Текст книги "В театре и кино"
Автор книги: Борис Бабочкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Описывать реакцию зрителя тридцатых годов на фильм "Чапаев" – задача почти безнадежная и неблагодарная.
Я буду рассказывать только о фактах несомненных, достоверных и документальных.
Когда сеанс кончился, публика не встала с мест. Зал притих и чего-то ждал. Вышел директор кинотеатра и, встав перед экраном, сказал: "Товарищи, все... Но среди нас находятся исполнители главных ролей...".
Все мы знаем, что и теперь, и раньше, н у нас, и главным образом за рубежом весьма значительная часть зрителей очень бурно и даже с оттенком психопатии реагирует на личные встречи с так называемыми "кинозвездами". Я могу заверить, что в успехе "Чапаева" этот элемент отсутствовал начисто. Публика тридцатых годов вообще не воспринимала "Чапаева" как произведение киноискусства, она воспринимала его как жизненный факт – несомненный и реально существующий.
Если повторять выражение некоторых критиков: "чудо
"Чапаева", то "чудо" заключалось именно в этом необъяснимом, непонятном, странном и неповторимом обстоятельстве: "Чапаев" для зрителей тридцатых годов – или во всяком случае для громадного большинства этих зрителей -был не фильмом, заранее придуманным, подготовленным, срепетированным, а потом снятым на пленку. Это был подлинный, несомненный и реальный кусок жизни,
захватывающий и трагический, а если он возник передо мной, зрителем, сейчас на экране, если я, зритель, очнувшись, вспоминаю, что сижу в кинотеатре, что сейчас не 1919, а 1934 или 1936 год, то все это – просто необъяснимое волшебство, которого я не понимаю, да и не хочу понимать и объяснять. Я повторяю: громадное большинство зрителей считало
волшебством и чудом не художественные качества фильма и не то, что этот подлинный кусок жизни прошел сейчас перед их глазами, а то, что он – зритель, он – имярек вдруг оказался здесь, в кинотеатре, и что куда-то исчезли, растворились и уральские степи, и уральские волны, и эти люди, вместе с которыми вот сейчас, вот только что он жил, боролся, страдал, побеждал и погибал... Непосредственность восприятия фильма, полная вера в подлинность, первозданность происходящих событий приближались к своему абсолюту, к своей вершине, к своим ста процентам.
За тридцать лет, прошедших со дня выхода в свет "Чапаева", я получил от зрителей не сотни, а вероятно, не одну тысячу писем. И многие, очень многие из них показывают, насколько совместились для их авторов иллюзии и реальность, искусство и жизнь. До сих пор, через тридцать лет, еще приходят иногда такие письма.
Наиболее удивительным мне кажется то, что подлинные участники событий – бойцы и командиры Чапаевской дивизии -тоже воспринимали фильм как живую жизнь, а не как произведение искусства. У меня на груди плакал горькими и радостными слезами пожилой человек, бывший чапаевский боец. Он обнимал меня, всхлипывая и стесняясь своих слез, и повторял: "Там, у колодца, в белой-то рубашке, ведь это был я... Ты понимаешь, ведь это был я...". И мне не захотелось разрушать эту его иллюзию. Я подтвердил: "Это был ты. Я знаю".
Это был крестьянин, рядовой солдат. Во время встреч с командирами дело оказывалось несколько сложней, но и эти встречи в общем подтверждали необыкновенную силу иллюзий и какой-то, я сказал бы, гипнотической мистификации, заключенной в фильме.
В первый год войны я встретился в Саратове с бывшим командиром кавалерийского эскадрона Чапаевской дивизии по фамилии Жуков. В фильме перед сценой каппелевской атаки
адъютант Чапаева приносит тревожную весть: "Буза в
эскадроне. Жукова убили". В этом тексте Жуков – случайная фамилия. Он мог быть Ивановым, Петровым, кем угодно.
Но подлинный Жуков, не виновный в случайном совпадении, предъявил мне как Чапаеву самую серьезную претензию: как это я, не разобравшись как следует, поверил, что его убили. Он – Жуков – был только ранен, и пока усмиряли взбунтовавшийся эскадрон, ему делали перевязку здесь же, неподалеку, вот в этом же лесу.
Но я все забегаю вперед, путаю хронологию, а начинать мне надо сначала, с первого сеанса "Чапаева" в кинотеатре "Титан" 5 ноября 1934 года, а потом вернуться к периоду съемок картины, к первой читке сценария, к зиме 1933 года, вообще к истории создания "Чапаева" как кинопроизведения.
Первым кто, как потом оказалось, пытался экранизировать "Чапаева", был сам Д. А. Фурманов. В начале 1924 года он переделал свою знаменитую повесть для кинематографа. Но никогда никому не показывал этой работы. Сценарий был обнаружен в архиве писателя только в 1939 году, то есть тогда, когда наш фильм уже пять лет не сходил с экрана. Очевидно, сам писатель, незнакомый со спецификой кинематографа, не был уверен в удаче своей работы. Это была только экранная иллюстрация повести.
В конце двадцатых годов появились и некоторые инсценировки повести. Одна из них, принадлежавшая перу драматурга Лунина, шла на сцене Театра имени МГСПС.
После смерти писателя жена его А. Н. Фурманова решила экранизировать "Чапаева", и в 1932 году появился ее сценарий на эту тему. Уделив очень много внимания массовым и батальным сценам, А. Н. Фурманова пыталась создать народную эпопею. К сожалению, характеры отдельных персонажей ей не удались. Сам Фурманов становился олицетворением ходячей морали, произносившим газетные передовицы, а Чапаев непрерывно демонстрировал свое беспрекословное подчинение комиссару.
Этот сценарий и был предложен для постановки молодым кинорежиссерам-однофамильцам Георгию Николаевичу и Сергею Дмитриевичу Васильевым, поставившим до того времени без особого успеха немой фильм "Спящая красавица" и снимавшим новый фильм – "Личное дело". Васильевы работали в кино и раньше как редакторы-монтажеры. Фамилия "Братья Васильевы" уже несколько лет появлялась в заключительных титрах очень многих заграничных кинокартин: "Розита", "Знак Зерро", "Доктор Мабузо" и так далее. Перед тем как попасть на советский экран, эти фильмы проходили некоторую правку Георгия и Сергея, для краткости избравших себе псевдоним братья Васильевы.
С одним из них, Георгием Николаевичем, судьба столкнула меня еще в 1920 году. Мы оба оказались учениками драматической студии "Молодые мастера", которой руководил Илларион Николаевич Певцов. Последняя наша общая встреча произошла через тринадцать лет. В "Чапаеве" Певцов играл полковника Бороздина. Это была его последняя роль.
В студийное время Г. Н. Васильев был еще и курсантом военно-интендантских командных курсов, а до этого служил в Красной Армии. Это был очень корректный, красивый, всегда спокойный, тихий, доброжелательный человек. В 1921 году он ушел из студии, занимался журналистикой. Я потерял его из виду на несколько лет. В разгар нэпа я, уже профессиональный актер, забрел как-то в знаменитое ночное увеселительное заведение – казино "Дон". Шла большая игра на золото и на вновь появившиеся банкноты – червонцы, которые котировались дороже золота. Я бродил по громадному залу казино, наблюдая такие картины и такие нравы, которые до того времени знал только по классической литературе.
"Прошу делать игру! Есть свободное место", – раздалось сзади. Красивый баритон показался мне удивительно знакомым, я обернулся. За столом trente-et-quarante тасовал карты элегантный, вылощенный молодой человек. Это был Георгий Васильев. Может быть, сейчас этот эпизод звучит как ужасающий, он "портит биографию" одного из наших лучших, талантливейших кинорежиссеров, так рано ушедшего от нас и не успевшего многое сделать. Все это не так на самом деле. Люди моего поколения прошли сложную жизнь, и тот, кто был художником, изучал эту жизнь, старался увидеть ее со всех сторон. Очевидно, так было и с Георгием Васильевым.
После этого я встретил его уже на "Ленфильме" в 1932 году. Я был удивлен, что один из братьев Васильевых оказался моим старым товарищем.
Биография Сергея Дмитриевича тоже не шаблонна. Сын офицера царской армии, участника обороны Шипки в 1877 году, он стал участником бойскаутского движения в Петрограде во время первой мировой войны. Но это увлечение Сергея скоро окончилось. В Великой Октябрьской социалистической революции он принимал непосредственное участие. В 1918 году он был командиром роты самокатчиков, обеспечивавшей службу связи Смольного, и выполнил несколько личных поручений В. И. Ленина.
В противоположность тихому, молчаливому Георгию Сергей Васильев был активным общественником, оратором. Эти качества, вероятно, приобретенные в первые годы революции, он пронес через всю свою жизнь. Но чтобы охарактеризовать его личную скромность, нужно сказать, что о том периоде своей деятельности, когда он был близок к Смольному, о его встречах с Лениным он никогда не рассказывал. Я узнал об этом через много лет.
Не знаю, как судьба соединила такие разные, если не противоположные, характеры, как характеры братьев Васильевых, но несомненно, что в работе кинорежиссеров они дополняли друг друга. Их деятельность была строго разграничена. Георгий почти никогда не вмешивался в работу на съемочной площадке, где Сергей распоряжался в действовал единовластно. Если бы мы не знали, что большая часть литературной работы и основная часть монтажа делается Георгием, то можно было бы заподозрить его в пассивности или даже в лени. Не знаю, в чьей именно голове рождались самые ценные их замыслы, но соединению этих
противоположных характеров и индивидуальностей, столкновению их художественных вкусов, склонностей, убеждений и полному контакту и согласованности их талантов советское кино обязано одним из самых великих своих произведений – фильмом "Чапаев".
Начав подготовку к "Чапаеву", получив в руки
неопубликованные дневники и записные книжки Фурманова, процедив сквозь фильтр своих замыслов все рассказанное соратниками Чапаева, с головой окунувшись в громадный, интереснейший материал и изучив его добросовестно и досконально, Васильевы создали новый сценарий, который стал сам замечательным литературным произведением, совершенно не похожим на повесть Д. А. Фурманова, независимым от нее и в то же время из нее вытекающим и ею рожденным.
Я помню первую читку сценария зимой 1933 года на квартире И. Н. Певцова. Нас было четверо: Певцов, Васильевы и я. Сценарий назывался "Чапай". По размерам он был гораздо больше того, что вошло потом в картину. Но то, что в картину не вошло, не было плохим. Впоследствии были выброшены сцены замечательные – громадной силы и страшного напряжения, наиболее жестокие и трагические. Первый вариант сценария "Чапай" был написан как трагедия, по всем законам этого жанра. Впоследствии, в процессе съемок и монтажа, трагическая линия сценария завуалировалась и замаскировалась, на первый план вышли светлые, жанровые, комедийные сцены. Но и после всех этих сокращений, переделок, неожиданных изменений сценария в порядке импровизированных находок на съемочной площадке
заданный жанр вещи не изменился. "Чапаев" – это первая советская трагедия.
О фильме написано очень много. Много умных, ценных и искренних исследований, рецензий, книг. Но ни в одной самой доброжелательной и даже восторженной статье нет вот этого единственно правильного определения жанра картины. "Чапаев" – трагедия, и образ самого Чапаева, в создание которого братья Васильевы как авторы сценария и
постановщики и я как исполнитель вложили все свои силы, все способности и всю свою гражданскую страсть, – образ трагический. Чапаев – бывший пастух, бывший балаковский плотник, бывший солдат, а потом фельдфебель царской армии, бывший герой первой мировой войны (он был георгиевским кавалером "полного банта") – волной революционных событий был вознесен на громадную высоту. В 1917 году началась и продолжалась около двух лет (всего около двух лет!) его новая деятельность, уже не имевшая ничего общего с его прошлым. Он стал вождем народных масс, политиком, полководцем.
Как бы из глубины русской истории он вобрал в себя черты стихийного революционера, бунтаря, народного вожака. Волга, Белая, Чусовая, Урал, киргизские степи – вот география походов Чапаевской дивизии.
Но ведь по этим же местам прошла мятежная вольница Степана Разина, эти же степи были полем битвы народной армии Емельяна Пугачева. И не случайно полки Чапаева носили имена Стеньки Разина и Пугачева. При всей своей недостаточной образованности Чапаев знал, что, разгоняя кулацкие банды в самарских степях, громя уральские казачьи сотни, отборные части Каппеля и адмирала Колчака, он становился прямым наследником Разина и Пугачева. Он как бы принимал прорвавшуюся через века, через дебри современной обыденности эстафету народного героя, вождя взбунтовавшегося крестьянства. Чапаев – характер, сложившийся исторически, характер, вынырнувший буквально из глубины веков, и его гибель становилась неизбежной не потому, что лихость у него граничила с неосторожностью, не потому, что сопротивление белых армий становилось все ожесточеннее, не потому, что в превратностях войны смерть подстерегает на каждом шагу, а потому, что начиналась новая эпоха и Чапаев как исторический тип, как представитель определенного вида, породы, общественной формации, должен был исчезнуть, уступив место новому типу, представителю новой общественной и политической формации, той формации, которую в фильме представляет образ комиссара Фурманова.
Я говорю о Чапаеве не как о личности. Как личность Чапаев мог бы остаться в живых, мог бы со славой закончить войну, как мог бы в конце концов закончить даже и военную академию... Но как социально-исторический тип он все равно перестал бы существовать.
Несмотря на весь оптимизм, на весь юмор, всю жизненную и бытовую достоверность изображаемых событий, после первой же читки сценария для нас была уже совершенно очевидна и несомненна основная его черта и особенность. Она заключалась в трагической обреченности его героя.
Может быть, тогда, в 1933 году, ни авторы, ни мы, первые слушатели, первая публика будущего фильма, не смогли бы еще так четко сформулировать эту идею, эту особенность сценария, но мы чувствовали ее всем своим художническим чутьем, всем своим гражданским инстинктом.
Впечатление и на И. Н. Певцова, и на меня сценарий произвел громадное, потрясающее. Певцов был взволнован до глубины души.
Я помню его смятенное лицо, взволнованные, влажные глаза. Когда Георгий Васильев закрыл последнюю страницу сценария, наступило долгое молчание. Потом Певцов тихо пробормотал: "Ну, что ж... Может быть, в нашем искусстве начинается новый этап...".
Мы шли от Певцова по снежному ночному Ленинграду. Останавливались на пустынных перекрестках, и, захваченный образом Чапаева, я рассказывал Васильевым, как я его себе представляю: как кричит он слова команды своим несколько пронзительным высоким голосом, как носит он свою папаху, какой он ловкий, легкий, изящный. Кстати, то, что я не встречал живого Чапаева, мне кажется чистой случайностью. Я вырос в тех же местах, где потом гремела слава Чапаева, моя комсомольская юность привела меня на некоторое время в Политотдел 4-й армии Восточного фронта, куда входила 25-я Чапаевская дивизия. И если я не знал Чапаева, то скольких таких же или очень похожих на него командиров я знал!
Я пел те же песни, которые пел Чапаев, я знал тот простой и колоритный язык, на котором тогда говорили, я умел сам носить папаху так, чтоб она неизвестно на чем держалась. Одним словом, мне не нужна была творческая командировка, перед тем как начать работать над ролью. И вопрос о том, что я, намеченный вначале на роль Петьки, буду играть Чапаева, был решен в первые же дни. Мне случалось читать совершенно фантастические версии по поводу того, каким образом досталась мне роль Чапаева. Совсем недавно критик Р. Юренев в своей в общем-то очень хорошей статье "Фильм века" ("Известия", № 126, 1963) с полной убежденностью, но не понятно, по каким причинам, рассказал, что роль эта была мне предложена только потому, что сначала Хмелева, а потом Ванина не отпустили на съемку из театра. Это неверно. Я действительно подал Васильевым мысль подумать о Хмелеве, но их эта мысль почему-то не заинтересовала, а о Ванине вообще никакого разговора никогда не было.
В серьезной статье Р. Юренева все это – не больше чем небрежность. Встречаются примеры и более вольного обращения кино-историков со своим материалом. Киновед Н.
Зоркая написала книжку "Советский историко-революционный фильм". Книжка издана Издательством Академии наук СССР. На стр. 130-131 этой книги значится:
"...Характерно, что к десятилетию Октября, когда в Москве готовится грандиозная эйзенштейновская эпопея, на Ленинградской кинофабрике снимают скромный фильм "Два броневика". ...в забытых и малоизвестных "Двух броневиках". были ростки более поздних историко-революционных сюжетов... а образ одного из героев – большевика Карпова, которого играл Б. Бабочкин, уже отличался простотой и человечностью, что покоряет в его Чапаеве".
Мне очень лестно прочитать такой отзыв авторитетного критика о моем исполнении роли большевика Карпова, но беда в том, что я не только не играл в фильме "Два броневика", но даже никогда его не видел, так же как, очевидно, и сама Н. Зоркая.
Возвращаясь к теме о том, как мне досталась роль Чапаева, должен сказать, что на эту роль я был утвержден, как только сценарий был запущен в производство, вероятно, в первый же день, без всяких проб и без предварительных репетиций. И хотя в первых снятых сценах я не был похож не только на Чапаева, но, по-моему, вообще ни на что не был похож, – это режиссеров совершенно не смутило. Еще тогда, тридцать лет назад, на заре советского кинематографа, они понимали, что у актера, – будь он хоть семи пядей во лбу, – образ не может родиться сразу, немедленно, по календарному плану. Образ рождается в результате довольно продолжительного, часто мучительного внутреннего творческого процесса.
Недаром Станиславский сравнивал процесс рождения и создания художественного образа с процессом вынашивания и рождения ребенка. Вот почему существующая только у нас практика состязания нескольких актеров в пробе на одну роль, несмотря на кажущуюся целесообразность, является порочной и нелепой. На фильмы последних десятилетий эта практика наложила определенный отпечаток. Если говорить об общем для подавляющего большинства этих фильмов недостатке, то он заключается в том, что все они как бы разыграны небольшой провинциальной труппой, где амплуа актеров строго разграничены и все сценарии написаны в расчете именно на эти заранее известные амплуа. Тут уж не жди никаких неожиданностей: этот – социальный герой, тот -простак с пением, эта – многозначительная героиня, та -наивная щебетунья. И все стараются быть "обаятельными", ведь утверждают их на роли именно по этому главному признаку.
"Обаяние", о котором актер заботится и которое задано режиссером заранее, непременно оборачивается в картине большей или меньшей долей пошлости и исключает настоящее искусство.
Я не встречал за свою жизнь ни одного большого актера, который на первых же репетициях уже показывал бы образ, уже играл бы в полную силу. Так это делают только посредственные актеры. У посредственного актера образ готов еще до начала репетиций – он берет его из своего небольшого запаса штампов. Именно это и поощряется сейчас в нашем кино при так называемых пробах. Серьезный актер всегда даст обойти себя на старте, его будет заботить только конечный результат, только финиш. Почему же эта практика, столь обедняющая наше киноискусство, укоренилась так прочно? Думаю, что одной из причин является система утверждения исполнителей не только по выбору режиссера, но и с одобрения студийных и главковских инстанций. Необходимость получить это одобрение понуждает режиссера искать готовые решения на предварительном этапе работы. А такие решения всегда оказываются поверхностнее, мельче тех, которые приходят в совместных поисках, в творческом процессе.
Во времена "Чапаева" этой системы еще не было, и актеры и режиссеры могли работать гораздо спокойнее, обдуманнее и увереннее. Конечно, в выборе актеров на роль может ошибиться даже опытный режиссер. Так Васильевы ошиблись в выборе актера на роль Петьки, и идеальный Петька – Л. Кмит сменил актера, не оправдавшего надежд, уже после того, как прошло целое лето натурных съемок и кое-что из отснятого пришлось переснимать летом 1934 года.
Через некоторое время после подготовительного периода, после первых и, конечно, неудачных съемок, наступил тот желанный момент, когда Чапаев стал моим вторым "я". То, что подразумевается под понятием перевоплощение в образ, уже не составляло для меня никакого труда. Через период сомнении, технических трудностей я перешагнул. Я уже узнал своего Чапаева досконально и мог становиться Чапаевым, таким, как его представлял, в любой момент. Я уже мог поставить его в любые жизненные обстоятельства, даже непредусмотренные сценарием. Как это ни покажется странным, но, вероятно, я уже знал его лучше, чем знали его авторы сценария и постановщики фильма.
В своем толковании Чапаева я меньше всего чувствовал себя обязанным становиться похожим на настоящего Чапаева, меньше всего старался имитировать его внешность, походку, манеры, о которых мог судить по рассказам его близких и по небольшому количеству сохранившегося иконографического материала.
Вот что писал о Чапаеве сам Фурманов: "Чапаев живет и будет долго-долго жить в народной молве, ибо он коренной сын этой среды и к тому же удивительно сочетавший в себе то, что было разбросано по другим характерам его соратников, по другим индивидуальностям". Это давало нам право пытаться создать образ обобщенный, в каких-то чертах он мог и отличаться от Чапаева, каким тот был в действительности.
Многие актеры – в силу сложившихся в последующие годы обстоятельств – пошли по пути самой подробной и скрупулезной имитации некоторых исторических личностей, подражали некоторым реально существовавшим персонажам и иногда достигали в этой имитации поразительных результатов. Но все это никакого отношения к искусству актера не имеет. Удачно передразнивать кого-нибудь – хорошо на эстраде, в пародии, а в серьезном искусстве все это лишнее. Образ Чапаева, созданный моим творческим воображением, существовал уже совершенно независимо от моего желания или нежелания. Он появился на свет и зажил своей самовольной, самостоятельной жизнью и уже не подчинялся ни режиссерам, ни консультантам, ни даже мне самому. От этого возникали на съемках разногласия в трактовке сцен, иногда мучительные.
Режиссеры, например, в сцене ссоры Чапаева с Фурмановым настаивали и требовали, чтоб голос Чапаева "гремел", как предусмотрено в сценарии, когда он кричит комиссару: "Я -Чапаев! Ты понимаешь, что я – Чапаев?" А мой герой вдруг обессилено садился на табурет и с трогательной наивностью
объяснял и спрашивал: "Я – Чапаев. Ты понимаешь, что я -Чапаев?"
Сцена с картошкой, – где должен быть командир? – пожалуй, самая знаменитая сцена фильма, сцена, которую я до сих пор очень люблю и которую сыграть лучше я все равно не мог бы, – помню – вдруг к концу съемок разонравилась Васильевым, они ее забраковали категорически и должны были переснять. Я употребил всю свою хитрость, чтобы на эту пересъемку у них так и не хватило времени.
Неизбежны трудности съемок каждого фильма, в "Чапаеве" они для меня возросли во много раз. Очевидно, в готовности своей роли я забежал вперед. Я был наполнен Чапаевым до краев. Его стремительный ритм, его легкий, кипучий темперамент переполняли и меня. Я чувствовал себя пружиной, сжатой до предела и пытающейся распрямиться немедленно. Но это мое стремление упиралось в убийственно медленный темп каждой съемки, в технические неполадки, в организационные трудности, в обычную рутину повседневной работы на съемочной площадке. Этот разрыв между стремлением и возможностью его осуществить создавал для меня дополнительные трудности и утомлял меня до изнеможения.
О съемочном периоде "Чапаева" я вспоминаю прежде всего как о периоде страшной физической и нервной усталости, но, очевидно, ничто значительное не создается без больших трудностей. Они неизбежны. Вообще же работа всего коллектива вспоминается, как самая дружная, самая сплоченная и артельная в лучшем смысле этого прекрасного русского слова.
Чудесные воспоминания остались у меня от всех участников картины, от всех помогавших ее снять.
Два лета жили мы на Волге, в лагерях 48-й дивизии, среди солдат и командиров, среди крестьян приволжских деревень, в самой гуще народной жизни, в условиях, так похожих на те, которые нам предстояло изобразить, и мы полностью использовали этот материал, такой важный для наблюдений, размышлений, творчества... С тех пор место, где проходили съемки, где стоял штаб 48-й дивизии, стало называться Чапаевской, и название это сохранилось до сих пор.
Мы жили и работали там, предоставленные самим себе. Это было время, когда кинематографисты готовились к своему первому юбилею – пятнадцатилетию советской
кинематографии. На исходные рубежи вышла тяжелая артиллерия: в Ленинграде Козинцев и Трауберг снимали "Юность Максима", Эрмлер – "Крестьян", В. Петров – "Грозу", Зархи и Хейфиц – "Горячие денечки"; в Москве Александров снимал "Веселых ребят", Райзман – "Последнюю ночь" и т. д. Готовился большой парад. Что могла значить в таком окружении картина малоизвестных молодых режиссеров на тему о гражданской войне, "читавшейся к тому времени изжитой и исчерпанной? Чего от нее можно было ждать? На картину заранее махнули рукой. Но зато она избежала мелкой опеки, – в этом было ее счастье.
За все время съемок, насколько я помню, никем и никогда, за исключением Адриана Пиотровского, главного редактора студии, а фактически ее художественного руководителя и нашего верного друга, картина не просматривалась. Материал никуда не возили, никому не объясняли, не комментировали и не доказывали. Васильевы могли осуществлять свои замыслы без оглядки на то, что материал еще в черновиках, еще до монтажа должен производить благоприятное впечатление, должен убеждать. А предварительное впечатление – дело неверное.
Отснятый материал для знаменитой сцены психической атаки, до того как был смонтирован, на меня, например, производил самое удручающее впечатление. Трудно было представить себе, что из этих медленных по темпу, недостаточно динамичных и, казалось, таких невыразительных по изображению кадров в результате монтажа получится одна из самых сильных, самых напряженных, самых стремительных и захватывающих сцен во всем мировом кинематографе с его рождения по сегодняшний день.
Васильевы считали себя учениками Эйзенштейна. Мне кажется, что самые сильные стороны их режиссуры во многом отличаются от школы Эйзенштейна, которую нужно считать в основных чертах изобразительно-монтажной. Но несомненно, искусством монтажа Васильевы владели в той же совершенной степени, как их учитель. В тот момент, когда средства монтажного кинематографа становились главными в решении художественной задачи, Васильевы применяли именно этот метод, доводили его до совершенства и добивались удивительных результатов. Но главный упор режиссеры делали на актеров, на правду и яркость исполнения, на точное воспроизведение атмосферы того времени, на искоренение мелкого бытового правдоподобия, натурализма, которым так грешит наш кинематограф и до сих пор.
И вернее всего, что в "Чапаеве" применены все художественные средства, все приемы, весь опыт, которым располагал к тому времени советский кинематограф, включая и немой его период. Как режиссеры Васильевы владели всем арсеналом кинематографических средств, но применяли их с таким умением и расчетом, что их методы и приемы всегда были спрятаны, не бросались в глаза, не становились самоцелью. В этом, кстати говоря, заключается еще одно отличие "Чапаева" от целого ряда более поздних картин, многие из которых поднимались на щит, как более "современные". В этих более "современных" фильмах зритель видел раньше режиссерский прием, а потом уже самый фильм. В "Чапаеве" виден фильм во всей своей внутренней сущности, а приема так и не видно. И не разглядевшие этого приема кинокритики тогда решили, что приема, стиля, формальнохудожественного направления в "Чапаеве" просто нет. Но именно стилевое новаторство подметил, на мой взгляд, очень верно Сергей Эйзенштейн, когда он говорил в 1934 году о путях развития кино: "...и нужно быть ослепленным или близоруким, чтоб не предсказывать, что последующий этап должен стать этапом синтеза, вобравшим в себя все лучшее, что вносили или прокламировали предыдущие стадии. Вчера мы могли это предугадывать и предвидеть. Сегодня об этом за нас может сказать это же самое прекрасный фильм "Чапаев".
На чем базируется замечательное достижение "Чапаева"?
На том, что, не утратив ни одного из достижений и вкладов в кино-культуру первого этапа, он органически вобрал без всякой сдачи позиций и компромиссов все то, что программно выставлял этап второй.
Взяв весь опыт поэтического стиля и патетического строя, характерного для первого этапа, и всю глубину тематики, раскрываемой через живой образ человека, стоявшие в центре внимания второго пятилетия*, Васильевы сумели дать незабываемые образы людей и незабываемые картины эпохи...
(.Эйзенштейн имел в виду пятилетие кино. Историю кино он разделял на три этапа, соответственно трем пятилетиям его существования.)
*
Появление "Чапаева", я думаю, кладет конец распре этапов. Хронологически "Чапаев" открывает четвертое пятилетие нашего кино. Принципиально – тоже.
Появление "Чапаева" знаменует начало четвертой пятилетки советского кино – начало пятилетия великого синтеза, когда все достижения всей предыдущей эры советского кино в бескомпромиссно высоком качестве становятся в то же время достоянием многомиллионных масс, заражая их новой энергией героизма, борьбы и творчества.
Победа "Чапаева" – первая победа на этом пути.
Никто из нас никогда не сомневался в великой мощи нашего кино.
Но мы не хотели провозглашать великими победами то, что, по нашему мнению, не до конца этого заслуживало. Мы отмалчивались на многие картины.
Но это не был пессимизм.
Это был критерий высокой требовательности к своей кинематографии. Зато сейчас, в дни большого праздника советской кинематографии, мы с полным и обоснованным чувством громадной радости можем воскликнуть при этом новом бескомпромиссном доказательстве нашей киномощи: -Наконец!"*.
(«Литературная газета» от 18 ноября 1934 года.)
С. М. Эйзенштейн, как видно из вышесказанного, находил в "Чапаеве" те самые новые стилевые и формальные признаки, которые кое-кто из современных кинокритиков начинает разглядывать лишь в лучших фильмах, созданных в самые последние годы.








