355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Алмазов » Охваченные членством » Текст книги (страница 5)
Охваченные членством
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Охваченные членством"


Автор книги: Борис Алмазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

Будь готов!

В пионеры-то мы еще год назад стали готовиться! Учились мы, в общем, хорошо. Можно было бы учиться даже отлично, если бы с нами все время что-нибудь не случалось.

То у нас паровая машина (мы ее два месяца из консервных банок клепали) взорвалась, то мы на плоту перевернулись, то еще что-нибудь подобное... И все эти случаи, конечно, заканчивались большим нагоняем от родителей, во время которого мы, естественно, уроков-то не учили!

И вот приходишь наутро в класс после большого нервного потрясения (а Серега зачастую после физического воздействия, иногда даже ремнем) с невыученными уроками и – привет – двойка. А она снижает общую картину успеваемости класса.

– Ничего, – говорит Серега, – погоди! Вот примут нас в пионеры – все будет по-другому! Сейчас мы так себе – хе-хе-хе, а тогда будем – ого-го! Пионеры – это тебе не октябрята! Это тебе не малявки какие-нибудь. Они ребята серьезные! У них все как следует. И уж пороть-то их никто не посмеет!

Торжественное обещание мы еще летом, в пионерском лагере, выучили. Меня хоть ночью разбуди – я сразу скажу все обещание от начала до конца, без запинки!

Мы мечтали, как перед Октябрьскими праздниками под грохот отрядного барабана и пение горна пойдем через весь город на Марсово поле и там у Вечного огня скажем торжественные слова пионерской присяги и старшие ребята повяжут нам пионерские галстуки. С Невы будет дуть сильный октябрьский ветер, и алые флаги будут наполняться им и хлопать над нашими головами!

А дальше начнется такая жизнь!.. Такая... Что даже трудно представить! Ну, в общем, настоящая пионерская!

Мы, можно сказать, считали недели до того дня, когда мы сможем стать пионерами. И тут вдруг прибегает Ирина-Мальвина и под страшным секретом всем нам сообщает просто сногсшибательное известие: к нам на торжественную линейку придет Герой Советского Союза знаменитый полярный летчик товарищ Закруткин!

Ну тут мы вообще! Это же такой человек! Такой герой! Я когда его портрет, ну тот, что в «Огоньке» был на обложке, достал, так Серега мне три дня завидовал, пока себе не раздобыл такой же и над кроватью не повесил на стенку!

И теперь мы представляли, как летчик Закруткин, здоровенный, бородатый, в меховых полярных унтах и летном шлеме, будет повязывать нам алые пионерские галстуки, и замирали от восторга.

Но до торжественной линейки еще так долго! Сначала семь дней, потом пять, потом все еще три... И наконец в воскресенье можно было сказать: «Завтра мы станем пионерами!»

В нашем классе на понедельник отменили все уроки. Мы договорились, что я зайду за Серегой и мы имеете пойдем к десяти часам в школу, а уж оттуда всей пионерской дружиной торжественным маршем на Марсово поле.

Ночью я несколько раз вставал смотреть на часы. Они вели себя как-то странно: то было двенадцать, потом пятнадцать минут первого, потом без десяти час, а потом сразу полвосьмого! Еще хорошо, что мама перед уходом на работу меня разбудила, а то, похоже, что я бы и линейку проспал.

Мама ушла, а я не спеша позавтракал, умылся еще раз, но часы продолжали вести себя очень странно: стрелки как будто прилипли к циферблату! Ну совершенно не двигались!

Я мыкался по комнате, не зная, что бы такое сделать, лишь бы время поскорее прошло. Я примерил белую новую рубашку, даже в зеркало долго смотрелся. Потом взял новенький шелковый галстук и стал с ним по комнате бегать – он развевался в руках, как кусочек знамени или как пламя. И один уголок, ну тот, за который я его в кулаке держал, чуть-чуть помялся. Не очень сильно! Но мне показалось, что на галстуке появились складки.

И как мне такое в голову пришло! Я решил галстук немножко погладить утюгом.

Я, наверное, был немножко без сознания, потому что я совершенно не подумал о том, что никогда ничего утюгом не гладил. Я умел только плевать на пальцы и проверять, горячий утюг или нет. Пшикает или не пшикает! И больше ничего. Я только видел, как мама гладит белье. Но одно дело видеть, как работает другой, и совсем другое дело работать самому!

Вот я приперся на кухню, нагрел утюг. Расстелил мой замечательный, мой новенький пионерский галстук на столе, побрызгал на него водой и стал водить горячим утюгом!

Раз, другой провел – ничего. А на третий раз из-под утюга вдруг пошел вонючий синий дым и галстук стал как-то выгибаться, коробиться и съеживаться. Я провел утюгом еще разок: думал, это так, пройдет. Но не прошло! А на моем новеньком, ни разу не надеванном галстуке начали появляться и лопаться пузыри. Не помня себя, я швырнул утюг обратно на плиту и попытался спасти галстук. Но он намертво приклеился к той клеенке, какую я позабыл снять со стола.

Напрасно я поливал галстук водой, напрасно пытался его расправить, когда отскоблил от стола ножом: расправлять было нечего – галстук погиб безвозвратно. Огромная дыра с черными краями красовалась в самой его середине, да и то, что осталось, в ошметках краски с клеенки!

Слезы сами собой покатились у меня по щекам.

Но плакать мне уже было некогда. Часы теперь как с ума сошли! Стрелки понеслись вскачь! Ни с того ни с сего стало уже полдевятого!

Тут я, наверное, еще немножко сошел с ума: я вдруг собрался в магазин! За новым галстуком! Моя голова отказывалась уже что-либо соображать! Какой магазин? Какой! Сегодня магазины, где можно купить галстук, закрыты: понедельник – выходной! Даже если бы они работали – они работали бы с одиннадцати, а линейка в десять, и, наконец, все деньги у мамы, а мама на работе!

Тогда я быстро напялил пальто, схватил кепку – и к Сереге.

– Кто там? – спросил из-за двери Серега каким-то задушенным голосом.

– Открывай скорее! – закричал я.

– Не открою! – вдруг ответил Серега.

– Да ты что? Это же я! Открывай скорее, у меня беда!

– Не открою! – железным голосом ответил Серега. – У меня свинка! Уходи, а то заразишься.

И тут я обратил внимание, что на двери висит листовка: «Карантин».

– Открывай! – заорал я. – Я свинкой в детском саду болел! Не заражусь!

– Врешь!

– Честное слово!

– Смотри! Тебе же хуже.

Серега долго гремел замком и цепочкой.

– Вот, полюбуйся, – сказал он, распахивая дверь.

Он поворачивался только всем корпусом, а шея

была укутана целой подушкой бинтов. Компресс подпирал свернутые, как пельмени, Серегины уши.

– Да ладно, – сказал я, чтобы его утешить. – Это, конечно, противно и больно, но недолго. Через две недели будешь как огурчик и не вспомнишь про эту свинку поганую!

– Хоть бы завтра! Хоть бы завтра заболеть! – сказал Серега и, колотя кулаком в стены коридора, пошел в комнату. – Нет! Вчера шея распухла, ночью «скорую» вызвали... – рассказывал он, укладываясь в кровать все так же не сгибаясь, как срубленное дерево. – Главное дело, если бы я ногу сломал или там хоть что... я бы приполз на линейку! Как Маресьев! Болит – это наплевать! Я бы приполз! Так ведь нельзя – заразная эта свинка! Карантин! Тебе-то хорошо! – сказал он со вздохом. – Тебя сегодня в пионеры примут. И всех ребят тоже... А я... Все красные галстуки будут носить, а я буду ни пионер, ни октябренок... Может, до двадцать третьего февраля, а может, и до самого Первого мая! Тебе-то хорошо!

– Чего хорошего! – И я кладу перед ним на одеяло все, что от галстука осталось. – Вот, погладить хотел... Ослиная голова! А новый не купишь. Все магазины закрыты!

– Это ерунда! – сказал Серега и поднялся.

Он подошел к стулу, где у него точно так же, как у меня, висела белая новая рубаха и поверх нее пламенел шелком пионерский галстук. Серега снял галстук, полюбовался им и протянул мне:

– На! Носи на здоровье! Мне он пригодится не скоро.

– Ты что! – сказал я. – Ты не подумай... Это же твой галстук.

– Да ладно! – сказал Серега. – Твой, мой... Если на войне в бою падает убитый или раненый боец, его винтовку подхватывает другой, он же не кричит – отдай, моя. Бери.

Я взял. А потом крепко пожал Серегину руку, потому что Серега настоящий друг! И что тут еще можно говорить!

Я представляю, что он переживал, тем более что, когда он закрыл за мною входную дверь, я ушел не сразу, а постоял на лестничной площадке, и мне было слышно, как, оставшись один, Серега бухнул лбом в закрытую дверь и заплакал. Громко, навзрыд.

И мне сразу расхотелось шагать под грохот барабана и петь веселые песни. Поэтому я не пошел в школу, а не торопясь направился прямо на Марсово поле, туда, где между влажными гранитными глыбами холодный ветер срывал языки пламени Вечного огня.

Я сел на скамейку и задумался. Вот теперь у меня есть пионерский галстук, я смогу стать пионером, а настроение совсем не праздничное! Одно дело, если бы нас вместе с Серегой принимали, и совсем другое дело – вот так...

Рядом со мной на скамейке сидел какой-то пижон н белом шарфике и в заграничной шляпе. Он все чего-то ерзал, вертел во все стороны головой, улыбался. Потом вдруг принялся насвистывать. Ну это вообще! И я не выдержал. Я встал и спросил:

– Дяденька, вы ленинградец?

Он очень удивился и ответил:

– Ну, ленинградец, а что?

– А то! – сказал я. – Вы на Пискаревке тоже можете свистеть?

Я думал, что этот пижон начнет меня обзывать и хамить. Я к этому был готов, пусть бы он даже драться полез, я бы не испугался... Тоже придумал – на Марсовом поле, где могилы героев, где такие слова на плитах выбиты, – свистеть! Но дядька меня удивил: он вдруг густо покраснел.

– Извини! – сказал он. – Извини, мальчик. Я больше не буду. Ты не сердись.

– Мне-то что! – сказал я. – Это приезжий может не знать, а уж ленинградец...

– Я, знаешь, два года дома не был, – сказал пижон, – и вот... это – настроение хорошее... Как-то подраспустился.

Мне совсем не хотелось с ним разговаривать. Мне вообще разговаривать ни с кем не хотелось. Уж скорее бы наши ребята пришли да линейка началась. А свистун этот прилип как банный лист с разговорами.

– А вон, – говорит, – вон иностранцы приехали. Смотри, они и галдят, и курят, вон даже обнимаются... Что ж ты им замечания не сделаешь?

– Но вы же не иностранец! – сказал я. – Иностранцы, может, и галдят, а вот дядя Толя, который без руки, он наш сосед, полотером в Эрмитаже работает, так он каждый раз на работу идет мимо огня и около огня шапку снимает. В любую погоду.

Наконец-то этот свистун заткнулся. Но ненадолго.

– А чего ты, – говорит, – не в школе?

Я сказал.

– О! – говорит. – Такое событие, а ты надулся, как мышь на крупу! Ты что, на меня, что ли, обижаешься?

– Была нужда обижаться! – говорю.

И взял ему со злости все и рассказал: и как галстук сжег, и как Серега мне свой отдал.

– А теперь, – говорю, – меня в пионеры принимать будут, а Серега дома лежит. А вообще-то принимать надо его! А не меня. Он настоящий товарищ, а я – лопух... Он достоин, а я нет...

– Чем же лопух?

– Да не мог вспомнить, что мама, когда гладит, клеенку снимает, а одеяло стелет!

– Ну, это еще не лопух. Вот я один раз лопухнулся, чуть богу душу не отдал по дурости...

Но он не успел сказать, как он лопухнулся, – у Летнего сада загрохотал барабан, и длинная колонна стала выползать из-за поворота – это шла наша пионерская дружина. Я побежал к своим.

Меня, конечно, отругали, что я не в школу, а сюда пришел, и пионервожатая волновалась. Но потом началась линейка, и от меня отстали ради праздника.

Развернули знамя, отдали рапорты. Пионервожатая вышла перед строем и говорит:

– Дорогие ребята! На нашей линейке присутствует знаменитый полярный летчик Герой Советского Союза товарищ Закруткин.

Мы все вытянули шеи и стали смотреть по сторонам, чтобы увидеть знакомые унты и летный шлем.

Я смотрю, а рядом с пионервожатой становится этот... пижон. Ну, который свистел. Я глазам своим не поверил. Я думал, ему лет восемнадцать, и вообще он нашей старшей пионервожатой по плечо! Но тут его стали принимать в почетные пионеры, он сбросил пальто, и я увидел летчицкий китель с орденскими колодками и Золотой Звездой Героя...

Я был готов сквозь землю провалиться. Мало того что я его не узнал (он бороду сбрил – как узнаешь?). Я еще ему замечание сделал, хотя прекрасно знаю: яйца курицу не учат и дети взрослым замечаний не делают! И то, что он на взрослого совсем не похож, меня нисколько не извиняет.

Как в тумане произнес я слова Торжественного обещания, отдал свой первый в жизни пионерский салют и, только когда ветерок стал трепать на моей груди концы алого шелка, немножко обрадовался.

– Слово предоставляется Герою Советского Союза товарищу Закруткину, – объявила старшая пионервожатая.

Он вышел чуть вперед и сказал:

– Товарищи пионеры! Есть такой пионерский закон: один за всех и все за одного! Я правильно формулирую? Так вот, в то время как мы принимаем вас в пионеры, ваш товарищ Кирьянов Сергей лежит больной и мы его как бы в пионеры не принимаем! Я считаю, это несправедливо! А вы как думаете?

– Несправедливо! – так заорал я, что на меня даже все оглянулись.

– И как почетный пионер вашей дружины я предлагаю исправить это печальное недоразумение.

– Но мы такое мероприятие не планировали! – растерялась старшая пионервожатая.

– Тем оно ценнее. Я пионер вашей дружины и могу высказать свое предложение. Так или не так?

– Так, – рявкнула вся дружина.

– Я предлагаю пойти к Кирьянову домой и принять его в пионеры!

– Целая дружина ради одного человека? – удивился кто-то из учителей.

– А почему бы нет? – сказал Закруткин. – Когда я разбился на Земле Франца-Иосифа, меня искали весь Северный флот, все рыбаки, да и вообще вся страна.

– Ну вы сравниваете тоже, товарищ Закруткин... – сказала почтительно старшая пионервожатая.

– А какая разница! – сказал Закруткин. – Кирьянов – гражданин СССР, ваш товарищ! В общем, идем или не идем?

– Идем, – грянула дружина.

– Трубач, барабанщик! – скомандовал герой. – Марш!

Грохнула барабанная дробь, хриплым солдатским голосом запел горн. И вдруг Закруткин выхватил меня из строя, взял за руку и пошел впереди знамени, сразу вслед за флажковым, что показывал машинам, как объезжать нашу колонну.

Закруткин шагал широко, шляпу он держал в руке, и ветер трепал его лихой чуб и развевал полы пальто, как чапаевскую бурку. Я еле поспевал за ним.

– Товарищ Закруткин, – сказал я, – а где мы пионерский галстук найдем?

– А мы как в бою: с груди на грудь!

Я не понял, но переспрашивать не решился.

– Товарищ Закруткин, вы свинкой болели?

– Я же приличный человек, – ответил герой, – конечно. Я отболел всем, чем положено, и даже золотухой. Вообще, я в детстве ужасно болезненный был.

Милиционеры отдавали нам честь, мальчишки из других школ бежали за нами следом.

Длинная многоногая колонна вытянулась перед Серегиным домом и замерла.

Закруткин спросил у меня номер квартиры и убежал в парадную, а через несколько минут на третьем этаже распахнулось Серегино окно, и сам он, в новой рубахе и толстом компрессе, взъерошенный и обалдевший, показался в окне.

Заикаясь, он произнес слова Торжественного обещания. Товарищ Закруткин снял свой галстук, какой ему вручили на Марсовом поле, и повязал на забинтованную Серегину шею.

– Будь готов! – крикнул он.

И Серега, весь засветившись от радости, улыбнулся и выдохнул, вздымая руку над головой:

– Всегда готов!

– Спасибо вам, товарищ Закруткин, – сказал я, когда все разошлись по домам.

– За что?

– За Серегу.

– Это тебе спасибо, – серьезно ответил летчик.

– Мне-то за что? – удивился я.

– За память! За то, что ты ленинградец! Вот таким будь всегда! Будь готов!

Я отдал салют и ответил:

– Всегда готов!

Так закончилось мое дворовое и младшешкольное «членство», началось – пионерское. К сожалению, современным детям совершенно неизвестное. А в нем было много хорошего... Хотя и дури хватало! А детство-то все еще длилось и длилось... Но об этом я как-нибудь в другой раз расскажу.

ФРОНТОВИКИ

«Мы все – войны шальные дети» – говорится в песенке Окуджавы. Он, конечно, имел в виду свое поколение – мальчиков, попавших на фронт со школьной скамьи. А я думаю, что «войны шальные дети» – это мы – дети фронтовиков. Те солдаты – мальчики довоенного воспи тания. А мы вырастали на военных развалинах, на горьком опыте сиротства, на рассказах фронтовиков. И до сих пор нет для меня святее звания – «фронтовик». Это особые люди – русские солдаты, независимо от национальности —русские солдаты Второй мировой. Фронтовики – души моей строители, как когда-то о своих наставниках сказал замечательный писатель Борис Шергин.

Все дальше от нас то время. Все меньше сходства в теперь уже исторических фильмах о войне с теми солдатами, кого я видел в детстве.

Тысячи мелочей, какие невозможно воспроизвести, складываются в большое неправдоподобие... Наверное, его современный зритель не чувствует. Не сравнивает же он поминутно то, что видит, с кинохроникой.

А солдаты Второй мировой сильно разнятся с тем, как изображают их в нынешнем кино.

Тогда вся армия – острижена наголо. Короткие волосы (на толщину спичечного коробка) разрешалось носить только сержантам. Поэтому когда из-под каски, ушанки или пилотки торчат волосы – кинематографическое вранье. Затылки были у всех бритые.

Все – худые. Загорелые до черноты тощие шеи оттенялись белоснежной полоской подворотничка от линялой чертовой кожи гимнастерки. Гимнастерки – совершенно выцветшие, с заплатками на локтях, а некоторые даже со вставной спиной. Иногда гимнастерка застирана до белизны, а вот эта вставка – цвета хаки.

Когда солдаты раздевались, например чтобы искупаться, или на утренней гимнастике обнажались по пояс, то тела у них были сметанно-белые с багровыми или синеватыми рубцами шрамов и запятыми пулевых ранений, а шеи и кисти рук коричневые или кирпично-красные от загара.

Никаких трусов солдатам не полагалось. Они носили белые бязевые кальсоны с тесемками (ими завязывали кальсонные штанины у щиколоток ) и белые рубахи без воротников. На эту исподнюю одежду офицеры натягивали суконные галифе – узкие до колена и широченные в бедрах, и кители «в облипочку» с негнущимися дощечками погон, и покрывали голову фуражкой примерно в одну треть той высоты в тулье, как нынешние. Сейчас это просто кивера какие-то! Они особенно замечательны тем, что в них воевать совершенно невозможно. И даже на парадах их ветром сдувает. Один фронтовик заметил: «Чем выше тулья – тем хуже армия!»

Но чаще офицеры были в х/б. Точно в такой же одежде, что и солдаты. Но, может быть, чуть подправленной мастеровитым старшиной по фигуре. Солдаты щеголяли в холщовых штанах «со слоновьей задницей» и простеганным поясом чуть не до середины груди. Подвязывались эти штаны тонким матерчатым ремнем с маленькой зубастой пряжкой, а сзади в поясе был разрез с маленьким хлястиком или завязками, чтобы подогнать пояс по размеру. (Все размеры укладывались в четыре номера.)

На ноги солдаты обували огромные растоптанные ботинки с заклепками, а дальше – обмотки – длинные полоски ткани. Они превращали ногу до колена в некое подобие ствола пальмы, с годовыми кольцами.

Зимой поверх гимнастерки надевался короткий стеганый ватник. Одежда, ставшая знаменитой в Европе. Но почему-то модельеры позабыли, что стеганый ватник – это, так сказать, подкладка, потому он и назывался телогрейка. Поверх нее надевалась шинель, особенного серого цвета, на крючках, со складкой и хлястиком на спине. Если этот хлястик расстегнуть, то шинель становилась широченной, как палатка. Солдаты ухитрялись ложиться на нее и ею же укрываться. Шинель под грудью, именно под грудью, а не на поясе, перетягивалась ремнем с одношпеньковой или двухшпеньковой « командирской» пряжкой. Бляхи с якорем были только у моряков, а со звездой появились позже и поначалу только у сержантов. И ремни сержантам делали из кожзаменителя.

На стриженой голове солдат летом носил пилотку —разляпистую, как раскисший пирожок ( поверх нее надевалась каска, в которой не было кожаного вкладыша ), а зимой– шапку-ушанку с серым искусственным мехом, бесформенную, как пельмень. Зимой же выдавали трехпалые рукавицы. Считалось, что указательный палец в этой рукавице выделен, так сказать, в отдельную фракцию, чтобы удобнее было стрелять.

Сразу после войны сроки службы оставались другими. Те, кто захватил последние месяцы войны, в пехоте отслужили в общей сложности семь лет, во флоте – девять. Так что встречались солдаты и с проседью на стриженых головах. Поучительно то, что сразу после капитуляции Германии первыми демобилизовывались солдаты старших возрастов, имевшие тяжелые ранения и контузии (поэтому на Белорусском вокзале из эшелона победителей в кинохронике выгружаются в основном старики), а также учителя и агрономы!

А как они пахли! Боже мой! Это самый добрый, самый главный запах моего детства! Русские солдаты пахли здоровым, крепким мужским потом, махоркой, хлебом и наваристыми щами с тушенкой.

Они умели все. Я не встречал никого надежнее и основательнее «дяди солдата».

Завидев широченную фигуру на тонких кривых ногах, в огромных ботинках, с соломиной штыка за правым плечом, даже маленькие дети переставали плакать и успокаивались. «Дядя солдат» защитит, не даст в обиду, спасет, накормит.

А «дядя солдат» всегда носил в бездонном кармане вторую ложку и, если рядом оказывался ребенок, никогда не ел один. Котелок – либо на двоих, либо солдат курил самокрутку и молча смотрел, как едят дети. А потом оттуда же, из широкой штанины, доставалась газетка, разворачивалась, и в ней оказывался кусочек колотого сахара с прилипшими махоринками. Сахар бережно обдувался и протягивался ребенку.

Я ни разу не видел, чтобы солдаты грызли сахар или клали его в чай! Ни разу! Сахар отдавался ребенку. Первому встречному. Любому. «Дитю».

– Дядя солдат, а ты как же?..

– Да я уж, так уж... Давай ешь! На здоровье! Расти большой, не будь лапшой...

Да святится имя Твое, Русский Солдат!

А о войне они либо вообще ничего не рассказывали, либо рассказывали смешное... Это теперь я понимаю, что смешное... до слез!

Я попробовал записать некоторые рассказы. Так, как слышал. Слово в слово. Потому что тех солдат больше нет... И мое поколение – последнее, помнящее их живыми и молодыми. Мы еще можем вспоминать, те же, кто за нами, будут «реконструировать». Если, конечно, это им будет еще интересно.


Скобарь с колом

Я – скобарь настоящий! Из Старой Руссы. И ничего в этой кличке обидного нет. В Псковской области болотное железо добывали в древности. И псковичи ковали всякий скобяной товар, который на вес золота шел! Вот во время монгольского ига специальные железные набеги были! Железо драть! Гвозди там, петли дверные, скобы. Вот что такое скобарь! Кузнец, значит, оружейник...

Ну и драчуны, конечно, скобари-то. Земля – пограничная, потому и дрались свирепо. Не случайно говорят: скобарь с колом – страшнее танка.

Перед войной сильно на улицах дрались, видать, войну чувствовали. Но я-то домашний был. Учился хорошо. Как раз десятый класс закончил, выпускные сдал, и... война. Отец сразу, в первый день пошел. Сразу, как по радио передали, что война, собрался. Посидели, чаю попили, и пошел... Мать даже и не плакала еще. Ничего еще сообразить не успела. А дня через три и я наладился. Добровольцем. Собрал мешок.

– Ну, – говорю,– мам... Я пошел.

– Кудай-то?

Она как раз стирала. Они, бывало, как с отцом поругаются, так она сразу – стирать... И тут три дня уж как в доме стирка.

Я говорю:

– Как куда? На войну, знамо! – (Ох, и дурак был!)

– Я те дам на войну! – А в руках у нее не то отцовские кальсоны, не то простыня какая-то. Откуда у нас белья столько образовалось? Может, она по второму разу все стирала, по третьему?.. И она мне этой простыней или кальсонами по роже, по спине, по роже, по спине: «Я те дам войну! Я те дам... Вояка нашелся!» Я от нее – на чердак и лестницу за собою поднял. Она села на крылечко и плачет. И мне ее так жалко сделалось. Сижу, думаю: «Ну, не попаду на войну, и ладно. Лишь бы мать не плакала».

А через две недели, а может, и раньше, по радио, по нашему местному: «Враг у порога! Все мужское население – к оружию!» Испекла мне мать ватрушку. Как раз на весь мешок. Ну, бельишко собрала, закинула себе мешок на плечо, меня – за руку, повела в военкомат. Куда денешься? Враг у ворот.

Я-то, дурак, все руку вывернуть из ее ладони хотел, зазорно мне, что меня мать ведет за ручку. А она держит крепко! Не оторвать... Горячая рука такая, маленькая и горячая...

Пришли в военкомат, а там уже винтовки раздают, по две гранаты... и бегом за город. Хорошо еще – в другие ворота вывели, а то бы и мать за мною следом побежала. И сразу в бой!

Ну, мы-то ладно – дураки! Так и немцы тоже! Мы – в штыки, и они в штыки! «Грудью встретим врага!». Они с грузовиков прыгают и тоже на нас. И в долинке такой как начали драться!

А я-то, солдат называется! Стрелять из винтовки не умел, гранаты взводить, бросать не умел и, пока бежали, штык потерял!

А тут такая мясорубка! Я как под наркозом! Хожу как малахольный. Ну вот как во сне, натурально. Куски какие-то помню. Фрагменты. Тут один сидит – из головы мозги текут. Который по земле ползет – из него кишки волочатся... Спасибо, дед один, красногвардеец бывший, в кожане с маузером, как мне по роже даст. «Ты, – говорит, – что, в театре? » Ну я маленько опомнился. Да и немцы отошли, и мы. С горушки жители бегут – своих искать, раненых тащат. И мама моя тоже бежит. Я – «мама, мама», а она как безумная сделалась. Насилу сообразила, что это я...

Ну, нас построили, в казарму какую-то привели, переодели в форму. А по военному делу – ничего. Я, правда, штык нашел, не свой, а какой-то... Ну, нацепил—снял, научился штык примыкать... Хожу это, как придурок, по казарме со штыком. И сразу на глаза командиру попадаюсь. Он меня и еще одного, такого же дурака, посылает к мосту на пост. Ну, мы идем.

Я этому Кирюхе говорю:

– Слушай, а вот интересно, вот выстрелим мы, а дальше что? Как новый-то патрон вставлять?

Он тоже не знает! В общем, кинофильм «Два бойца»!

Поперли на мост! Я вот сейчас думаю, ну как же мы тогда не соображали, что охранять-то мост нужно не на мосту! А около моста. Замаскировавшись. Нет, брат, стоим на мосту, в воду поплевываем. Нас не то что из поганого ружья, нас из рогатки перестрелять можно было. Но, говорят, дураков бог бережет! Про всех не знаю, а меня берег!

Бегут бабы с колами, с вилами, волокут немца-парашютиста. Откуда он взялся? Я про устав-то и слыхом не слыхивал! Чего делать – мне неизвестно! Бабы кричат: веди его в штаб! Ну, я петушком, петушком:

– Ах, ты, – говорю, – гад! – И затвор передернул. У меня патрон-то и выскочил. Нестреляный! А Кирюхе показываю:

– Смекай!

Тот обрадовался, давай затвором клацать, все патроны выкинул. Новую обойму забил! Довольный, что перезаряжать научился. Немец – здоровенный такой, он бы нас одной левой, но тут бабы кругом – порвут на части! Стоит, глазами лупает, ресницы, как у свиньи, белые. И сам белый как бумага стал – думает, небось, что мы его расстреливать собрались. Примериваемся как бы, значит... Ему и невдомек, что мы вояки-то никакие! Схватил бы у нас винтовку и пошел, чего бы ему сделали? Два сопляка да бабы.

Я-то через три годочка в такой же ситуевине оказался, так я этих гитлерюгендов да фольксштурм дне улицы с одним колом гнал. Тоже решили, что меня в плен взяли! Это еще неизвестно, кто кого маял! И автоматы у них поотнимал! Ну, так это уж м конце войны! Тогда-то меня можно только артобстрелом или бомбежкой добыть, а так-то я бы от всего увернулся! Всю войну на передовой, четыре раза раненый! Я на пулемете мог любую мелодию выстукать, как на барабане. Трах-так-тра-та-тах! Хоть пляши! А они на меня автоматы да винтовки наставили! «Хенде хох!» Я те наставлю!.. Ну, да это уж когда! Это я уж ротой командовал! Мне уж двадцать лет было!

А тут-то первый день. Привел этого козла в штаб. Меня майор за ручку поздравил! Непривычно тогда было немцев-то в плен брать! Ну, я раздухарился! Иду обратно – красноармеец! «Малой кровью, скорым ударом! Завтра в Берлине шампанское будем пить!» Ох, дураки были!

Ночь отторчали у этого моста, сменились, поспали маленько. Каши с тушенкой поели. Чаю, с ватрушкой моей, попили! Ведут на позицию.

Приходим. Как раз за спиною монастырь! Мне командир говорит: «Вот те телефон, лезь на колокольню, будешь огонь наводить». Я попер! Дурак дураком. Где выстрел увижу, сразу в трубку: «Батарея противника!». Я там столько батарей насчитал, что, наверно, на всем фронте столько у немцев не имелось.

А что толку-то от моего наблюдения – все равно у нас артиллерии нет и отвечать нечем! А то бы я по-наводил! Уж я бы боеприпасов пожег – немеряно!

Тут вдруг, в полной тишине, отваливается кусок стены и колокол мимо меня, как в замедленном кино, летит. И так тихо-тихо сразу сделалось... Из ушей кровь. Слез с колокольни. Все – оглох! На меня все смотрят, точно я с того света вернулся. А я весь в известке, как мельник в муке. Оглянулся – от колокольни половина осталась, как я на ней уцелел – до сих пор непонятно. Сижу. Контуженный.

Тут опять волокут шпиона – мужик, местный, столбы подпиливал, чтобы связи не было. Мне командир знаками растолковал, велит идти с ним, со шпионом, в тыл. Ну, я винтовку за спину и пошел. Иду и все думаю – что же это я, отвоевался? Что ж, я теперь глухой буду? Вдруг этот шпион как подпрыгнет! Оказывается, я за спиной винтовку-то рукой вертел, в задумчивости, она и выстрелила! А я и не слышу. Он на колени упал и мне на винтовку показывает. Я ствол понюхал – точно, выстрелил! И такое меня зло на этого мужика взяло. Ах ты, сволочь! Столбы подпиливал, а я вот глухой теперь! И чуть я его в расход не пустил! Были у меня такие поползновения.

А теперь думаю, а может, он и не виноватый?! Был ведь приказ – столбы пилить, чтобы немцам не достались! Может, он, наоборот, помочь хотел.

Ведь на войне-то самое страшное – не артобстрел, и не бомбежка, и не голодуха, а то, что жизнь человеческая дохлой мухи не стоит! Жил да помер Максим, ну и хрен с ним!

Однако и этого довел, и в госпиталь пришел. Врач мне ватки в уши вставил. Отправили обратно. Пока шел, чуть к стенке не поставили! Попал на патруль. Хорошо я с винтовкой, а документов-то никаких, и ничего не могу растолковать – глухой!

Ну, думаю – все! Больше от своих ни на шаг! Самое главное понял – надо на войне своих держаться!

Тут-то меня и ранило! Да позорно так. Осколком и пятку! Вот, брат, ахиллесова пята! Притащился на эвакопункт. Сестра, пожилая, мне осколок вытащила, перевязала. Лежу. Тут шибздик прибегает, докторишка! В очкариках студент сраный! «Что у этого?» – «Да все уже сделала!» – «Разбинтуйте! Я не видел!» Кино нашел! Разбинтовали!

Как у меня пошла кровь хлестать! Еле остановили! Но ослабел очень! Привезли на поезде в Ленинград (еще поезда ходили) пластом. Ну, а через два месяца, как раз блокада закрылась, подлечили и на Ораниенбаумский пятачок. И я там до прорыва блокады. Два раза, правда, еще зацепило, но не сильно. Я из госпиталя назад почти что сам сбежал! В городе-то и страшнее, и голодуха. А на фронте все же полегче. Да и дело есть – то в разведку, то за снайпером... А в городе в госпитале что сидеть, смерти дожидаться! И отвычка начинается! Пополнение придет ночью, смотришь, а к вечеру их уж и нет никого – все побиты. А мы, кто с самого начала, все живы! Ну, кто из пополнения уцелел, тот воевать будет. Тут ведь всему не научишь. Вот придет придурок какой молодой с ускоренных курсов офицерских: «В атаку!» А у них там пулемет соадит! Ну, из пополнения-то и встают... Ленту не слышат! А по ленте-то, по звуку, слышно, какая часть идет! Ты подожди четверть минуты, у него лента закончится, он пулемет перезаряжать будет – вот и вставай. Тут уж жми как на стометровке! Пока он ттык-пык, а уж мы траншею взяли! Потом он, конечно, опомнится, у нас назад траншею отобьет. Что Кронштадт из орудий доставал, то и можно было держать, а дальше – нет! Силенок маловато.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю