Текст книги "Порт"
Автор книги: Борис Блинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
– Вот так, примерно, должен работать классный специалист.
– Серый, можешь меня с «Зенитом» соединить? Мне нужен старший электромеханик, – сказал Ярцев.
Серый вскочил с кресла и быстро заговорил:
– Иваныч, нам же нельзя самим. Только через капитана. Ты попроси, он даст добро. Скажи, по делу.
– Мне и надо по делу.
– Ну вот, видишь, – обрадовался Серый. – Мне не трудно, честно, но если командир узнает…
– У меня личное дело, Сережа.
– Может, подождешь? Осталось каких-то пару часов, – попросил Серый без всякой надежды.
– Мне на минуту, предупредить, чтобы он к нам перебрался. Он не знает, что я здесь. Мало ли что…
– Ну, если только на минуту, – вздохнув, произнес Серый и принялся настраивать установку.
– «Зенит», ответьте «Блюхеру», «Зенит», «Зенит», вас вызывает «Памяти Блюхера», – твердо и спокойно повторял Серый.
Олег прижался к калориферу, отогреваясь, и с недоверием подумал: «Неужели получится?»
Много раз выходил Олег на связь, даже с Ленинградом как-то разговаривал из Индийского океана, но всегда, когда он слышал в трубке знакомый голос, его не оставляло ощущение чуда. И сейчас, когда на «Зените» отозвались, Олег смотрел на Серого с почтительным уважением, будто он и впрямь был волшебник.
Еще жив в нем был холод и ощущение безжизненного хаоса, а над пустотой и холодом Антарктики, минуя темноту, непогоду и морские мили, спокойными голосами разговаривали два человека.
– Иди, это тебя, – позвал его Серый и передал в руки трубку.
Деда Ярцев нашел в ЦПУ и когда выложил ему свою программу, тот даже руками замахал:
– Идите, идите, отдыхайте. Через три часа швартовка.
– Через четыре, – сказал Ярцев, – но не в этом дело.
– А в чем дело? Вот вы мне скажите, Олег Иванович, в чем дело? Что с вами происходит? Я же вижу. И скажу откровенно, не только я. Мне в самом деле надоело чувствовать себя пацаном, когда я вру капитану, помполиту о ваших каких-то сложных семейных обстоятельствах, о вашей стахановской работе. Все, думаю, пройдет, попсихует человек и успокоится. А вы, вместо того чтобы одуматься, затеваете новую авантюру.
– Это не авантюра, Василий Кириллович.
– Тоже мне, помощничек! Вы посмотрите, на кого вы похожи! Бог знает, в чем душа держится, а туда же. И речи быть не может, идите, отдыхайте, я вам сказал, ночью поднимут на швартовку.
Дед отвернулся и зашагал по ЦПУ, показывая, что разговор окончен, но Ярцев видел, как подергиваются его худые плечи, словно он еще разговаривал сам с собой.
У мнемосхемы дед развернулся и когда шел навстречу, делал вид, что не замечает Ярцева. Глаза его смотрели в сторону отчужденно и неприветливо, Ярцев видел, что он расстроен.
Когда дед поравнялся с ним, Олег сказал:
– Я же не в круиз прошусь.
– Вот-вот, вы подумали, что вас ждет? «Зенит», – передовое судно. Капитан рвется к ордену. Вы представляете, как там работают, на рыбе, на подвахте. А потом еще прогнившие движки латать.
– Да, фабрика там… при такой эксплуатации…
– Вот именно, – обрадовался дед.
– Веселая будет жизнь, – вздохнул Олег.
– Пять месяцев так работать! Вы что, решили себя вконец угробить? – взволнованно проговорил дед.
Необычная горячность деда казалась Олегу странной.
И тут Ярцев понял: «Это он обо мне печется. Меня отпускать не хочет. Не электромеханика, а меня».
– Что-то с вами происходит…
Дед склонил голову и смотрел на него поверх очков, ожидая откровенности, но Ярцев только улыбнулся ему:
– Происходит, Василий Кириллович, вы правы.
– Не знаю, что и делать… Зарезали вы меня без ножа. Ну да ладно, раз вы так твердо, давайте пробивать вместе. Не думаю, что это будет просто.
– Спасибо, – сказал Ярцев, сдерживая желание обнять его сухие узкие плечи.
Дед поправил очки, потом снял их и, отведя от глаз, стал смотреть сквозь стекла.
«Может, спросить его про Ленинград? Хотя бы про дом, про арку с лепниной? Когда мы еще свидимся?»
Но тут замигала лампочка на мнемосхеме, загудел ревун.
Ярцев снял сигнал и сказал деду:
– Ничего страшного. Это перелив цистерны.
Дед кивнул, нацепил очки и снова пристально и напряженно посмотрел на Олега, будто ждал от него каких-то важных, последних слов.
Ярцев подошел близко и встал, касаясь его плеча. Дед не отстранился. Чтобы скрыть неловкость, Ярцев сказал:
– КЭТ теперь работает, – и нажал пробный пуск.
– Будет о вас память, – не оборачиваясь, произнес дед.
– «Память» тоже работает, – сказал Олег. – Все ячейки проверены.
Клавиши машинки ритмично и сухо отбивали параметры.
– С пожарного насоса я снял перемычки, – сказал Олег, – перед приходом не забудьте поставить.
– Хорошо, – ответил дед. – Все-таки хорошо, – повторил дед и улыбнулся тихо. – Хорошо, что встретились, хорошо, что расстаемся. Жаль, что мало поговорили. Я хотел бы, чтобы вы меня поняли и не поминали лихом. – Ярцев хотел возмутиться, но дед остановил его: – Подождите, я скажу, думаю, вы поймете меня. Я знаю, многие обвиняют меня в либерализме, а у меня ведь это очень глубоко. Наверное, грешно так говорить, но я рад, что жил тогда в Ленинграде и испытал то, что немногим дано. И теперь я знаю, что такое плохо. Сейчас многие утратили или вовсе не имеют той основы, которая должна быть в каждом движении, каждом поступке – жизнь прекрасна! И поэтому все, что происходит в мирное время – это небольшое отклонение от этой нормы. Озлобленность, ссоры, недовольства возникают оттого, что про это забыли. А я уж, коль живу, коль жить остался, хочу, чтобы об этом помнили, и стараюсь помочь тем, кто не понимает. Не для всех такой счет годится, но я знаю, что я иначе не могу.
– Может быть, и не для всех, – сказал Ярцев, и чувство утраты и недосказанности ожили в нем с новой силой.
– Жаль, что писем писать нельзя, – вслух подумал Ярцев.
– Радиограммы, – сказал дед, – краткость – сестра таланта.
– Был бы талант, – сказал Ярцев.
– Была бы сестра, – отозвался дед.
– Были бы радиограммы…
Ярцев пожал протянутую руку.
«Брат или нет? Какая, в сущности, разница! Разве в этом дело», – подумал он, сглатывая подступивший комок.
Ковалев переправлялся первой же клетью. Из иллюминатора Олег видел, как у себя на борту, еще в тралфлоте, Ковалев закинул в клеть толстые в ватных брюках ноги, поправил какой-то сверток за пазухой и, присев на корточки, раскинул руки по борту, ладонями обхватив края. Ярцев распахнул иллюминатор. От сильного ветра заложило уши.
БМРТ стоял с подветренной стороны, всю силу ветра транспорт брал на себя. Но все равно «Зенит» швыряло, словно пустую бочку. Корма его взлетала метра на три и когда падала вниз, из-под слипа раздавался мощный, чавкающий удар, и клочья воды словно от взрыва летели в темноту. Швартовы скрипели, тянулись и вибрировали, как струны. Выжатая вода окутывала их мелкими брызгами, словно туманом. Казалось, они раскалены от напряжения и парят.
Перекрывая свист ветра, временами раздавался резкий звук, – мокрая резина кранцев, сдавленная бортами, выскальзывала из железных тисков, и цепи лязгали по бортам. Визг лебедок, команды штурманов, мощное гудение трюмной гидравлики врывались в шум ветра, создавая странную музыку, которая тревожила, завораживала, опьяняла, которая знаменовала собой промысел.
Клеть, в которой сидел Ковалев, стронулась и рывком понеслась вверх. Взлетающая палуба слегка поддала ей снизу. Вожаковые с обоих бортов с силой натягивали страховочные концы, но клеть моталась, увлекая за собой матросов, и едва не зацепилась за оттяжку стрелы «Зенита». Над территорией транспорта клеть уже не так качало, но вдруг, перед самым приземлением, «Зениту» дало крен на противоположный борт, клеть дернуло и потащило назад. Лебедчик сильно стравил шкентель, и ее со всего маху понесло на тамбучину «Блюхера».
– Руки береги! – крикнул Олег, словно его крик мог что-то изменить.
Клеть с хрустом ударилась о тамбучину, накренившись, почти упала на палубу и замерла.
Ярцев покрылся испариной. Первым побуждением его было звонить доктору. Ребята загородили клеть, и нельзя было разглядеть, что с Ковалевым. Не отрываясь от иллюминатора, Олег схватился за телефон.
– Что с пассажиром? – спросил в мегафон штурман.
Ему не ответили. К стоящей клети подбегали матросы.
Ярцев набрал номер доктора. Никто не подходил. В этот момент парни расступились, и он увидел Ковалева, сидящего на дне клети. Ему показалось, что голова его поникла.
– Ухман[2]2
Ухман – рабочий, указывающий крановщику жестами, куда двигать груз (авт.).
[Закрыть], сообщите, что с пассажиром! – требовали с мостика.
Схватив телогрейку, Ярцев выбежал из каюты.
Снег ослепил его. Преодолевая давление ветра, он шел, наклонив голову, замедленно продвигаясь, словно в воде. Телогрейка, надетая в один рукав, парусила за спиной. Непокрытая голова немела от холода и страшной мысли.
Неожиданно он натолкнулся на чью-то фигуру. Чертыхнувшись, он поднял голову. Перед ним, живой и невредимый, улыбаясь во все лицо, стоял Коля Ковалев.
– Ну, ты… акробат… – выдохнул Олег и сдавил ему плечи.
– Однако и приемчик у вас, – прогудел ему в ухо Ковалев.
За те пару лет, что они не виделись, Николай сильно изменился. Смуглое лицо стало суше, крутые морщины резко выделяли желваки на скулах, отчего лицо казалось почти прямоугольным. В темных волосах явственно поблескивала седина.
– Эк, тебя укатало, – сказал Ярцев.
Николай стаскивал с себя пропахшую рыбой телогрейку и, заведя руку назад, скривился.
– Что, задело? – спросил Ярцев.
– Ерунда, чуть-чуть.
Николай поработал кистью, на которой средний и указательный пальцы вздулись и ногти налились чернотой.
– Посмотри, я тебе принес, – сказал он. – Ты всегда был охотник до этих дел.
Он кивнул на длинный сверток, который выложил на стол. Ярцев развернул и увидел прекрасно обработанную «пилу» – нос от пилы-рыбы.
– Отстаешь от жизни, дорогой. Это жена до разных диковинок была охотница. Ты что, не знаешь, теперь ее нет, – сказал Ярцев и, увидев испуганный взгляд Ковалева, пояснил: – Мы развелись. Ты разве не слышал?
– Что-то болтали ребята, да я не верил… Я ведь тебя предупреждал, не держи ты в доме этот хлам, – он отодвинул от себя «пилу», – не к добру это, примета верная, – сказал и заиграл желваками. Запавшие глаза его сузились, остро блеснули. Здоровой рукой он потер лоб и потянулся за сигаретами.
Ярцев достал свои запасы и принялся накрывать на стол.
– Я тут вот что надумал, – сказал Ярцев и прояснил ему вкратце свою ситуацию.
– Тогда что же мы сидим? Мне надо действовать, – поднялся Ковалев.
– Успеешь, – сказал Ярцев. – Начальство согласно. Осложнений, я думаю, не будет. Когда нам и посидеть-то, Коля. Столько времени не встречались.
– И когда теперь встретимся! Ты мне про пароход расскажи. Как у тебя дед?
– Родственник мой, почти брат.
– Ну, тогда что, тогда я спокоен.
Они опорожнили рюмки и раз, и два…
– Веришь, так спокойно я уже месяц не сидел. Промысловик – это тебе… да. Покоя нет, работы – это пожалуйста, подвахта – каждый день. А чтобы вот так посидеть – нет, на промысле этого не бывает. Готовься! А то окопался здесь на белых пароходах, в перчаточках работаешь, жизни морской не видишь. Аристократ. Хлебнешь, хлебнешь ты поначалу. Мне в первом рейсе небо с овчинку показалось. Отвык.
– Не шибко радуйся. У нас четырех матросов сократили. Подвахты я тебе и здесь гарантирую.
– Не смеши, ваши подвахты! Две недели ящики бросать в чистом трюме. На фабрику, на фабрику пойдешь. Да на живую рыбу. Ты ее живую-то только в аквариуме и видишь. Кэп у нас – маяк. Судно – передовое. Техники наворочено – весь модерн, глубоководные тралы, фиш-лупы японские. А у кэпа – голова, поэтому он маяк и светит, и идеи выдает. Значит, так: ловим мы в ЮЗА[3]3
ЮЗА – Юго-Западная Атлантика, район промысла (авт.).
[Закрыть] анчоус. Рыбка маленькая, не сортовая, идет для зверюшек. Цена ей пять рублей за тонну, мало, а брать ее можно много, сколько хочешь. Но не берем. А что же делаем? Дед получает ЦУ сверху – изготовить сто штук крючков. Изготовили, из гвоздей. Капрон нашелся у боцмана. Теперь так: рыбу сдали базе, отходим, ложимся в дрейф и команда: «Все на палубу!», ловить тунцов – рыбка быстрая, в трал она не идет. И ловим! До пятнадцати тонн филе за сутки готовили. А цена ему уже пятьдесят рублей. Вот это современный улов! Уметь надо. А ты говоришь автоматика, электроника…
– Это какой же анчоус? – спросил Ярцев. – Селедка еще была анчоусного посола? С пряностями такая, вкусная.
– Ага, зверушки и сейчас его охотно едят. Идет прямо в зверосовхозы. От него мех, говорят, с отливом.
– Мех – это валюта, – сказал Ярцев. – Тем более если с отливом.
– Новые сорта песцов выращивают исключительно на анчоусе.
– Песцы анчоусного кормления. Жаль, что раньше не знал.
– А я так давно. Как только захожу в магазин, сразу спрашиваю: «Песец анчоусный?» Если нет, я и смотреть на него не стану.
– Ну это ты зря. Посмотреть-то можно.
– А я – нет, не стану. Такой человек!
– Вот видишь, а вы анчоус не ловите. Какого-то тунца гребете, по пятнадцать тонн.
– Это филе пятнадцать. Самого тунца – двадцать.
Так сидели они, переговаривались, пересмеивались в светлой каюте, у самой материковой Антарктиды. А на ее скалистых ледниковых берегах медленно сползали к воде ледяные горы и, подтачиваемые океанским прибоем, отрывались от суши, сотрясая пространство, распугивая дельфинов и морских львов. И когда волна докатывалась до судна, кофе в чашках начинал ползти к краю и Николай сказал: «Не наливай по полной».
Передавая дела, Ярцев нет-нет да и думал о том, что придется подписывать обходной у кастелянши, и когда дело дошло до формальностей, он попросил Николая:
– Знаешь что, ты сам сходи, перепиши все на себя. Я пока вещи уложу.
Николай ушел, а он открыл рундук и стал собирать свое барахло.
Укладывая вещи в чемодан, он подумал, что вряд ли она подпишет, пока он не придет сам. И хоть он мог идти теперь к ней, не нарушая данного себе слова, эта возможность совершенно не радовала его, наоборот, отпугивала и волновала.
Он защелкнул замки полупустого чемодана. Вот ведь, в общем-то, и все имущество. С каким-то странным чувством он подержал в руке легкий чемодан. Еще несколько книг на полке и фотография мэтров, которую он отлепил и вложил в «Новый мир».
Каюта стала не его, еще не прибранная, но уже готовая для нового жильца, который освободит ему свою каюту на «Зените», такую же или немножко меньше, в которой на стене останется свежий след снятой фотографии и поредевшая книжная полка. Разумный мир разумных вещей и неразумных чувств. И все-таки что-то в ней осталось, наверное, от этих, от неразумных чувств. Переборки с хорошей слышимостью, неудачная грелка, теплый воздух от которой поднимался вверх и не смешивался с воздухом из иллюминатора, скрипучая дверь, у которой сломан фиксатор, и даже труба, которая перекатывалась в шторм где-то за подволоком и не давала заснуть – все это было его, собственное и нужное, обжитое, и, покидая свою каюту, он оставлял здесь что-то от себя.
– Серый! Алик! – крикнул он громко.
Ребята с обеих переборок ему отозвались, заскрежетали ножки отодвигаемых кресел.
– Заходите на прощание, – позвал он.
Они влетели, оба длинные, поджарые, похожие друг на друга.
– Ты что, Иваныч?
– Ты зачем это надумал? Да такого и не бывает! – заголосили они. Их славные физиономии выглядели обиженными, расстроенными.
Пока Ярцев успокаивал их, отвечая на сбивчивые вопросы, вернулся мрачный Николай.
– Она что у вас, чокнутая, кастелянша? Обложила чуть не по матушке.
– Она у нас такая, она и по матушке может, – с гордостью произнес Серый.
– Велела, чтобы ты сам пришел. Без тебя не подписывает, – сказал Николай и пристально посмотрел на Олега.
«Вот ведь вредная баба», – подумал Ярцев и почувствовал, что краснеет.
– Придется идти, – сказал он, нехотя поднимаясь, и, взяв «бегунок», вышел.
Он только сейчас почувствовал, что захмелел. Голова налилась тупой, оглупляющей тяжестью. Неверность шагов, расслабленность движений делали тело чужим, неуправляемым, будто он в шторм попал. Пытаясь собраться, Ярцев шел не торопясь, крепко сжимая пластиковые поручни, но ступеньки под ногами слегка смещались, будто он продавливал их своей тяжестью.
И снова тамбур перед санблоком, и короткий коридор прачечной, и открытая дверь, из которой шел густой теплый воздух с запахом ароматного порошка «Барф» и шум работающих машин…
Ничего не изменилось. Ничего!
Глядя на палубу, он перешагнул комингс и увидел ее ноги в стоптанных тапочках. Ярцев протянул руку с зажатым листком. Влажное, теплое кольцо обхватило его запястье и сжало, потянуло вперед.
– Дурак, – еле слышно произнесла она. – Дай сюда!
Легкий треск разрываемой бумаги, белые лепестки плавно осели у ног.
– Ты никуда не поедешь. Слышишь ты, чурбан… Ты хоть можешь поднять на меня глаза? – услышал он ее громкий голос. Он посмотрел на нее. Такой красивой он никогда ее не видел. Мягкий свет истекал из ее глаз, завораживал, гипнотизировал Ярцева.
– Иди сюда, – сказала она и, закрыв дверь на ключ, потянулась к нему. – Неужели ты ничего не понял? – прошептала она…
Утро было ясным и спокойным. Роскошный голубой айсберг вырос справа по борту. Он поднимался террасами метров на сто, пирамидально сужаясь и образуя на вершине граненый пик со свежим сколом прозрачного льда.
Даже без бинокля было видно оживление на средней террасе. Пингвины, собравшись группами, переступали красными, словно от мороза, лапками и, казалось, о чем-то судачили, поглядывая на пароходы, которые готовились расстаться. Издали в своих фрачных парах они были похожи на дипломатов, прибывших проводить почетных гостей. С верхней террасы к ним прибывало пополнение: подойдя к краю, пингвины садились на свои оттопыренные хвостики и, балансируя крыльями, скатывались вниз.
– Вира якорь!
– За кормой чисто!
И совсем не парадный ответ:
– Якорь подняли, но он грязный.
– Оставьте его в воде, пусть помоется.
Бурно вспенилась вода, и пошел, пошел «Зенит», быстро набирая ход и отваливая в сторону.
Ярцев этого не видел. Он стоял в центральном посту незнакомого судна, привыкал к щиту, а когда раздались прощальные три гудка, пожелал про себя «Блюхеру» быстрого и удачного рейса; вспомнил про Полину, про Ковалева, про деда и еще подумал о том, как причудливо, непредсказуемо возникают чувства, которые сближают или разъединяют нас.
1979 г.
СУДОВАЯ РОЛЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Какой-то малыш отвалил от причала, гуднул на прощание и не спеша потопал в море. Наш транспорт ему не ответил. Это естественно, на каждый чих не наздравствуешься. Нам тоже не отвечали, когда я на СРТ ходил. Я помахал ему рукавичкой, подождал, когда он кормой развернется – не моя ли «Пикша»? Но тральщик скрылся за танкером, стоявшим на рейде, а когда снова выплыл, названия уже не разобрать было. Меня как к родному притягивало, и я наблюдал за ним, пока битый волной корпус не слился с рейдовыми судами и кранами. На смену ему большой иностранец вывернулся с синей маркой на трубе, а следом база двугорбая пошла.
Ходят, бродят по заливу железные коробки, мачтами утыканы, разной техникой нашпигованы. И чего шастают? Зачем это надо? Если видеть только то, что перед глазами, ни за что не догадаешься. Вон танкер железяку рогатую в море выкинул, но зачем-то привязался к ней цепью. Буксир иностранцу идти не дает, тянет его на веревке к берегу. Тот сопротивляется, нехотя так разворачивается, но подчиняется насилию. Рейдовый катер, как слаломист, мчится куда-то, огибая стоящие суда. А людей нигде не видно. На берегу, как раз против нашего борта, четыре марсианина застыли, вагоны с тепловозом под собой пропускают, и один из них клюв выпустил, подцепил с нашего борта какую-то чушку и поволок на причал.
– Эй, стой! Назад! – закричал я и засвистел крановщику.
Это, между прочим, не чушка, а мотор вентилятора, я его час назад снял. В перемотку мы сдаем не его, а погружной насос, который у первого трюма лежит.
Но крановщик в своей будке сидит, как мозг марсианский, только свое знает, на меня ноль внимания.
Здесь, на транспортном рефрижераторе, расстояния не как на СРТ, пока я до мостика докричался да штурману объяснил, мотор наш уже на берегу скрылся. Новая проблема! Я здесь всего неделю, но уже понял – рогали на палубе, матросы то есть, для того и существуют, чтобы проблемы создавать. Им все равно что стропить: мотор, насос или буфетчицу Ляльку, был бы гак.
Где я теперь его искать буду? Как на палубу майнать?
– А ты варежку не разевай, – подошел ко мне довольный Вася-ухман. – Мне сказали вывирать, я и подцепил. Ваши железки мне без разницы.
– У-у-у, Вася, – взвыл я, – отойди подальше, у меня свайка в руке!
– То наша свайка! – обрадовался Вася. – Я ее с утра шукаю. Давай сюды.
Я бросил свайку и побежал к своему шефу, старшему электромеханику. Он позвонил штурману и мне сказал:
– Все. Крановщик закончил работу. Прошляпил – теперь сам с ним разбирайся.
– Так же не бывает, – сказал я. – Он же меня пошлет.
– И правильно сделает, – ответил старший и полез в рундук.
Не, ребята, я так не договаривался. На СРТ давно бы уже шум подняли и этого марсианина придавили. А здесь никому дела нет, будто мотор не наш. Старший, как страус, засунул голову в рундук, что-то делает, не слышит, не видит, только зад сухой, обтянутый джинсами, торчит. Врезать бы по нему.
Старший повернул ко мне красное от натуги лицо, словно мысль мою прочитал, и распрямился.
– На вот, иди, – и протягивает мне маленькую. – Только пробку найди, разольешь.
Я понюхал – спирт.
– А-а-а, – догадался я.
– Ага, – кивнул он. – Сам не сможешь, пусть Охрименко договорится. Он умеет. Чтобы никто не увидел.
– Смогу, – успокоил я его и посмотрел в иллюминатор.
Высоко же сидит, зараза. Как он туда забирается?
Я побежал, пока он вниз не спустился, и мужика обрадовал. Похоже, он на то и рассчитывал, ханыга. Избаловались, черти, на берегу. Моряка доят, как корову. Не то чтобы жалко – обидно, что на равных не воспринимают, будто мы каким-то шаровым делом заняты, от которого карманы сами собой пухнут. Да для меня по тому же причалу пройти, прокопченному, и то в удовольствие. Я уж не говорю про грибы-ягоды и прочие пикники-рыбалки – этот праздник на берегу редко кому из нас доступен, хоть и мечтаешь о нем целый рейс. Мечтать не вредно. Бывало, чего только в рейсе не планируешь, чем себя не тешишь и все дела кажутся такими нужными – просто не жить без них. Береговая неделя на вес золота. А к концу стоянки оглянешься – просвистела мимо будто уток стайка. Что-то делаешь, с кем-то общаешься, куда-то ходишь – да все не то. Не успеешь воздуха глотнуть берегового, а день-то, оказывается, уже последний. Мой он остался, единственный, родной, не растраченный еще. Так на него рассчитываешь, так нагружаешь из последних возможностей, словно в нем вся жизнь спрессована за четыре прошлых месяца, да и за четыре, что впереди.
Такой день и остался у меня завтра, и я уже заранее прикинул, как я им распоряжусь, чтобы потом в рейсе локти не кусать. Каких людей навещу хороших, что купить надо по списочку, в мореходку контрольные сдать, письма, книги, а если повезет, с этими хорошими людьми и за город выберусь.
Только я насос с палубы отправил, смотрю – Охрименко мой топает по трапу. Серьезный и озабоченный, в костюме «тройка», в светлом плаще нараспашку – под солидняк человек работает, всякие джинсы, фирмы ему побоку. Идет, помахивает дорогим «дипломатом», зорко глядит перед собой. Государственный человек, старпом по меньшей мере. Мы с ним с утра должны были вместе работать, но Толя – артельный по совместительству и потому слинял. Эти артельные дела дают ему возможность всю стоянку придуриваться.
Увидел меня, подошел, молча руку протянул и спросил строго, как у подчиненного:
– Все сделал? – И, не дожидаясь ответа, поощрил: – Молодец!
– Толя, друг, – сказал я, – какие перестроечные проблемы наморщили твой узкий лоб?
Толя нахмурил брови и приблизил ко мне озабоченное лицо:
– У тебя как со временем? Мне уйти надо, надолго.
– Побойся бога! Ты же прийти не успел! – удивился я. – Что, опять лавочка?
– Обстоятельства, – произнес он значительно и для убедительности покрутил в воздухе рукой.
– Иди. У меня же суточная вахта, – ответил я, не очень радуясь.
– А завтра? – снова спрашивает он.
– Что – завтра? Завтра ты меня меняешь, – насторожился я.
– В общем так, горю я, понимаешь, синим пламенем. Если ты не поможешь – я пропал. Жену в больницу положили. Надо дочку отвезти к сестре в Мончегорск, а мне на вахту.
– Ну и дела! Неужели ничего нельзя сделать!
– Дочка у меня такая маленькая, синеглазая. Жалко ее до слез, – сказал Толя, и у самого глаза влажно заблестели.
– Так кто болеет? – не понял я.
– Жена, жена. И жену тоже жалко. Но дочка… У тебя своих нет, ты не знаешь…
– Что с ней? – спросил я.
– Да разве у них, у баб, узнаешь? Какой-то приступ животный, – не очень вразумительно пояснил он.
Эх, Толя, Толя, что же ты делаешь! Прямо в поддых… И вдруг меня осенило:
– Сашу Румянцева найди. Он не откажет. Понимаешь, дел накопилось…
– Разве я не знаю! Отход – святое дело. Если бы не крайность – не просил. Не успеваю, через час автобус. А Саша, конечно, не откажет, – быстро, волнуясь, произнес он.
Эх, ягоды, грибочки. Но что же делать?
– Езжай, если так. Только старшего предупреди. Как еще он согласится? – сказал я.
– Это будь спок, – повеселел Толя. – Со старшим у меня контакт.
Да, верно, у него со всем начальством контакт.
– А насчет лавочки ты интересовался – так я ее получил. Ничего особенного, но пара шапок есть, так что, если надо…
– Заткнись, лабазная душа, – разозлился я.
– Ну-ну, ладно, я так, безотносительно. Ты мужик добрый, я сразу усек, – сказал он миролюбиво и поинтересовался: – С заведованием разобрался? Вопросы есть?
– Вопросов нет, – сам себе весело ответил он. – Тогда я пошел. Мне еще дочку пеленать надо. Ой, а время-то, время! – спохватился он.
Мы вышли вместе, и Толя зашагал к трапу, оставив меня в недоумении. Дочка, семейные дела – не вязалось это с ним. Я попробовал себе представить, как он ее пеленать будет, дочку свою. И увидел голого пупса, мраморный стол под яркой лампой и женщину в белом халате. Толя рядом не стоял. Бред какой-то.
В каюте у меня прибрано, голо, чисто, ни одной цивильной вещи нигде не лежало – все казенное, пришпиленное, не свое. Когда день береговой впереди маячил, как-то этого не ощущалось. А вот теперь выбили его метким попаданием, и таким вдруг себя обиженным, опустошенным почувствовал, будто раздели насильно и одежду спрятали. Засадил меня Толя, как в камеру. У него, конечно, трудное положение, с моим не сравнить. Умом я понимал, что мои невыполненные дела касаются только меня и так ли уж важно их выполнить, когда разговор идет, пусть не о собственной, но серьезной жизненной ситуации? Меня в принципе это занимает: насколько вообще существенны наши личные желания и насколько их надо удовлетворять? Может быть странный вопрос, но и ответ у меня получился неожиданный. Если жизнь наша осмысленна – а кто в этом сомневается? – то важнее жить, наверное, с этим смыслом. Свои желания не обязательно с ним согласуются, а иногда и противодействуют. Посему, когда я причиняю себе неудобства, я нахожу утешение в том, что все-таки поступаю правильно. Неприятно, для себя лично не полезно, но все равно: раз справедливо – значит, приближаясь к смыслу.
Но одно дело – найти объяснения, а другое – чувства с ними согласовать; не всегда это получается.
Саша Румянцев, наш третий электрик, когда я ему свои мудрые мысли изложил, со мной не согласился. «Если б ты знал, в чем он, этот смысл, тогда, может, ты и прав, – сказал он. – Я же его не знаю и считаю, что наши желания – это и есть путь постижения смысла. Ты им противишься и тем самым отдаляешься от него. Не головой его надо искать, а жить живой жизнью. Желания твои – это подсказка природы на дороге поиска. А по твоей дорожке можно в скит попасть. Будь уж тогда последователен: постись, умерщвляй плоть, надень вериги и жди откровения. Не ново это, друг Миша, и нашей всеобщей ясности противоречит».
Умный у нас Саша, недаром институт закончил. В разговоре он часто меня в тупик ставит. Правда, я думаю, разговор – это еще не все.
На меня раз без всякого поста снизошло откровение. На Рыбачьем, на последнем лове. Сидели мы как-то с приятелем на озере, гольцов ловили. У меня клевало, а у него нет. И я, радостный, возбужденный удачей своей, громко хвастался и про каждую рыбину кричал: «Ого, Володя, еще один!» В азарте вытаскивал краснобрюхих гольцов, и они шлепали вокруг меня хвостами, не успевая замерзнуть. А Володя не радовался. Кисло улыбался, суетился у своей лунки, и непонятная обида выражалась у него на лице. Я не придавал этому значения, мимоходом только подумал: «Скучный мужик, не радует его рыбалка». А так здорово вытаскивать одного за другим! Они сильные, тяжелые, леску натягивают до звона, трепет их все тело пронизывает, и ничего уже кроме них не существует. Вдруг у меня, как отрезало. Я блесню по-разному, наживку меняю, мормышки – ничего. Тут Володя мне кричит: «Ого! Есть один!» А через минуту снова: «Миша, есть!» Я нервничать начал, обидно все же, а он опять: «Попался! Гляди, какой жирный!» Что же ты, думаю, эгоист эдакий, видишь, что не клюет у меня, а радуешься. А он знай орет: «Еще один! Ты смотри!» Я вдруг представил, что его точно такие же чувства одолевают, что меня недавно, они совсем близки мне были. И понял, что хоть у меня их нет, но они все равно существуют, вспомнить их мне было нетрудно. Я почувствовал, какой восторг его переполняет. Он ловит, а мне легко, и я кричу вместе с ним: «Ну, силен!» И радуюсь, и никакой зависти. Ведь, в сущности, нет разницы, у кого клюет, у меня ли, у него. Если кто-то, скажем, на сопке сидит и локатором наши эмоции ловит, он разницы на экране не различит – положительные всплески на нем одни и те же останутся, лишь бы клевало.
И так мне этот случай на душу лег, что я потом часто по разным поводам его вспоминал. Мало ли, что мне плохо, зато кому-то хорошо, общее добро от этого не уменьшается.
…Не уверен, что из всего этого следуют противоречия, про которые говорил Саша, но все же к его словам стоит прислушаться: поститься и умерщвлять плоть я не собирался, поэтому пора было и об обеде подумать. Народ здесь резвый, к концу приходить неинтересно.
«Запевалы», боцманская команда, были уже на месте. Они хорошо потралили в кастрюлях и теперь сопели над тарелками, кидая обглоданные мослы прямо на клеенку. «Запевалы в любом деле» – так их помполит похвалил. Вася-ухман тоже из «запевал». Баловни судьбы, любимцы капитана и трюмные маяки. Они-то самая его первооснова и есть, гегемон из гегемонов. Наглые, как танки. Если «запевалы» прут – их ничто не остановит. Я тоже гегемон, но здесь таковым не считаюсь, потому что у меня специальность есть. Настоящий гегемон – он ничего не имеет, сама простота. А проще радости, чем ящики в трюме бросать – работы не сыщешь. Они уже знали, какой рейс и куда заход и сколько валюты дадут. Я этого ничего не знал и приобщался. Потом они за меня принялись, стали спрашивать, как там, наверху, ветер воет и сколько получает верхолаз.