, тесно повязав его с Насировым. Я вгляделся и понял, что и тут – за дело, потому что ночная смена натворила вот что; во-первых, забила бочками просвет трюма, то есть сделала самую легкую работу, оставив нам тяжелейшую – катать под забой; во-вторых, и эту их работу нужно было теперь переделывать, так как они не оставили нам даже площадки, на которую майнается строп; а в-третьих, здесь стояла полная бочек строп-сетка, опущенная, видно, уже в последний момент для того, чтобы вздуть цифирь, внести ее в наряд, короче говоря, урвать. Дюжина бочек – это мелочь, но она была той каплей, что переполняет чашу. И вот мужики теперь раскатывали эту дюжину и по-рабочему громко и прямо судили о совести сменщиков. А надо вам сказать, что это чертов, кусок работы – катать бочки под забой. Под забой – значит, в три погибели, в пространство-щель между последним поднявшимся шаром и палубой, которая низким сводом нависает над тобой, когда ты почти на коленях, как забойщик в старой шахте, ползешь по мокрым доскам, катя перед собой одну, за ней вторую, потом десятую, сотую бочку. А докатив до места, ее нужно еще поставить «на стакан», и это-то труднее всего: ведь сам стоишь на коленях да и бочка уже цепляет головным обручем свод, откуда сыплется за шиворот лед и снег, потому что трюм не сухогрузный, а рефрижераторный.

Качает сегодня сильнее, чем вчера. Зыбь набрала мощь, стала круче. Видно, подошла пора осенних штормов, и в открытом море ночью уже вовсю, как говорят моряки, кордебалетило. В бухте ветра нет, но вон на мысах кажет белые зубки, щерится под солнцем добродушное издалека море.

Даже на электрической лебедке сегодня надо быть внимательней. Стрелы «Оленька» резвятся, как рожки юного игривого оленя, а рога матерого вожака – стрелы «Весны» медленно и неодобрительно покачиваются. Я вираю полный строп уже не на третьей, а на второй скорости, чтобы в трудный момент, когда «Оленек» неожиданно даст свечу на особо крутогорбой волне, выправить дело с помощью этой, оставленной про запас, третьей скорости. Потому что Алику теперь, даже с его «скорострельными» лебедками и опытом аса физически невозможно одному справиться с пляшущим стропом.

Мы с Аликом отлично сработались. Я понимал его с первого слова, он меня – с полуслова. Алик порой как бы «подталкивал» меня, этак легонько, точно мать детеныша, который учится ходить.

– Внимание! – ожил спикер на борту «Весны». – Радиомолния! Новая трудовая победа на перегрузе. За прошедшую ночь бригада Насирова перегрузила на борт рефрижератора «Оленек» 1300 бочек готовой продукции. Поздравляем вас, дорогие товарищи, с высоким трудовым достижением! Так держать!

Это говорил помполит, и передо мной невольно возник черный ежик бровей и упорный, волевой взгляд. Если б вы знали, товарищ комиссар, цену этой победы. Ведь из сводки, которую Романиха исправно каждое утро кладет вам на стекло стола, очень многое не видно. Как вот сейчас мне отсюда, с высоких ростров, не видать парней в трюме, ползающих под забой на коленях.

Обед у нас с двенадцати до часу, но уже полпервого объявили нашей бригаде собраться в каюте завпроизводством. Парни «трясли мозгами», за что же такая честь. И лишь когда мы набились в просторную приемную Романихи и увидели сидящего там Насирова, все стало ясно.

Романиха смотрела на нас красными от бессонницы глазами (перегруз – работа ответственная, ей не до сна).

– Кто был при драке в трюме, остаться.

Бригада зашевелилась, затопала в дверях, и скоро в каюте осталось всего несколько человек.

Романиха, не садясь, рванула белую телефонную трубку, набрала двухзначный номер и сказала всего одно слово!

– Зайди!

Через минуту вошел Шахрай. Как всегда, он был в капитанской форме, но необычно жизнерадостен. Улыбка в серых стальных глазах совершенно преображала его нервное, бледное лицо и очень гармонировала с золотополосыми капитанскими погонами на прямых, как рея, плечах. Он сел у стола, рядом с Насировым, продолжая улыбаться далекой улыбкой, отзвуком какого-то приятного и веселого разговора. И даже крабий взгляд Романихи, холодный и укоризненный, не смог до конца погасить ее.

– Ну что, гвардейцы, – начала Романиха, – два в драку, третий – в с…?

Мне показалось, она смотрела при этом только на меня, и я по обыкновению ответил ей пристальным взглядом. Моложавое для сорокапятилетней женщины лицо ее напомнило мне мордашку одной девчонки-сортировщицы из нашей бригады. Та точно так же, хоть и на четверть века была моложе, умела материться с совершенно целомудренной физиономией, ругалась за дело, и это ей даже шло. «Не заглядывайся на Катю Шахрай», – вспомнил я совет Невельских старожилов и непроизвольно улыбнулся.

– Чего лыбишься? – тут же вскинулась на меня Романиха.

– Вспоминаю, – соврал я, – как Насиров обнимал его ноги.

Я кивнул на Колю, и она обратилась к нему:

– Что, бугай, кулаки чешутся?

Коля исподлобья с вызовом взглянул на нее, снова потупился и медленно, вперевалку, сменил ногу.

– Чем ты недоволен? – не отставала Романиха. – На берег захотелось?

– Да списывай, че уж, – раздув ноздри и не поднимая глаз, проговорил Коля.

– Романовна, – поспешил вступиться Валентин, – я говорил вам раньше, что его смена, – он мотнул головой в сторону сидящего Насирова, – не оставляет задела? Говорил.

– Не помню, – сказала Романиха.

Валентин замолчал. Молчание было грозным. Стал слышен перестук бондарных молотков за иллюминатором.

– Ну ладно. – Романиха опустила глаза и занялась ногтями, давно не знавшими маникюра. – Дальше что?

– А дальше вот что! – продолжал бригадир, хрипло рубя фразы. – Мы каждую смену! Не дорабатываем сколько-то бочек! Чтоб подготовить сменщикам цех! И сделать задел! А они нам – вот! – Валентин свернул мощный кукиш и ткнул в сторону Насирова. – Они «забывают»!..

– Они, так и есть, азартней вас работают. – Романиха почти с любовью глядела на черную насировскую голову, – что ж тут удивительного?

– Да они оборзели! Азарт на чужом горбу! – не выдержал один из парней. – Вот идем сейчас в трюм, Романовна, сами поглядите: просвет забили – где полегче, за рекордом гонят, а нам – под забой…

– А ты молчи, гвардеец! – обрезала Романиха. – Тебя пока не спрашивают.

– А че затыкать? – поддержал другой, сорокалетний матерый мужик. – Совесть он на Кавказе оставил, – кивок на Насирова, – а тут работать надо, не рвать!

– И ты помолчи! – привычно огрызнулась Романиха.

Насиров при упоминании о Кавказе встрепенулся, поднял голову. И это словно разбудило всех сразу. Заговорили нестройным возбужденным хором.

– Совести нету!..

– Всю путину – одно…

– Гнать таких из бугров!

– С флота вообще…

– Тихо! – рявкнула властно Романиха.

И тогда встал Шахрай. Простер руки перед собой, и восемь золотых капитанских нашивок, по четыре на каждом обшлаге, как Нептунов жезл, вмиг усмирили зыбь.

– Базар, ребята, кончайте, – спокойно и твердо сказал он. – Идите работать. А ты, Катя, накачай мастеров, чтоб смотрели за сдачей смены, за этим, – он кивнул на Насирова, – «рекордсменом».

Глаза у Романихи побелели. И все же она сдержалась, только отвернулась к столу и сплюнула (на ее «тьфу» уже никто не обратил внимания) и принялась нашаривать под бумагами свои папиросы.

Мы гуськом протолкнулись в дверь и двинулись по узкому коридору к трапу. Передние, загрохотав сапогами по ступенькам, уже смеялись, радуясь быстрой разрядке. И вдруг за моей спиной раздалось;

– Волнов!

Я остановился, как пригвожденный. Капитан подошел, глядя мне в лицо с откровенным любопытством в упор, как вчера на мостике. И неожиданно взял меня под руку.

– Зайдем, – Шахрай указал на дверь своей каюты. И мы пошли. Домыслы одолевали меня все эти два десятка шагов.

Быстрым взглядом окинул я шикарную каюту – панели и стол красного дерева.

– Садись, – сказал Шахрай.

Я опустился на край дивана.

– Не знал я, что у меня на борту свой, так сказать придворный, поэт есть, – с улыбкой продолжал Шахрай. И тут я увидел в его руках свою «Стрелу в небо».

– Придворным никогда не был, – пробормотал я в палубу, но быстро поднял голову, услышав звук, похожий на приглушенный зуммер. Это заработал репитер руля на переборке, стрелка его ползла по циферблату: плавбаза разворачивалась.

– Ладно, ладно, я пошутил, – сказал капитан. – А пишешь ты – молодец… Особенно этот вот, «Бригада нулевого пирса», мне понравился. Отличный стих! – Он открыл страницу:

– И смотрит грузчик Робинзоном на выходные маяки… Работой, потом стихи пахнут. Хорошо… И море чувствуется настоящее, не взбитое, как сливки, из пены и чаек…

– Мерси, – бормотнул я.

– О рыбаках, наверное, новую книжку задумал, да?

Я кивнул.

– Ну, если что надо будет, – серьезно и даже чуть застенчиво сказал он, – приходи прямо ко мне, без всяких. Хорошо?

Меня вмиг осенило; Маринка! О ней! Именно сейчас! Я поднялся:

– Очень благодарен, Геннадий Алексеевич. Как раз кстати ваше предложение. Я к вам именно и собирался…

Резкий телефонный звонок вонзился в мягкую тишину каюты. Шахрай поднял трубку, а я уставился в светлый квадрат иллюминатора, выходящего на бак, где боцман возился у брашпиля.

– А «Оленек» предупредили, что ход даем? – говорил капитан. – Добро. – Он положил трубку и посмотрел на меня. – Слушаю!

Пока смотрел в иллюминатор на боцмана, я вспомнил весь разговор в каюте помполита, слова доктора о «винце» и, решив, что борьба за Маринку предстоит нелегкая, начал издалека:

– Геннадий Алексеевич, что вы скажете о Рублевском?

– Это который рыцарь-то-спасатель? – глаза Шахрая опять тронула легкая ирония. – Объявлю ему благодарность. Стоящий моряк… А вот что с его «крестницей» делать, право, пока не знаю…

– Мы дружим все трое, – обрадовался я. – Я хорошо знаю Марину, Геннадий Алексеевич, и поверьте мне, это бессовестная сплетня, что она пьет.

Капитан сел за стол, придвинул скользнувшую по стеклу бумагу, стал молча перечитывать. Мне сверху видно было, что это приказ о Маринке.

– Коновал заявил, что от нее пахло вином, – почти скорбно сказал капитан, не поднимая от бумаги глаз.

– Да он в этом, Геннадий Алексеевич, как золотарь в духах разбирается, – выпалил я.

Он взглянул на меня и снова уткнулся в приказ. И вдруг точно черт дернул меня за язык.

– Он Романихи боится, – ляпнул я, осекся и уже по инерции добавил: – Вот и врет.

Шахрай медленно поднял на меня удивленные глаза. Несколько бездонных секунд стальные глаза сверлили меня. Я выдержал этот взгляд и увидел превращение холодной стали в живое воробьиное тепло.

– А если она еще раз сиганет за борт?

– Я вам могу гарантировать, честное слово, этого не случится! – поспешно сказал я.

– Ишь ты! – Шахрай улыбнулся.

«Ура! Победа!» – радостно всплеснулось во мне и вылилось наружу несолидной улыбкой.

Он встал, прищурился, подвигал рыжими бровями, покачался с пяток на носки и раздельно, но словно обращаясь к самому себе, сказала:

– На флоте, слава богу, существует еще принцип единоначалия.

С этими словами Шахрай взял приказ, торжественно разорвал его вдоль, затем несколько раз поперек и протянул маленький пухлый квадратик мне.

– Держи на память, поэт… Ну а шефство над шефом, – и он подмигнул мне, – не оставляй: добрая дивчина.

В море просто нельзя иначе.

Не прожить стороной.

Если камень на сердце прячешь.

Тянет сердце на дно.

Послеполуденное сентябрьское солнце косо ударило в глаза, когда я вышел на палубу. Шары бочек, стоявшие здесь, перекочевали уже в трюмы «Оленька». Здесь ждали аврала желтые разбитые донники, сплющенные обручи, щепа от сепарации, клепка и раздавленное серебро селедин. Обильно политая тузлуком, палуба парила. Встречный морокой ветер трепал ядовитое марево, уносил за корму. «Весна» под ручку с «Оленьком» топала за рыбкой. Молчали лебедки, раскачивался над трюмом гак на шкентелях, поскрипывали швартовы, и было слышно, как кипящая пена от форштевня, шипя, бежит вдоль борта.

Я подошел к планширю, перегнулся, поймал лицом ветер. «Наташка, я думал, что излечился от тебя… Полгода… Уже полгода разделяют нас… У нас оставалась последняя пятерка, помнишь, и неделя до получки? Настроение было под стать февральскому небу. Небо заглядывало в окно, серое, сумеречное уже в пять часов. Наше раздражение искало выхода. Мы поругались. Как всегда, из-за ерунды. Ты надела синее свое пальтишко (как шло оно к голубым глазам) и хлопнула дверью. А через час вернулась, словно побывала в весеннем лесу, живая, веселая. В руках у тебя обернутая шарфом была японская лилия в горшке, великолепный белый цветок. На сдачу ты принесла пачку сигарет и два плавленых сырка. Как я целовал тебя тогда!.. Наташка, Наташка, твердил я, в то же время чувствуя, что это имя, все еще дорогое, уже не вызывает спазмы, как раньше. – А назавтра, я помню, Наташка, нас с тобой пригласили на день рождения, и я терзался: что же подарить? А ты молча подошла к цветку и без колебания срезала его. И наш подарок вызвал детскую улыбку на лице именинника…»

Закрыв глаза, я глубоко вдохнул холодный йодистый настой и пошел в свою каюту.

Едва тронул дверь, как она сама открылась. Была, похоже, под давлением: в каюте «травля» на полный ход и, разумеется, дымзавеса. Здесь и Ромка, и Юрка, которого сегодня только выписали из лазарета, и вдобавок оба брата-акробата не спят. Братья – аборигены каюты, наши с Юрой сожители. Утром я ухожу, а их еще нет, вечером возвращаюсь со смены, а они уже ушли, так и видимся – в дни простоя, то есть когда нет рыбы, да иногда в обед. Иван и Лешка их зовут. Они походят на близнецов, но Иван на три года старше, ему 27. Лешка его почему-то зовет Малыш, и с легкой руки младшего брата прозвище закрепилось за Иваном. Рыбачат братья уже третий год. У младшего на «Весне» есть даже зазноба. Между прочим, та самая камбузница, что живет с Маринкой: «Дак када ити нада?»

Малыш и Юрка устроились на койке, играют в шахматы. А Лешка с Ромкой болтают. Юра обращается ко мне:

– Что там вас Романиха трясла?

Четыре пары глаз ждут от меня последних известий, и я выкладываю все, что было в каюте завпроизводством.

– Насиров молодец, – тут же делится своим убеждением Лешка. – Бугор такой как раз и должон быть.

– Но он же подлый! – возмущаюсь я.

– А это его дело, – невозмутимо отвечает Лешка. – Главно, чтоб толпе было хорошо…

– Насиров такой, – говорит Ромка, – если закурить попросил, так ты ему всю пачку отдай.

– Бугра, Пацан, поважать надо. Секешь? – И Лешка пускает в Ромку вихрастый конус голубого в солнечном луче дыма. – Хотя и в кино, к примеру, стул ему уступишь, с тебя не отвалится.

– А скажет: жену давай, – хмыкает Ромка, – так ты тоже уступишь?

– Овцу-то свою? – индюком надувается Лешка. – Пожа-а-луста.

Каждый получает то, что заслужил, мстительно думаю я об «овце». Потом резко выдергиваю из-под койки чемодан (с месяц, наверно, не открывал). Под рубашками, под папкой со стихами лежит зеленый лист сахалинского лопуха, сложенный вчетверо, сморщенный, ссохшийся. Но весь чемодан от него пропах чудесными земными запахами – дождями, грибами, осенней листвой. Достаю его, осторожно – прячу за пазуху и выхожу.

Все так же мерно качается гак на шкентелях, ветер усилился и гоняет по палубе кору и щепки от горбылей сепарации, слышнее шумит пена вдоль борта. Соленый дух моря сразу перешибает волшебные запахи лопуха.

Лазаретную тишину нарушает лишь хлюпанье волн в бортовую обшивку. Низкий, грудной голос Маринки звучит непривычно звонко:

– Проходи, Сева, чего стал? Садись.

Она в байковом халате лежит поверх одеяла с журналом в руках. Я сажусь на койку напротив.

– Господи, – спохватился я, – да я ж тебе принес чего-то.

И извлекаю из-под свитера лопух. В ее глазах – удивление. Маринка нюхает лист, закрывает глаза. За сотни миль от того места, где рос, лист одним своим запахом мгновенно воскрешает землю, сырую от только что прошедшего дождя, и здесь, посреди моря, в судовом лазарете, это кажется волшебством.

«Эх, на берег бы! На землю! Хоть на час!» Я подавляю вздох. А Маринка, мечтательно улыбаясь, прижимает лист к груди, снова нюхает, зарывается в него лицом. Она садится, на койке, запахивает на коленях халат. Ослепленный мелькнувшим на миг белым видением девичьих ног, ощущаю, как перехватывает дыхание, судорожно сглатываю комок и смотрю ей в глаза невольно жадным, бесстыжим, наверное, взглядом.

– Че уставился, – сразу реагирует Маринка, и в глазах уже никакого неба, а только обычная насмешка. – Ох мужики! Хоть водолазом одевайся с вами. Бабье колено увидят и трясутся.

Я хохочу, чтоб скрыть смущение. Откровенная девка, думаю, молодец. И чувствую, как все больше и больше мне нравится эта крепкая, розовощекая дивчина с ее непосредственностью.

Потом рассказываю ей о разорванном приказе, о Романихе, о драке. И она слушает с таким живым интересом, что мне хочется ей рассказывать еще и еще.

– Спасибо, комиссар надоумил сходить к Шахраю. А то твоя подруга, – и я сжимаю губы, передразнивая ее сожительницу, – рта не раскрыла. Вот была бы Томка Серегина на ее месте… Жаль, уехала…

– Куда? – удивляется Маринка, и я тут же выкладываю ей всю историю Саши и Томы, начиная с межрейсовой гостиницы во Владивостоке, где мы сошлись тогда все трое, каждый со своей болью, и кончая романтической радиовстречей Влюбленных, Сашкиной радиограммой и отъездом Тамары в Магадан.

Слушает она, буквально раскрыв рот. Глаза у нее совершенно синие, не голубые, а именно густо-синие, как предзакатное небо над морем.

Я чувствую, что говорю не то, замолкаю…

Раздаются шаги в коридоре, стук в дверь. В палату входят девчата – Маринкины подруги. Я прощаюсь и ухожу, почти счастливый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю