Текст книги "Час отплытия"
Автор книги: Борис Мисюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
XII
Герман Евгеньевич хлопнул дверцей холодильника и поставил на стол мгновенно запотевшую бутылку. В это время раздался стук в дверь, и после привычно зычного капитанского «да» вошел Александр Кириллович.
– Ну и нюх у наших матросов, – шутливо прорычал капитан, зажмурившись и качая головой. – А мы с Михаил Романычем без тебя уж решили ко второй подступиться.
Рюмки с коротким звоном сошлись над столом, разошлись, а тоста все не было. И тогда Александр Кириллович сказал:
– Я пью за «Дружбу», Евгеньич, за наш БМРТ.
– Вот! – в капитанских устах это прозвучало как «Эврика!», – конечно, за наш добрый старый траулер. Михаил Романыч, выпей и ты за него, за прекрасный пароход с прекрасным именем «Дружба». Сто футов ему под килем!
– Я с вами выпью, конечно, за ваш пароход. Но «Удача», по-моему, звучит не хуже.
– За «Дружбу!» – Капитан утвердил тост и первым молниеносно опрокинул рюмку. – Ха! Хорошо идет сегодня. – Он грызанул ломоть грудинки и продолжал. – Да, Саша, «Дружбу» и я частенько добром поминаю. Вот есть пароходы – уходишь с них и даже на трапе не оглянешься, потому как не на что. А на «Дружбу» – да, вот третий год, считай, пошел, а все оглядываемся мы с тобой. Не зря, выходит, плавает «Дружба» по океану, а!
Помполит закусывал картошкой и рыбой. Кастрюлька с картошкой, обмотанная двойным махровым полотенцем, смахивала на любимую куклу, закутанную для прогулки. В «кукле» уже образовался лаз для руки, и помполит, доставая очередную картошину, походил сейчас на восточного фокусника. Александр Кириллович невольно засмотрелся в этот момент на его лицо, абсолютно невозмутимое, с молодой, чистой кожей, туго обтягивающей скулы юноши.
Филиппыч, помполит с «Дружбы», тот заводной мужик был, да и вообще – прямая противоположность Михаилу Романычу: чувствительный, открытый, распахнутый человек, а лицо… лицо такое, как будто на нем, как на сыром песке, в крестики-нолики играли.
– Филиппыча помнишь, Евгеньич? – нарушил неловкую, почти уже тягостную тишину Александр Кириллович.
– Конечно! – мгновенно отозвался капитан. – Такого человека разве забудешь? Твой, комиссар, коллега с большого морозильного траулера «Дружба», – теперь он обращался к помполиту и выставил над столом свой кулачище с торчащим кверху большим пальцем. – Во-от такой мужик! Кавалер ордена Ленина, бывший стармех. Да ты его, наверно, знаешь (помполит молча коротко кивнул). Комиссара с «Дружбы», по-моему, все знают, точно, Саша? А ты, Михаил Романыч, кстати, до флота в парткоме, кажется, трудился, так?
– В горкоме, – скромно поправил помполит, – в горкоме комсомола.
Несколько мгновений помполит смотрел на капитана, как, бывает, старший брат смотрит на расшалившегося младшего, стараясь хранить серьезность, но в конце концов не выдерживает и смеется вместе с ним.
Улыбнулся и Александр Кириллович, и почему-то сразу возникло перед ним лицо Витоса, грустное, с опущенными ресницами, и это его тихое «за все». Как ему хотелось поцеловать сына! Но он только погладил его плечо, крепкое, совсем уже мужское плечо. Ну какие могут быть теперь сантименты…
Задумавшись о сыне, Александр Кириллович не заметил, как капитан встал, кивнул на него помполиту: дескать, смотри, матрос-то сбежал от нас, потом тихонько подошел к письменному столу, за которым стоял, еще с вечера дожидаясь своего часа, баян, вынул его из футляра и неожиданно, как с неба, опустил прямо в руки матроса и тепло подмигнул: ага, мол, давай нашу.
Вполголоса (морские часы показывали уже около трех ночи) запели они «Раскинулось море широко». И как тогда, в Иокогаме, расчувствовался капитан, глаза блеснули влагой. Он сокрушенно смолк, дослушал песню и, глядя в палубу, сказал:
– Двадцать лет, сколько живу на флоте, слушаю ее, а допеть ни разу не допел. Э-эх!
Рывком развернув кресло, он встал, добыл из ослепительно белого нутра холодильника еще одну бутылку, протянул помполиту:
– Открывай, комиссар. Последняя. За что поднимем?
– За тех, кто нас ждет на берегу, – сказал помполит, разливая.
У капитана в Находке была пятнадцатилетняя дочь, но семейная жизнь не ладилась давно: годы морских, промысловых скитаний сделали обычное свое подлое дело – с женой он то ли разошелся, то ли собирался развестись, и никогда ни с кем об этом не говорил. Мрачное лишь на миг мелькнуло в его глазах, и он оказал твердо:
– Нет, уволь. На берегу и без нас празднуют. Давай – за тех, кто в корме!
– Ах, да, – улыбнулся помполит, – мы же в Германовне. Так, значит, за Евгеньевку?
На «Удаче», как и на всех, пожалуй, других плавучих базах, надстройкам, носовой и кормовой, были присвоены прозвища на манер деревенских названий. На «Михаиле Ломоносове» (это база одного рыбацкого управления с «Удачей») носовую надстройку, где живет палубная команда во главе с капитаном, именовали прямо по-некрасовски – Знобишино, потому что Знобишин – фамилия капитана, а кормовая, обиталище матросов-обработчиков, звалась Корытовкой, по фамилии завпроизводством, вождя и батьки «промтолпы». Ну а на «Удаче» зав был еще молодой, на «батьку» не вытягивал, а Герман Евгеньевич, работавший с приемки судна, пришелся по душе рыбачьему народу, потому что золотые нашивки надевал лишь по праздникам, потому что его кирзовые сапоги и черная телогрейка, как и у них, были всегда в чешуе, и каждый день их видели то у разделочного конвейера, то в приемных бункерах, то на палубе, то в трюме.
– А там тоже, между прочим, без нас празднуют, – сказал Александр Кириллович и взял рюмку.
– Вы имеете в виду стармеха? – Помполит впервые за весь вечер обратился к нему. И когда матрос утвердительно кивнул, продолжил:
– Да, механическая служба после, Беринговского немножко загуляла. Я вот ждал, когда станем на якорь. Так что завтра, значит, Герман Евгеньевич, нужно будет пригласить сюда стармеха и кое-кого еще. На беседу без свидетелей.
Они выпили и принялись за закуску. А Александр Кириллович, все еще держа в правой руке полную рюмку, левой начал наглаживать лысину. Он думал: «кое-кого», «без свидетелей»… Ох, товарищ Век, ведь до хрена же вы еще не знаете… Он поставил рюмку, закурил и рассказал про третьего механика и деда все, что накануне поведали ему Коля с Мотыльком.
В тишине, образовавшейся после его рассказа, проступили неслышные дотоле звуки – подвывы ветра за иллюминаторами, тиканье морских часов на переборке, скрип репитера компаса, висящего на двух серебристых кабелях над письменным столом. И тишину эту нарушил капитан:
– Завтра же все проверить и – на партбюро.
Помполит, к которому обращены были эти слова, молча кивнул. Он напряженно о чем-то думал – неподвижность и вовсе уж окаменелые скулы выдавали напряжение.
Что-то не нравится ему, а наперекор пойти боится, подумалось Александру Кирилловичу.
– С бюро подождем, – будто отвечая ему, тихо, но твердо сказал помполит. – В бюро есть рядовые, а мы не можем подрывать авторитет высшего комсостава.
– Подрывать? – Руки капитана снова схватили подлокотники. – Да если он, подлец, обманул пацанов и втащил в это подлое дело третьего, тоже, считай, мальчишку, так о каком авторитете вы говорите?!
– Я говорю об авторитете, который должен быть у руководителя, – все так же спокойно возразил помполит, – и утверждаю, Герман Евгеньич, что нужно подождать до берега. Остался месяц или даже меньше. Да я, наконец, просто не верю в это.
Капитан молчал, локти его легли на подлокотники, пальцы разжались, взгляд он отвел в сторону, куда-то на иллюминатор. И Александр Кириллович не выдержал, пригладил лысину и начал:
– Вы не поверите, наверно, и в то, что Ляпин с бригадой на морозке гонит туфту, за которую вы по трансляции его поздравляете – молодцы, мол, добились высоких результатов. За эти же «результаты» вас с капитаном поздравляет начальник экспедиции. И рвачи ляпинские ликуют. А потом, помяните мои слова, Михаил Романович, придут рекламации на мороженую рыбу, да будет поздно.
Один только раз на протяжении этой тирады помполит коротко взглянул на матроса и сейчас собирался, видно, с мыслями. Но ответить ему не дал капитан.
– Погоди, Саша, не вали «до кучи». Об этом – потом… Не день рождения у меня, а черт знает, что, производственное совещание, – он улыбнулся одними глазами и вновь подался вперед, чуть оторвав локти от кресла. – Давай, Михаил Романыч, с тобой насчет авторитета закончим. Если он у меня есть, то никакой дед и любой другой жулик или пьяница мне его не подорвут. Согласен? А вот если я буду потакать проходимцам, покрывать их, вот тогда-то…
– Все равно, Герман Евгеньич, я не соглашусь. – Помполит сидел прямой, как каменный, и размеренно, точно крупную гальку в воду, вгонял слова. – Я против вынесения этого дела на бюро. Такие вещи решаются в других инстанциях.
Эта размеренность, пожалуй, и вывела капитана из себя.
– Хрен с тобой! – Он рубанул рукой воздух над столом, взял сигарету, затянулся и шумно выпустил дым в подволок. – Я понимаю: ты призван уравновешивать «крутой капитаний нрав», ты – комиссар. Но это не значит, дорогой ты мой комиссар, что ты должен брать под крылышко сволочь. – Снова глубоко затянулся и, внезапно, порывисто скрипнув креслом, оглянулся на часы. – О! Прекрасно! Четыре часа. Сейчас мы задействуем третьего. Его вахта началась.
Александр Кириллович с помполитом, словно из партера, следили за действиями капитана. Он отлично чувствовал внимание «зала» и делал все эффектно: хлопнул ладонями по подлокотникам, решительно, пружиной распрямился, вышел из-за стола, красиво обошел обитое кожей кресло, спортивно прошагал по салону, сел за письменный стол, массивный, отделанный под красное дерево и так идущий к его внушительной фигуре, демонстративно, сверху опустил на телефон руку, взял черную трубку (она так гармонировала с черно-серебряными завитками его могучей гривы) и набрал номер.
– Машина? Третий механик? Капитан говорит… Доброе утро, или добрая ночь, вернее. Скажите мне, вы участвовали, вот недавно, в покраске машинного отделения?..
Третий долго о чем-то говорил ему в трубку, и на лице капитана отразилось нетерпение.
– Нет, мне совсем не это нужно, – мягко, почти вкрадчиво сказал он и тут же сменил тон; – Вы мне ответьте четко и прямо – да или нет. И говорите правду, – в голосе его была та внутренняя сила, что граничит с внушением. – Врать не советую…
И вдруг лицо капитана расслабилось, будто было оно под током, и ток сейчас выключили. Глубокая озерная синева капитанских глаз посветлела.
– Вот, – просто сказал он, – другое дело. – И произнес раздельно, чуть не по слогам, отсутствующим взглядом уставясь на помполита: – Не участвовал в покраске. Ну, что ж, спасибо за правду. Все. Да, о нашем разговоре – пока никому. Договорились? И спокойно несите вахту, работайте. Все.
Капитан положил трубку, встал и, глядя в иллюминатор, в ночь, неожиданно зевнул затяжным, сладким зевком. И стало ясно сразу, как он устал: шли вторые сутки бодрствования, из которых половину заняла борьба с двенадцатибалльным штормом.
Александр Кириллович бережно укладывал в футляр баян, Помполит тоже выбрался из-за стола, потянулся, расправив широкие плечи гимнаста, и сказал:
– Вам тоже надо отдохнуть, товарищ именинник. Спокойной ночи.
– Но тех денег я не брал, – задумчиво сказал капитан, повторяя, очевидно, услышанное в трубке. – Так что, Михал Романыч, ты поосторожнее с третьим, полегче. А я завтра, то есть сегодня уже, сам все проверю у бухгалтеров, и тогда уж решим с тобой, что делать, как жить дальше. Спасибо, хлопцы, что разделили со мной, – он кивнул в сторону стола. – Спасибо, Саша, за песни. Спокойной ночи.
Закончился день рождения. До позднего беринговоморского рассвета еще было далеко. И валко раскачиваясь на якоре, плавбаза колыбелью баюкала рыбаков. Колыбель никогда не ведает обмана и зла, бережет покой и сон. И те, кто вкусил их полной мерой, поутру обретают силы для свершений…
Комиссия по приказу капитан-директора проверит новые партии мороженой рыбы, обнаружит в одной смене брак, ляпинцев лишат половины квартальной премии. Капитан найдет в бухгалтерии «липовые» наряды на третьего механика и Шестернева и даст в отдел кадров обо всем радиограмму с требованием прислать деду замену. Ему ответят так: «Замены в ОК нет. Разберитесь, накажите на месте». И капитан объявит по выговору Шестерке и третьему и «строгий выговор с предупреждением» – стармеху Перепанскому.
XIII
В районе лова – полдень, декабрьский полдень. Мутно-желтым пятаком взошло наконец солнце, отдавшее все силы на то, чтобы справиться с розовыми пеленками. Они долго светились над горизонтом большим треугольным пятном, напоминая оглаженными контурами угасшее полярное сияние. Немощный рассвет оживил все же океан: заблистали сталисто-розовым блеском озерца воды промеж льдин, а сами льдины, только что мертвенно-белые, вдруг стали совершенно голубыми, с чуть-чуть молочным, жемчужным оттенком. В полумиле к норд-осту от борта «Удачи» – кромка, дальше – сплошное поле льда, неровно покрытое снегом, с голубыми, синими и почти черными тенями.
Рыбы мало, и смены работают вполсилы, с развальцей, с обстоятельными перекурами, прихватывая к обеденному часу с обоих концов еще по полчаса. Когда идет большая рыба, она задает цеху высокий темп, и летают в руках обработчиков игрушками тридцатикилограммовые картонные ящики с мороженым балыком, тазы с печенкой, полсталитровые бочки с икрой. Теперь же работа «то потухнет, то погаснет», говорят матросы. И потому задолго до обеда, в желто-розовых сумерках сонного рассвета, сбились они у борта и следят далекую темную точку на чистой воде. Это СРТМ, идущий с берега, из дому. Радисты вчера еще «своим, по секрету» сообщили, что везет он на базу почту – письма, посылки, газеты… И вот сейчас под прицелом десятков нетерпеливых глаз проходят последние кабельтовы его многодневного пути.
– Валюха, ты-то че ждешь? Тебе ж прошлый раз посылка была! – Через десяток голов, нависших над бортом, кричит дородной девахе высокий парень, маячащий над толпой красной шерстяной шапочкой с помпоном, какие обычно на рыбацком флоте делают из рукавов кофт, отрезая их, чтоб не мешали в работе, не мокли, а безрукавки уже поддевая для тепла под робу.
– И все ж то ты помнишь. Цыпа! – вынув изо рта беломорину, зычно отвечает Валюха парню, прозванному Цыпой базовскими девчатами за то, что сам он их всех подряд зовет цыпами. Такие прозвища-бумеранги – самое ходовое дело на флоте.
– А как ему не помнить, когда он, мракобес, в каждый «пузырь» нос засунул, – это говорит стоящий между Цыпой и Валюхой молодой коренастый красавец в огромной курчавой шапке волос.
– Ты приходи, Мракобесик, в гости, я тебе тоже налью, – играя лупастыми глазами, откликается Валюха. – Мне и сейчас посылочка будет – радиограмму получила.
Витос, молча стоящий поодаль, на крышке трюма, откуда тоже прекрасно видно СРТМ, не в силах сдержать улыбки: он вспоминает, как курчавому в столовой вечно то соли в чай насыплют, то перцу в компот, а он добродушно ругается на потеху всем: «Вот мракобесы, опять!»
После обеда огромная, многослойная очередь осадила крошечную каютку напротив столовой. Над дверью с окошечком – надпись «Почта», рядом криво болтается на одном гвозде синий почтовый ящик. Густой гам, шутки, смех висят над толпой. Взрывы возгласов сопровождают каждую посылку, выныривающую из двери и плывущую над головами. Два месяца не было почты.
Витос получает целых три конверта и, прижав их к груди, норовит сделать прицельный рывок, когда из окошка за спиной слышит:
– Отцу возьмешь?
– Конечно! – Он с трудом разворачивается и берет еще два письма. Выбравшись из толчеи, идет к отцу в каюту и по пути рассматривает драгоценные конверты. Два из Рени, от матери, третье из Ростова – Валькин почерк, с наклоном влево, ну а отцу оба письма из Находки, от тети Томы.
Отец с баяном сидит на диване, один в каюте, дядя Антон уже на вахте, он ведь с ревизором стоит, с двенадцати. Баян выводит дивную, незнакомую мелодию, сладкозвучную – без басов: отец подбирает новую песню и, прижав правое ухо к полке «Орфея», вслушивается в звучание высоких тонов. Он сейчас слился с баяном, ушел в звуки и не слышит, не видит сына.
– Папа! – Не слышит. Погромче: – Па-ап!
Отец осторожно отрывает ухо от баяна, медленно поворачивает голову, далекими-далекими глазами смотрит на Витоса, продолжая растягивать меха. Но вот глаза его возвращаются – из глубин ли, далей, узнают сына, вмиг теплеют.
– Витос! – он стряхивает с плеч ремни, кладет баян рядом, кивает на стул: – Садись.
– Да я на секунду, – говорит Витос, но все-таки садится и протягивает отцу письма.
– А-а, спасибо! – Отец, быстро взглянув на конверты, кладет их на баян. – А я посмотрел – давка, пережду, думаю.
Он видит в руках сына еще письма, но не спрашивает ни о чем.
– Понимаешь, Витос, прочитал я недавно в каком-то журнале о том, что закону ритма (а он во многих явлениях еще и не открыт) подчиняется жизнь и человека, и человечества, и всей вселенной. Понимаешь, все-все ритмично в мире – от настроения до звезд – пульсаров, или квазаров, как их там называют…
…И вот закон жизни этот, понимаешь. Витос, может выразить только музыка. Представляешь? – Отец кладет на баян ладонь, так нежно кладет, будто прикасается к дышащему темечку ребенка. – Вот так. – Он замолкает, улыбаясь мечтательно и удивленно. – И когда ты вошел, я как раз и слушал его, – он кивает на баян, плавно наклонясь в его сторону всем телом, – закон этот уловить пытался, понять поглубже.
Один мой знакомый, на базе работает, собирался когда-то поступать в консерваторию… в молодости. А потом решил идти в физкультурный. Ну, а ты как, не решил еще, куда идти?
– Решил, – очень серьезно отвечает Витос. – Ты же знаешь – на СРТМ.
– Нет, я про «потом» спрашиваю, про «после моря».
– А, нет… Но… может быть, тоже на отделение бокса пойду, в физкультурный то есть.
– Ну, молодчина, – чуть заметно улыбается отец. – А чем сейчас занимаешься?
– Та-а, – пренебрежительно машет Витос рукой и лукаво улыбается в ответ. – Огнетушители в подшкиперской заряжаем и красим… А сколько уже? – спохватывается он.
– Четверть второго, – отец, не выдержав, ерошит черногривую, такую горячую на ощупь голову сына. И Витос, рванувшись было сбросить руку отца, замирает от неожиданной ласки и, накрыв его руку своей, чувствует странное тепло, не то отталкивающее, не то соединяющее их руки.
– Бегу, папа, а то Денисыч скажет: «Ох и спить матрос, якорь в нос».
Он так точно копирует боцмана, что оба дружно хохочут. Витос уходит, а отец сидит как околдованный. И думает Александр Кириллович о том, что не заслужил он, наверное, этой радости – вот так узнавать себя, свою юность в сыне. Годы настолько сгладили все обиды, настолько поросли они травой забвения, что сейчас он сам себе кажется обидчиком, укравшим у матери сына. Нужно будет к Новому году вместе с ним, думает он, сообразит хороший подарок для его матери…
В подшкиперской, на новеньком мате, сплетенном руками Витоса, уже сидела «пожарная бригада», его сегодняшние соратники – угрюмый дядя Миша, с которым он работал когда-то в трюме на перегрузке муки, и тот самый тощий матрос – «суворовец», который на крабовом пиршестве говорил, что великий полководец каждые два года стрелял завпродов. Оба читали письма.
Витос раздвинул батарею красных бомб-огнетушителей, уселся на ящик с сухой щелочью и кислотой в полиэтиленовых мешочках, торчащих уголками через щели, и тоже принялся за письма.
Мама с бабкой, как и в прошлых, на пять-шесть листов посланиях, вначале уговаривали его вернуться, соблазняя известиями об одноклассниках, поступивших в институты и военные училища, писали подробно о своих болезнях и новых лекарствах, которые удалось достать, затем советовали «хорошо питаться, тепло одеваться, не надрываться, не пить с матросней и беречься вообще от всякой грязи». Все это Витос уже знал наизусть и пробегал глазами, нетерпеливо добираясь до последней страницы, где обычно помещались хоть какие-то сведения о родном городе, о сборной по боксу, в которой он знал каждого, как брата, – скудные, но так много значащие вести! И еще он любил самые последние строчки, всегда до краев наполненные искренней материнской нежностью, любовью, свободной от всяких нравоучений и обид.
Суворовец давно прочитал свое письмо, сложил конверт пополам, сунул за пазуху и теперь сидел холодно-задумчивый: брат из-под Гомеля писал ему о своих деревенских бедах, о том, что землю ни кормить, ни убрать некому (письмо было давнишнее, помеченное еще сентябрьским днем), а земля, плакался брат, без рук «родит картошку с морошку и хлеба немножко».
Конечно, размышлял Суворовец, кто ж тебе пойдет в грязи ковыряться, ежли в городе – только давай и давай руки и – на, получай и общежитие новенькое, и кино, и театры, и кабаки, да все на асфальтах, а не в навозе. Вот поставь ты в своих Денисковичах кинотеатр, ГУМ, кафе «Льдинку» и механизированную молочную ферму, так и я, может, к тебе приеду, на доярке женюсь и дояром стану.
Занятый своими мыслями. Суворовец одновременно наблюдал за лицами читающих; у мальчишки по лицу словно солнечные зайчики с тенями в прятки играли, а Миша-куркуль такую свирепую рожу скорчил, как будто читал письмо от заклятого врага и готовился к убийству.
– Хэх, шустряк! – высказался наконец Миша, заметив, что Суворовец смотрит в его сторону. – Эт ж как оборзеть надо! Дай ему ключи от квартиры, понял ты? Значит, жену отдай дяде, а сам иди к б…
– А кто это? – спросил заинтересованный Суворовец.
– Да хто, хто – балбес мой! – озлился Миша.
– Сын, что ли? – удивился Суворовец.
– Ага. Понял ты, сам голый и женился на такой же. Студентка, мать ее ети. А я один живу. Купил квартиру. – Миша сделал злое ударение на «купил» и озверело потряс перед собой толстопалой пятерней. – От этими мозолями. Купил и запер. И хрен я им дам! «Па-па», пишет, – тряхнул Миша тетрадным листком. И действительно, подумал Витос, «папа» никак ему не идет. – «Папа, пусти нас на один месяц, пока ты в море». Хэх! Знаем мы этот месяц!..
– Сын-то родной? – поинтересовался Суворовец.
– А то какой же!
– Ну и пустил бы, пока в море.
– Пошел ты!.. Я тож советовать умею, понял ты? – У Миши это получалось так: «пойл ты», и вообще он почти все слова укорачивал, точно обгрызал их. – Ты от зработай, купи, а потом пускай всяких.
Суворовец улыбнулся неожиданно грустной, неприкаянной улыбкой.
– Все у меня есть, – печально и тихо проговорил он, – и квартира, и машина…
Миша покосился – не врет ли. А Витос, находясь под впечатлением только что услышанного, пытался представить Мишиного сына с женой-студенткой, худых и счастливых.
– А помнишь, там, в трюме, этот самый Миша похвалил тебя – молодец, мол, что чернобуркой и заработком интересуешься, деньга счет любит, сказал, помнишь?
И ожгло Витоса стыдом, и потому не сразу он подивился, как это так ловко сумел подкрасться дошлый проныра-Спорщик. «Так я ведь вовсе, и не считал никаких денег, – с запозданием пытался оправдаться Витос, – это я просто так тогда сказал, просто представил, как мать получила бы от меня эту чернобурку».
– Все равно ты считал деньгу, – заядло сказал Спорщик. «Тебе лишь бы поспорить со мной», – заметил ему Витос. И Спорщик, вечно язвительный и издевающийся, холодный, всегда враждующий с ним напропалую, вдруг кротко вымолвил:
– Ты прав – друг спорит, а недруг поддакивает.
Чуть не рассмеялся вслух Витос.
– Все у меня есть, – продолжал между тем Суворовец, – а семь годов назад, когда на флот пришел, ни хрена, кроме алиментов, не имел. Мечтал – вот ежли повезет и заработаю на хату, то все – «завяжу» с морем, женюсь…
Старый, тощий, давался диву Витос, глядя на Суворовца, а про женитьбу говорит. И будто разгадал Витосовы мысли Суворовец, сказал сокрушенно:
– Че уж сейчас? Месяц тому пятый десяток разменял. Квартира, машина… А на хрена оно все? Че дальше-то?..
– Хорош брехать! – Миша уже отворачивал головы огнетушителям, размешивал палкой щелочь в бочке и делал это свирепо, как будто продолжал разговор с сыном, покусившимся на его собственность.
Витос выдернул из щели ящика, на котором сидел, прозрачный пыльный мешочек с кислотой и тоже принялся за работу – зачерпнул банкой воды из бочки, развел кислоту, потом попробовал отвинтить ржавую крышку огнетушителя, но так запросто, как у Миши, у него не получилось, и он взял молоток и стал громыхать по этой крышке. Акустика в подшкиперской, целиком сработанной из гулкого железа, была отменной, и каждый удар молотка больно отзывался в ушах, точно выстрел в подвальном стрельбище.
Через два часа работы, когда оказалось, что вся почти батарея уже заряжена. Витос вызвался сходить в кормовую надстройку за новой партией огнетушителей. Он выбрал из батареи пару штук, покрашенных и уже просохших, бережно поддел их за ручки и, ногой распахнув дверь, перешагнул высокий комингс и растопырой-водоносом зашагал по длинному коридору, в конце которого сине светился выход на открытую палубу.
Витос мог пройти в надстройку напрямую, через дверь, что была сразу за приемными бункерами, но он поволок свои огнетушители дальней дорогой, вдоль правого борта, чтобы пройти мимо камбуза. Камбузные двери, как он и ожидал, были открыты и даже подперты ящиком с морковкой. Там, в глубине, у высокой судомойки, увидал он под желтыми плафонами синее спортивное трико. И высоко подпрыгнуло в груди Витосово сердце, а тяжелые красные цилиндры в руках его, словно поняв, что от них требуется, зацепились за комингс и звякнули. Никто, ни кок с кокшей в одинаковых белых куртках и колпаках, по форме похожих на пасхальные куличи, ни рабочий в синем халате, снимающий с плиты трехведерную кастрюлю, не обратил на звук ни малейшего внимания. Только она, его Золушка, сразу поняла сигнал и обернулась. Она кивнула ему и улыбкой послала нежный привет, он тоже кивнул и за улыбкой спрятал волнение. И все это длилось один миг, пока Витос миновал дверь.
Поднявшись по трапу, больше похожему на парадную лестницу уважающего себя учреждения (широкие ступени с латунными шинами, красные пластиковые поручни). Витос достиг палубы, где висели в коридоре требующие перезарядки огнетушители, запыленные, тусклые, в царапинах и ржавчине. Витос деловито снял их с крючков, вытащил из кармана клок ветоши, крючки протер и водрузил на них сиятельно-алые, черноголовые цилиндры, враз изменившие облик коридора, и невольно гордость ворохнулась у него в груди, удовлетворенная гордость работяги, маленькая, а все же приятная; что-то краше стало в мире, и это что-то сделали твои руки.
Вечером, в ожидании ужина Витос дочитывал письма Валька, который учился в Ростовской мореходке. Он с восторгом писал о том, что летом пойдет в море – на плавпрактику, на Каспий. «Тоже мне море нашел», – с превосходством тихоокеанца подумал Витос. Больше страницы занимал рассказ про морские дисциплины и корешей-курсантов, а в конце Валька сообщал, что от Славки из Киева пришло всего одно письмо («Как будто мы друг другу написали больше!») и что, судя по письму, он там успел влюбиться. Письмо от друга было развеселое, но от него Витосу почему-то стало грустно.
Во втором письме матери были интересные новости о родном придунайском городке. Письмо было относительно свежее, месячной давности. Мать писала о необычном росте Ренийского порта: «За три месяца, как ты бросил (?!) нас, он так разросся, столько обрывов позастроили, приедешь – не узнаешь Дуная».
Да, с крутыми дунайскими берегами, или, как называли их в Рени, обрывами, связано у Витоса немало. Все детство прошло здесь, у широкой голубой реки. Здесь, на обрывах, заросших вербой, акацией, кустарником и лебедой, с Валькой и Славкой играли они в индейцев: плели набедренные повязки из листьев камыша, разрисовывали друг дружку черной и красной тушью, вставляли в волосы сорочьи перья, лазили по деревьям, с воинственным кличем «у-ля-ля-ля» носились по кустам, хоронясь в оврагах, глубоко прорезающих обрывы. Они разводили в оврагах костры (любимейшее занятие!), пекли кукурузу и картошку.
На привольных зеленых обрывах был счастлив Витос и видел счастливых отца и мать. Воспоминание это хранила память как один яркий солнечный, зелено-голубой день над Дунаем.
К Светлане, надо сказать правду. Витос относился совсем по-иному, чем когда-то к В.Л… И часто, думая о своей любви, сознавал в себе эту перемену не без грусти, а порой и со стыдом. Досаждал ему этим, конечно же, зануда Спорщик. И делал это удивительно просто – скромно напоминал Витосу о 13 августа 1976 года. Иногда Витос злился и говорил: что было, то сплыло (мамкина поговорка) – или объявлял, что, мол, взрослый и вообще в воспитателях типа Спорщика не нуждается. Но после этого у него еще больше портилось настроение, и Витос долго ходил угрюмый, с резкой морщинкой на переносице. В такие минуты он ненавидел себя. Но это были всего только минуты. Витос, наверное, не сумел бы этого объяснить, но он чувствовал, что эта любовь хоть и более земная, зато несравненно меньше уязвимая, и он всегда, перед кем угодно готов за нее постоять.
К Светлане, когда у него не было уроков физики, Витос приходил сразу после ужина. На стук его, мгновенно зардевшись под взглядами девчат, она выскакивала в коридор. И облюбованный юной парой укромный уголок наполнялся шепотом и той особенной тишиной живого гнезда, в которой, незримое и неслышное, все же без труда угадывается присутствие затаившихся птах.
– Пошли к нам, – прошептал Витос так тихо и так близко к уху, что Светлана ощутила только щекочущее горячее дыхание. Но он держал ее за локоть, и по едва уловимому движенью пальцев его она поняла и пошла за ним. И лишь на трапе, уже спускаясь с ботдека, пропищала тихонько:
– А Коля?
Но Витос в ответ молча и нетерпеливо поманил рукой – идем, мол, там все расскажу. Она немножко, самую чуточку обиделась на этот его жест и в каюте села не на диван, а на стул. Витос как будто и не заметил этого, с размаху, балуясь, плюхнулся на диван напротив нее, порывисто наклонился вперед, взял ее ладошки в свои и озорно заглянул снизу в глаза Светлане.
– У тебя сегодня хорошее настроение? – спросила она почти грустно, стараясь сохранить полную самостоятельность собственного настроения и уже с трудом сдерживая улыбку.
– Ага, – он выпрямился, но рук ее не отпустил. – Хорошее, а почему, и сам не знаю. Целый день просидел в подшкиперской, заряжал дурацкие огнетушители, нюхал противную щелочь. И он с возмущением рассказал ей о Мише, который не пускает в дом родного сына. – Представляешь?! – округлил Витос глаза. – Тот ему пишет: «Папа, пусти хоть на месяц», а он и на папу-то похож – ну… как я на Дюймовочку.