Текст книги "Час отплытия"
Автор книги: Борис Мисюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Наутро надо было красить, а «бестолковки» трещали по швам у всех троих. Мотылек не выдержал первым:
– Схожу я в лазарет, братцы, возьму каких-нибудь пилюль.
– И на нас захвати, – вяло согласился Коля.
Жизнь катила дальше ледяные синие волны свои.
Плавбаза «Удача» по-прежнему мерила мили, гоняясь за рыбой. Дизель то ревел, то замолкал, и трое маляров, обалдев от грохота и испарений, видели сквозь решетки, как мечутся по плитам механик с мотористом у десятков насосов, компрессоров и прочих механизмов, кормящих и поящих гремучее сердце гигантского судна.
На последний перекур, уже по уши в белилах, ребята выбрались наверх, на вертолетную площадку. Сидели, прижавшись спинами к теплой дымовой трубе, глотали вкусный мороженый воздух, молчали. Каждый думал свою угрюмую думу. Витос размышлял о том, что человек создал машинный мир по образу и подобию природы, но, уставясь на чаек, повисших в небе за кормой, он выводил: природа совершенна, а вот машинному миру до совершенства ой-е-ей как далеко.
Не оторвись Коля Худовеков от теплой трубы. Мотылек так и вообще бы задремал. И бригада, приходя в себя и с неохотой расставаясь с синим морем, предзакатным солнцем и ядреным воздухом, двинула в машину на подвиги, расписанные дедом по «пвану» на три дня. После чего Коля возвращался в старпомовскую вахту на руль, а Мотылек с Витосом – по своим службам для дальнейшего прохождения нелегких морских наук.
VII
Витос опять сидел на рострах, вентилировал легкие, отравленные краской и машинной гарью, и занимался талрепами. Талреп – это нехитрое устройство, с помощью которого натягиваются тросы – ванты, леера и прочее. Витос сразу вспомнил, что такими же приспособлениями в школе крепили на уроках физкультуры турник. Трубчатый цилиндрик и с обеих концов ввернутые в него на резьбе штыри с крючьями на концах – вот и весь талреп. Цепляешь трос за гаши этими крючьями, и вращаешь цилиндр, штыри сходятся и натягивают трос. Все просто, но железяк этих у Василя Денисыча чертова прорва, и все ржавые. Вот и нужно их вертеть – расхаживать да мазать солидолом. Инструмент – байка да тряпка. Мура, короче, а не работа. Ни душу, ни тело не греет. Греет другое.
Вчера весь вечер они со Светкой целовались. Коля до полночи не приходил, и каюта принадлежала влюбленным. Как и во все прошлые вечера, здесь был полумрак – горел лишь маленький светильник над зеркалом, и от дивана его отделяли рундуки. Когда устали целоваться и Светлана смущенно пожаловалась, что у нее болят губы, показала: вот, м-м, видишь, опухли. Витос заговорил о школе, о Рени, о друзьях, с которыми ходил в шлюпочные походы по Дунаю, просиживал ночи у костров, строил планы: открыть остров в океане и основать на нем спортивное общество людей и дельфинов. Света слушала очень серьезно, а он сам, похоже, подсмеивался над собственным рассказом. И вдруг она спросила:
– Витя, а любовь у тебя была в школе?
Всего на несколько секунд он замешкался с ответом, успев прикинуть все «за» и «против» правды, успев испытать и побороть искушение лжи.
– Неужели ты соврешь? – решительно спросил Спорщик. «Конечно, нет, никогда!» И Витос ответил, глядя Светлане прямо в глаза!
– Была.
И медленно и трудно поведал ей всю историю любви к В.Л., не скрыв и 13 августа и рассказав о спасительных колокольчиках. По-прежнему слушая очень серьезно, тут Света неожиданно улыбнулась. Она вспомнила о своих колокольчиках – кастрюлях, когда бесстыжая Жанка заводила с поварихами разговоры о мужиках. Света всегда открывала на всю катушку кран в судомойке и начинала греметь совершенно чистыми кастрюлями. В улыбке припухшие Светины губы раскрылись, и Витос вновь припал к ним, словно искал прощения за рассказ о любви к другой. И поцелуй этот был долгим, как сам рассказ, и прошлое тонуло, растворялось в настоящем, и губы о чем-то спрашивали, и губы отвечали что-то. Света прижалась к Витосу, и он услышал на миг, как трудно они дышат оба, и почувствовал, как высоко поднимается у нее грудь, впервые всем существом своим, звенящим, как тетива, ощутил это чудо – грудь девушки.
Он запрокинул голову и прошептал едва повинующимся языком;
– Елки… Светланка… Да что же это?..
– Милый, – шептала она, – милый…
И он с новой силой сжимал ее в объятиях, и все повторялось снова и снова…
На рострах ветер – прямо в лицо, ледяной ветер высоких, зимних широт океана, но уши и щеки Витоса рдеют, а губы дышат жаром небывало счастливых воспоминаний. Тем временем вот уже третий талреп выходит из его рук обновленным, ложится по правую сторону, на расстеленную мешковину. Слева, прямо на палубе, лежит куча ржавых железяк, в сухих охряных пятнах-плевках моря. А справа покоятся три темных, играющих в смазке стальной синевой, совершенно новеньких талрепа. И Витос любуется ими: ишь ты, как будто только со склада.
Неожиданно ветер заходит слева, такой же ровный, напористый ветер, но подозрительно плавно берет он все левее и левее. Витос отрывается от работы и видит, что по курсу теперь уже не чистое море, а лед и берег, похожий на рисунок человеческого мозга – черные скалы со снежными прядями в расщелинах и распадках, берег, который до сих пор скользил по горизонту с правого борта. «Удача» повернула к берегу, на перегруз. Будто подтверждая Витосовы наблюдения, зашипел динамик на мачте, и оттуда послышалось привычное:
– Ффу, фу-у-у, – это Михаил Романович Бек продувал микрофон. Кроме него, никто этого не делает, а говорит сразу: «Вахтенным матросам принять концы с правого борта, заходит на швартовку СРТМ» или «Завмагу звонить по 35». Помполит же непременно сделает продувку и лишь потом объявит:
– Внимание, товарищи! Наша плавбаза подходит к району бухты Угольной на перегруз готовой продукции – пищевого мороженого минтая и кормовой рыбной муки. Это последний перегруз минтаевой путины. Вы хорошо поработали, товарищи. Особенно надо отметить работу морозильных бригад обеих смен, которые регулярно, стабильно давали по полторы, а иногда даже и по две нормы. Трюмы наши полны, и сейчас, товарищи, наша задача – в короткий срок перегрузить продукцию на борт транспорта и снова выйти в район промысла.
Витос уже знал, что помполит нерусский, что правильно его зовут Махмуд Рамазанович, а Михаил Романович – это, так сказать, русский перевод его имени. Помполит, помпа – это тоже неправильно, это придумали для краткости, а правильно должность называется – первый помощник капитана. Об этой морской специальности Витос раньше не слыхал. Когда оформлялся на «Удачу» и Бек подписывал ему бумаги. Витос спросил у отца, а что это такое первый помощник и чем он занимается. «Всем, – сказал тогда отец. – Он за порядком на судне следит, лекции читает… А кое в чем он даже главней капитана, сынок. Сам потом увидишь».
Витос промолчал, хоть и не поверил отцу: как это – главней капитана? Но ему суждено было убедиться в этом, и довольно скоро.
В обед «Удача» стала на якорь во льду бухты Угольной, и тут же к ней пришвартовался транспорт «Посейдон», здоровенный пятитрюмный рефрижератор. Пришел он в экспедицию почему-то порожняком, хотя весь флот ждал его с нетерпением, надеясь на свежие овощи: даже на базе давно уже перешли на квашеную капусту и сушеную картошку. Витос всегда подолгу молча вылавливал и выбрасывал из борща сомнительные темные лапшины, безвкусные и скользкие от полу-окислившегося крахмала, – но думал, что это свекла, которую он не любил с детства. Матросы уныло матерились и ворчали за обедом.
– Да в Приморье нынче вообще картошка не уродилась, – подал голос отец. – Мы ж в августе выходили, уже ясно было.
«Он для меня это всегда говорит», – успел подумать Витос. И тут на отца набросились со всех сторон:
– А ты думаешь, они там на берегу сухую жрут?
– Как бы не так!
– Да вот мне сеструха с Сахалина письмо прислала, она там секретаршей в райкоме работает, пишет, что у них триста тысяч тонн картошки гниет на складах, девать некуда, в Европу ж ее не повезешь. А ваши, приморские, пишет, отказалась покупать, потому что сахалинская картошка на девять копеек дороже – островная.
– Ну да, я ж говорил – им там на берегу на плешь не капает.
– Нам что сейчас нужнее, перегруз или картошка? – «причесывая» ладонью лысину, не сдавался отец. – Да если этот «Посейдон» загнать на Сахалин под картошку, он там неделю простоит. А транспортов больше в экспедиции нету. Вот мы бы забились рыбой до упора и сейчас лапти б сушили. Так? А потом бы он еще неделю эту картошку по экспедиции развозил.
– Так пусть она лучше гниет? – уже неуверенно спросил кто-то.
Проблема эта Витоса не волновала, он только подумал об отце: тоже мне политик, старается вроде уберечь меня от «картофельного бунта»… И тут объявили: всем собраться в сушилке на инструктаж по технике безопасности.
Сидя на деревянной лавке, сработанной руками дяди Грини, Витос, зажатый матросскими плечами, слушал о том, как девушка потеряла ногу в шнеке только из-за спешки: три метра в сторону, и можно было спокойно его обойти, а она шагнула прямо через вращающийся вал. Во время перегруза такая неосторожность может стоить жизни – поспешишь, пойдешь напрямик через просвет трюма, а в это время со стропа над головой свалится мешок с мукой, который весит сорок килограммов, и все.
Вот это куда нужнее разговоров о картошке, думал Витос, исподлобья поглядывая на отца, сидящего рядом, на соседней лавке. И Александр Кириллович размышлял о том же, но по-другому. Спешка – поганое дело в работе, думал он. И там, в столовой, пожалуй, он был не совсем нрав. Забивали рыбой трюма, спешили на перегруз, морозили тяп-ляп, гнали сырье, а «Посейдон» тоже спешил и пришел пустой. Что хорошего?
Помполит каждый день продувал микрофон, напоминал, как детям, что ноябрь – одиннадцатый месяц, что вот пятнадцатое, а вот уже шестнадцатое число, вторая половина, план горит, а план – это еще, мол, и премия, товарищи. Берите, значит, пример с бригады Ляпина, они, значит, за смену заморозили семьдесят тонн, на двадцать больше паспортной нормы. Да, заморозили, но как? Ляпин – рвач и бригаду себе сколотил на свой копеечный аршин. Время не выдерживают, гонят в трюм сырые блоки из морозилки. Их, как бракоделов, раздолбать бы, а он в пример ставит. Они ведь и в самом деле думают, что бога за бороду взяли; «Мы, морозилы, все в тельняшках. Нам чирик дай и не мешай!» Чирик – это червонец, десятка, которую они привыкли зашибать за смену. С двойным, беринговоморским коэффициентом это двадцать рублей. Причем «чирик» у них выходит, если работать нормально, не гнать сырую, непромороженную рыбу, которая может пропасть уже в пути, не дойдя до покупателя.
Александр Кириллович ходил по цеху с народным контролем как член комитета, смотрел и видел, как Ляпин работает, и сказал ему: «Что ж ты, змей, делаешь!» А те, которые «в тельняшках» (они и впрямь как один пижонили на смене в тельняшках с закатанными до плеч рукавами), заступались за своего вождя:
– Ты нашего бугра не трожь, Кириллыч, он дело знает.
– Так вы ж сырье гоните!
– А-а, Рязань все съест.
– Да не дойдет оно до Рязани, поймите вы!
– А эт забота не наша, выше есть головы, – кивали вверх, на капитанский мостик.
– Так вы же, хмыри, эти головы и дурачите!
– Ха-ха-ха! – ржали довольно. – Авось проскочит до Рязани, скоро БАМ пустят, не дрейфь, Кириллыч!
– По башке бы вам «бам» сделать, рвачи.
И тут они меняли тон на доверительный, почти интимный:
– Гляди, Кириллыч, сам – на рябухи (это на такси, значит) накинули сейчас рупь на рупь. На берег сошел, сел, проехал всего ничего, отдай чирик, а он ведь вот как достается, – и хлопали себя по хребту, – горбом. Согласен?
– Согласен, – спокойно злился Апрелев-старший, гладя себя по лысине. – Да только ради твоей «рябухи» я бы, к примеру, совесть свою в морозилке не оставлял. Понятно?
– И-эх, жизнь ты наша!.. Ты, Кириллыч, не отбивай хлеб у Бека, он без тебя справится.
Народный контроль молча слушал эту пикировку, а он хотел ответить «на Бека», да не успел.
– По-береги-и-ись! – рявкнули за спиной и покатили, покатили тележки с блок-формами, забитыми будущим браком, в разверстый зев морозильной камеры, по-драконьи дышащей ледяным кристаллическим паром…
Инструктаж он не слушал. За четырнадцать лет море достаточно само наинструктировало так, что в любой мореходке без всяких конспектов он мог бы читать курс техники безопасности в рыбной промышленности. Пусть сын теперь слушает.
А Бек что, думал Александр Кириллович, в двадцать восемь лет зеленый он еще для этой высокой должности. Хоть и говорят в таких случаях: «Гайдар в шестнадцать полком командовал», это не довод. Потому что Бек – не Гайдар, потому что время сейчас другое, потому что, наконец, не зря говорят: ломать – не строить. Перевоспитать рвача, поднять одного-единственного человека, пожалуй, потрудней, чем положить целый эскадрон белых. Вот на «Дружбе», на траулере, где они с капитаном, с Евгеньичем, вместе работали, помполит был – да, бывший дед, механик первого разряда. Все звали его просто Филиппычем. Он, может, из механиков и не ушел бы, да партком сказал – надо. И получилось, кстати, дай бог. Шкура у него соляром дубленная, корма, как говорится, в ракушках. Такой кит на блесну не клюнет. Ляпин у него бы в бригадирах не задержался. А план и без «тельняшек» делали.
Да, есть чем вспомнить «Дружбу»…
Инструктаж закончился, и матросы разом завозились в рундуках – со стуком обували сапоги, натаскивали на себя рыбацкие свитера, какие-то мгновения маяча коричневыми распятиями. Почти все подпоясывались широкими ремнями, как штангисты: такой ремень здорово помогает, когда берешь мешок «на пупок».
Витос уже застегивал ватник, когда к нему подошел отец:
– Витя, ты где работать будешь?
– В пятом трюме, – буркнул Витос, не отрывая взгляда от нижней пуговицы, никак не пролезающей в тесную петлю.
– А ну-ка дай гляну, – отец взялся за подол его ватника, – что за ремешок у тебя.
– Да брось! – вырвался тот, стрельнув исподлобья вокруг – не смеются ли над отцовской опекой. Но каждый был занят собой, и тогда Витос взглянул на отца.
«Сынок, сынок, зря ты так со мной», – говорили глаза его, грустные, совсем уже немолодые, оказывается. Шевельнулось что-то в груди Витоса, разжалась вроде какая-то пружина.
– Да вот какой, – он задрал ватник и показал школьный ремешок, – обыкновенный.
– Махнем? – и отцовы глаза вмиг зажглись лукавинкой. – Не глядя, как на фронте говорят.
Витос покосился на флотский ремень, ладно перетянувший фуфайку отца, согласно кивнул. Обменялись.
– А ты где будешь? – уже дружелюбно спросил Витос, глядя с невольной улыбкой на отца.
– Я тоже на пятом, – и Апрелев-старший подмигнул младшему. – Встретимся на баррикадах.
Через десять минут один из них уже сидел за рычагами лебедок, а другой таскал в трюме мешки на строп-сетку, таскал неумело, держа мешок у колен, невольно семеня за ним и спотыкаясь. Ничего-ничего, научишься, наука нехитрая, мысленно подбадривал сына Александр Кириллович. И представлял, как разохалась бы мать Витоса, окажись она сейчас здесь: «Мальчику трудно, мальчик надрывается, мальчик, мальчик…» Для матери, это понятно, он и в тридцать будет мальчик, но до чего все же нужно быть эгоистом, чтобы написать такое…
Десять лет назад, когда у Александра Кирилловича, уже во Владивостоке, родился второй сын, Сергей, у них с Тамарой не было ни кола ни двора. Жили в разных общежитиях и два месяца бродили по городу, по адресам из справочного бюро. Так называемым малосемейным – пожалуйста, даже на выбор квартиры – в разных районах столицы Приморья. Ну а с намеком на прирост в семье, да когда «намеку» восьмой месяц, к частникам на выстрел не подходи. И не то чтобы беспокойство от младенца, нет, хозяев квартир, времянок и дач волновало, как он узнал потом, совсем другое – они опасались за свою недвижимость: ну как заживутся квартиранты, пропишутся, не выгонишь потом с дитем, закон будет на их стороне и оттяпают твою кровную времянку или другую квадратуру, нажитую горбом, а ты ж не верблюд, горб у тебя один, так что извините, поищите в другом месте, а мы сдаем студентам.
– Вир-р-ра! – рявкнули в трюме. И Александр Кириллович, очнувшись, плавно поднял строп – полсотни мешков, из которых десять погрузил сын. Аккуратно вывел из трюма и, поставив рычаги враздрай, на полной скорости повел к борту «Посейдона». Подхваченный напарником, строп с мешками поплыл над бортом транспорта, нырнул в трюм, а через минуту пустая сетка, застропленная за обе гаши, уже возвращалась на «Удачу» за новой порцией. Шевелись, грузчики!
Да, так и не удалось тогда найти крышу молодоженам. Тамару увезли в роддом прямо из общежития. Ну а что оставалось делать ему, без пяти минут отцу Сережки? Парни посоветовали идти работать в домоуправление. И он пошел, устроился слесарем-сантехником, на восемьдесят три рубля, зато с квартирой, служебной однокомнатной квартирой в цоколе пятиэтажного дома.
Интересно, оказывается, взглянуть на город даже с этого ракурса – с семиметровой глубины канализационного колодца. Город видится оттуда не джинном с каменным сердцем, а живым и теплым, несмышленым человеческим дитятей, наложившим, извините, в штанишки и напрудившим в постель. И ты, как бабушка, ворчишь на него и по-быстрому делаешь свое дело.
А Витос-то, Витос, ну, молодец! Витос обнял мешок, который лежал повыше, и лихо, совсем по-грузчицки, бросил на плечо и понес на строп, перебив тем самым урбанистические мысли Апрелева-старшего. «Правильно, мой мальчик, – шепчет отец, – ты у меня умница; тот мешок, что под ногами, выше пупка и не надо дергать, а этот – точно – на плечо в самый раз. Никак, сынище, у тебя талант докерский прорезается. Ну, что ж, талант в любом деле – талант. Действуй, сын! Учебники подождут, да потом тебе и легче с ними управляться будет, увидишь сам. Сейчас они тебе обрыдли, а через годок-другой в охотку пойдут».
Второй строп, груженный сыном, уплыл, покачиваясь, в чрево «Посейдона». За вторым – третий, четвертый. А отцу в лебедочной кабине, на верхотуре, просвистанной северными ледовитыми ветрами, по-прежнему хорошо вспоминалось-думалось.
Даже и небо города из глубины колодца было стократ милее, голубее. Бездымное, с ночи метенное синей океанской метлой небо города Владивостока. Вот только не портила б его Юлия Михайловна Пятых, управдом, или домоуправ, как она сама величала себя в официальных бумагах. Стоит над колодцем, застит небо и изрекает «вечные» истины: «Все оттого происходит, что унитаз используют как мусоропровод». Справки она выдавала только по средам и пятницам. По этим дням домоуправление, разместившееся в обычной двухкомнатной квартире-секции, превращалось в форпост исполнительной власти отцов города. «Юноши, девушки, бабушки, дедушки, папы и мамы и я», как поется в лесенке, выстраивались с челобитными в длинный хвост, а Юлия Михайловна Пятых священнодействовала – выписывала «официальные документы» о жилплощади, квартплате, составе семьи и др. и пр. Вдоль хвоста то и дело проскальзывали на бывшую кухню, переделанную под кабинет домоуправа-управдома, какие-то шустрые, озабоченные личности. И если очередь роптала, домоуправ резко распахивала дверь кабинета-кухни и властно усмиряла ропот:
– Тише! Вы мешаете мне работать.
– А что ж они идут и идут без очереди? – слышалось робко-возмущенное из угла коридора.
– Они, – четко чеканила Пятых, – идут по делу.
– А мы без дела? – не унимались в углу.
– Они, – Юлия Михайловна чуточку повышала голос, но в нем уже звучала угроза, – по служебному делу. Понятно? А вы, – и она пристально всматривалась в недовольного, – надо еще разобраться!
Хвост покорно смолкал, внеочередная личность юркала в кабинет и там, за плотно пригнанной дверью, шепотом решала с управдомом «служебные» вопросы. Решение нередко затягивалось, ропот возрождался, как огонек в тлеющих углях, и тогда вновь распахивалась дверь, и все повторялось сначала. Жители района, или жилмассива, как говорят в домоуправлениях, в большинстве своем боялись Юлии Михайловны почти мистически, как человека, наделенного непонятной, тайной властью. Когда она проходила по «своему массиву», ей улыбались заискивающе бабушки, кланялись подобострастно дедушки, ласково здоровались мамы, приподымали шляпы папы. А благополучно миновав ее, многие отводили душу шепотом: «С-стерва, чтоб тебе…» У тех же, кто с управдомом был неучтив в глаза, нередко (и никто тому не удивлялся) не ладилось в квартире со светом, водой, забивалась вдруг канализация. И тогда на квартиру виновника приходил техник домоуправления и предлагал платить штраф. И если жилец отказывался, являлась сама Юлия Михайловна со свитой из инженера, дворника, уборщицы и слесаря-сантехника. Тут уже по всей форме составлялся акт, и штраф взимался через райсуд. Расправляясь с нарушителем, Пятых невозмутимо изрекала: «А все оттого, товарищи, происходит, что вы унитаз используете как мусоропровод».
Однажды слесарь-сантехник Апрелев отказался подписывать такой акт, заявив, что «нарушитель тут ни при чем, потому что в подвале, под канализационной трубой-стояком он только что обнаружил кирпич». Жилец штрафа миновал, а сантехник Апрелев на ближайшем заседании месткома был лишен месячной премии «за беспорядок и отсутствие профилактики на участке».
Он проработал в домоуправлении год, но так и не научился принимать трехрублевые гонорары от жильцов за ремонт бачков, кранов и трубопроводов. Этот год был труднейшим в его жизни, потому что Сережке не было места в яслях, Тамара не работала, а он из своих восьмидесяти трех рублей (премиальных до конца работы он так и не увидел) платил алименты на Витоса. У маленького Сережки порой не было вволю даже простого молока. Это было страшнее всего. Именно в это время Александр Кириллович и получил от бывшей жены сразу три письма: на домашний адрес, на общежитие, в котором жил раньше, и на базу тралового флота, где работал до рождения Сережки. Все три послания были совершенно одинаковы и написаны в один и тот же день. «Уж не дворником ли ты устроился, что я стала получать по двадцать рублей алиментов? – язвительно спрашивала бывшая жена. – Мне известно, что на Дальнем Востоке даже дворникам платят больше. Знай же, что если ты потерял совесть, то я сама сумею найти источники твоих побочных доходов».
Пустая сетка, покачивая веревочными бедрами, подплывала к трюму базы. Александр Кириллович без участия мысли переключал рычаги, ни разу между тем не оплошав. Но вот он смайнал сетку в жерло трюма и не увидел никого, как обычно, встречающего сетку, чтобы тут же сбросить гаши и расстелить ее в яме, выбранной среди мешков за три часа работы. Наверно, перекур у ребят, подумал он. И медленно, на первой скорости, опустил сетку на мешки. Она косо легла на край ямы. Можно было оставить пока и так, а самому тоже спуститься перекурить с парнями, отогреться после промороженной кабины. Но руки не могли остановиться, враз отойти от рабочего ритма. Они продолжали играть рычагами: вира, левая – майна, правая – стоп. Нет, так не идет. Снова – вира левую, порезче, на третьей скорости.
Лежа с бригадой на мешках под забоем трюма. Витос отдыхал после первой в жизни настоящей трудной работы, мужского, морского труда. Этот короткий отдых назывался перекур, он знал, но не курил, потому что не сказал еще своего слова в боксе и помнил, как тренер расправлялся с курцами. Он ставил их в спарринг с Витей Капустиным, курсантом мореходки, который боксировал по первому разряду, а через год стал мастером спорта. И вот Капустин, зная, что от него требуется, так «давал прикурить» спарринг-партнеру, что тот после обычных трех раундов полчаса не мог отдышаться. В это время тренер и подходил к курцу, не знающему, как унять расходившиеся бока.
– С такой «дыхалкой», парень, ты дальше своего разряда не уедешь. Ну и ну! Дышишь, как заядлый куряка. А ведь не куришь, так? Не-е-т, так не пойдет дело. Да тебя и новички скоро бить начнут. Надо срочно что-то делать… Во сколько ты встаешь, в семь? Та-а-к. Значит, с завтрашнего дня ставь будильник на шесть тридцать и – вокруг квартала, пока людей на тротуарах немного. Один кружок, и достаточно, послезавтра – два, потом – три. Когда дойдешь до десяти, скажешь. Снова поставлю с Капустиным, погляжу. А то, может, в секцию пинг-понга пойдешь? Нет? Ну, тогда давай делай, как я сказал.
У Витоса «дыхалка» была в норме, но все равно третий раунд спарринга всегда для него был «потолком». Такая уж, видно, натура – выкладываться сразу, в первом раунде. Он и в беге не любил потому стайерские дистанции, обожая в то же время спринт. Рывок – вот что было ему по душе, короткий, мощный рывок, небывалое и неожиданное свершение, подвиг.
В трюме они работали впятером, каждому приходилось погрузить на строп десять мешков. Когда кто-то сказал о предстоящем перекуре, строп только начали грузить. Витос стал считать. Мысль об отдыхе придала сил, он лихо сдергивал самые верхние мешки с уступа и в два прыжка, используя инерцию и едва коснувшись плеча, швырял их на строп. Когда тальман крикнул «хорош», Витос как раз бросил тринадцатый мешок. Значит, кто-то кинул десять, а остальные – по девять. Витос был доволен собой, но сейчас, полулежа на локте и наслаждаясь полной расслабленностью ноющих мышц, он понял, что устал зверски, и удивлялся, как мужики могут еще курить, когда так необходимо отдышаться после трехчасового «раунда». Он видел, как огромным пауком, застя небо, опускалась в трюм пустая сетка, как легла она, беспризорная, на край уступа, помедлила и поднялась снова. Сетка плыла над мешками, едва не касаясь их и словно выбирая место для посадки. Вот она качнулась, плюх – и прямо в яму, но гаши легли неловко, вдоль трюма, а нужно поперек. Будто понимая свою оплошность, сетка вновь снялась, подлетела кверху и вдруг стала подпрыгивать в воздухе, раскачиваться с борта на борт. Теперь уже вся бригада с интересом следила за «живой» сеткой. Раскачиваясь, она одновременно и вращалась на гаке. И вот когда гаши ее развернулись как надо, поперек трюма, сетка резко метнулась влево, потом пошла вправо и на бреющем полете, нырнув под забой, к борту, четко выполнила посадку точно в то место ямы, куда бригада всегда стаскивала ее с просвета вручную. Теперь оставалось только отстропить ее с гака, и можно было нагружать.
– Молодец Кириллыч, мастер, – с улыбкой качнув головой, восхитился один из грузчиков.
В это время сетка, как будто похвала была адресована ей, шевельнулась, и гаши поползли обратно, к просвету. Гак подпрыгнул вверх-вниз, явно стараясь сбросить их с себя. Раз, другой, третий комично подпрыгивал гак, но ничего у него не получалось, и даже Витос наконец заулыбался вместе со всеми: да разве можно, мол, без рук расстелить сетку да еще и отстропить гаши? Гаку надоели безрезультатные прыжки, и он медленно, серьезно, с достоинством опустился и лег набок, на мешок, торчащий ребром из штабеля. Но нет, отдыхать он, оказывается, не собирался, пополз, пополз по мешку, и вдруг шкентеля разом ослабли, и гак скользнул по ребру мешка вниз – шлеп, и одна гаша, спружинив, освободилась. От радости гак резво подпрыгнул, видимо полагая, что совсем свободен, но вторая гаша надежно висела на его лебединой черной шее. Тогда он пошел на хитрость – нежно повел ее к борту, прижал, потерся с ней вместе о мятую латунную обшивку комингса и вдруг резко бросился вниз и в сторону. Гаша, не ожидавшая такого коварства, слетела с гака, спружинила по примеру подруги и, описав в воздухе величественную дугу, легла к противоположному борту.
– Во даеть! – не сдержал восклицания один.
– Да-а, ли-и-хо, – протянул другой грузчик.
– От ты черт! В цирке может выступать, – подытожил третий.
– А шо! Антракцион на лебедках, – поддержал первый. – Жонглер матрос Александр Апрелев! И пошел манежить. А?! И шо ты думаешь, будуть дывыться в оба. А?!
– Точняк будут.
Витосу было приятно слышать свою фамилию и видеть, как гордятся рабочие мастерством отца. Но он все еще был под впечатлением заключительной сцены. Чем-то она как будто нарушила равновесие в его душе. Неприятный вроде осадок оставило это впечатление. Гак спокойно, в такт пологой зыби, раскачивался на шкентелях, и Витос не мог оторвать от него взгляда. И вдруг эта сценка с неожиданной яркостью вновь возникла перед его мысленным взором: гак нежно трется вместе с гашей о щеку комингса и внезапно – раз! – предательски бросает ее и, выскользнув из объятий, взмывает по мановению рук отца, а гаше ничего не остается, как с достоинством удалиться в одиночество. Вот он, весь отец, в этом коварном, предательском жесте. А ведь, наверное, и он когда-то объяснялся матери в любви, нежно обнимал и целовал ее, как вчера сам Витос обнимал и целовал Светлану.
«Он предатель, – смягчаясь, незло подумал Витос. – Но я плевать хотел на всякую там наследственность, я таким не буду. Никогда!»
– Тогда женись на Светлане, – откуда ни возьмись, тихо сказал Спорщик.
– И женюсь.
– А как же бокс, море? – Спорщик издевался самым утонченным образом, дошлый, противный Спорщик.
– А мы, – Витос напряг мысли, чтобы получше ему ответить, – а у нас будет, – он испугался этого взрослого слова «семья» и пропустил его, – у нас будет не по старинке, по-другому – без кастрюль и пеленок. Понятно? Столовые и прачечные, и полная свобода! Это будет союз мастеров спорта – гимнастки и боксера.
Витос даже лицом пояснел, так понравилась ему собственная отповедь Спорщику. И ты, умудренный читатель, не смейся над Витосом: ты был таким же в лучшие свои годы. А в том, что светлые мечты и мысли не стали твоей жизнью, отчасти виноват ты сам. «Тот, кто верой обладает в невозможнейшие вещи, невозможнейшие вещи совершить и сам сумеет», – поэт Гейне знал, что говорил!