Текст книги "Охваченные членством"
Автор книги: Борис Алмазов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Талант редактора – ничуть не меньшая редкость, чем талант писателя, просто это другая одаренность. Другой талант! Причем в одном человеке, как правило, талант писателя и редактора не уживаются. Я наблюдал, как замечательный писатель Радий Петрович Погодин буквально погубил нескольких авторов, принесших ему свои рассказы. Не редакторским, а писательским оком он прочитывал в первых опусах юных дарований то, чего они не писали. И, взявшись редактировать «шедевры», которые существовали только в его воображении и совершенно не совпадали с тем, что изложено на бумаге, он фактически все переписывал. Приходя в восторг от совершенно новых рассказов, Радий Петрович расхваливал творчество начинающих авторов. Делал он это так искренне и талантливо, что те и сами начинали верить в свою гениальность! Тем более что с подачи Погодина все им отредактированное издавалось. Две-три публикации – и, уверовав в собственный литературный дар, юный графоман бросал работу и предавался литературе! Бедная литература и бедный графоман! Считать себя полной бездарностью может только талантливый человек. Посредственность же до конца дней будет свято веровать в собственную гениальность, обивать пороги редакций и числить себя в писателях. А в советское время, когда не писательство, а тусовка в литературных кругах слыла делом хлебным, графоман постепенно и настойчиво начинал приближаться к литературной кормушке и окололитературным должностям.
Обратная сторона таланта редактора в том, что, помогая автору стать самим собой, откидывая все ненужные стилевые длинноты, тавтологию, выстраивая крепкий сюжет и т. д., редактор так перевоплощается в редактируемого, что сам ничего написать не может. Истинный редактор – прежде всего гениальный читатель! Он видит авторский замысел, стиль и тысячу иных вещей, без коих произведение невозможно, лучше, чем его создатель, и вычеркивает лишнее, мешающее или заставляет автора «прописать» там, где это необходимо для произведения.
Замечательный редактор, через чьи руки прошли рукописи не одного поколения писателей, Дора Борисовна Колпакова жаловалась, что не может написать даже мемуары.
– Пишу про Бианки – пишу как Бианки! Про Внукова – как Внуков, про Погодина – как Погодин... А меня-то и нет! Где мой авторский стиль? Где мой голос? Нету!
Замечу, что такое почувствовать и так относиться к своему творчеству может очень образованный и глубоко профессиональный, поистине наделенный редкостным редакторским талантом человек. Вот каков уровень настоящих-то редакторов в детской и вообще в русской литературе. Настоящее писательское счастье – попасть к хорошему редактору! Они очень редки! Но мне как-то везло! Мои рукописи, перед тем как стать книгами, за какие не стыдно, побывали в руках нескольких настоящих редакторов. Среди них самый колоритный – Юра Аршинников.
Мы познакомились и подружились в «Искорке», замечательном детском журнале. Журнал угробили при начале перестройки комсомольские лидеры (журнал принадлежал комсомолу), спешно откочевывая в « новые русские ». А в пору его расцвета за честь почиталось напечататься на страницах этого маленького, но очень крепкого, очень профессионально сделанного журнала. В этом заслуга и Георгия Алексеевича, в просторечии Юры Аршинникова, одного из редакторов.
Невысокий, лысоватый, щупленький на вид, прокуренный и молчаливый, он впивался в интересную рукопись и мгновенно вычислял все ее достоинства и недостатки, и, если понимал, что вещь стоящая, очень быстро, но обдуманно, бисерным почерком начинал рукопись править, не пропуская ни одной запятой. Под его пером рукопись оживала и становилась явлением. А он виновато помаргивал, поглядывал сквозь большие, тяжелые очки близорукими глазами и вроде бы оставался в стороне от триумфа автора.
В нем – куча достоинств. Верный товарищ. Интеллигентный и добрый человек. Раскрывался он не сразу, но кто узнавал его ближе, понимал, что он еще и остроумный, и очень образованный. Он знал французский немножко больше, чем это предписывалось программой неязыкового факультета университета. Легко рифмовал. Вообще знаний хватало. Потому что он все время читал, читал, читал... И на работе, и дома, и днем, и ночью.
Его внутренний мир не прост и даже парадоксален. Например, несмотря на то что кто-то из его предков слыл знаменитым в Воронеже музыкальным мастером и особенно славились поющие аршинниковские балалайки, Юра утверждал, что у него слуха нет. Он ничего не мог спеть. При этом – потрясающая музыкальная память. Он помнил десятки сложнейших джазовых мелодий, каких я и воспроизвести-то не мог. И когда кто-нибудь, напевая песенку, начинал фальшивить, Юра какими-то насвистываниями, мычанием, притопыванием и прихлопыванием объяснял, как петь правильно.
Его мир был глубоким, интересным, но книжным... Наверное, и себя Юра воспринимал как литературный персонаж. Первую часть жизни он про жил под обаянием студенческих мифов и тогдашней западной литературы. Чему способствовала жена Лена. Жена-дружок, верный приятель, надежный товарищ. Одинаковые тренировочные, одна палатка и рюкзак на двоих. Довольно распространенная тогда ситуация. Аршинниковы к этому еще играли роль какой-то западной влюбленной пары.
На мой вопрос, чего у Юрки вид такой невыспавшийся, Лена, смеясь, говорила: «Юра ночью выпить захотел – пошли пешком в аэропорт, там ночной бар... Всю ночь гуляли. Ночи-то белые».
«Бар» – в начале семидесятых годов! «Театр для себя». Толстые журналы, Белль, Ремарк, Хемингуэй... Вся страна охемингуэела. В каждой культурной семье – гипсовая Нефертити и бородатый Хэм на фото как марка принадлежности к интеллигенции. Долгий литературный сон. И вымышленная действительность. Можно вообразить себя крутым ремарковским парнем из «Трех товарищей», а еще лучше напустить на себя хемингуэевской многозначительности... Сигарета, кафе, недосказанность...
Понятно, что это противопоставлялось партийной скучнейшей действительности. Бесконечным речам вождей, необозримым передовицам, фальши всего официоза. Это выглядело как настоящая, духовная, современная жизнь!
А в реальной жизни – комнатушка на четверых в двухкомнатной коммуналке, в хрущевке. Грызня жены Лены с соседями... Не жизнь, а цирк в сумасшедшем доме. Перелаялась жена Лена из-за конфорок на газовой плите с соседкой. Сосед ее обозвал. Она закатила Юре истерику, что он, мол, жену не защищает. Ночью литературный редактор Юра на двери соседа написал многострочный стихотворный памфлет. Сосед снял дверь с петель и поволок ее через весь город, по всему Московскому проспекту, на спине в редакцию на Фонтанку, 59, как вещественное доказательство оскорбления! Жаловаться Юриному начальству.
– Бурлеск! – как говорил мой друг Муму, не находя названия подобному бреду.
Вечный портвейновый «кайфок» свое дело делал. Юра и сам совершал, мягко говоря, безобидные, но неадекватные поступки. Тогдашний секретарь Союза журналистов (весьма серьезной и мощной организации) Елена Сергеевна Шаркова сделала грандиозный ремонт в квартире и пригласила в гости чуть не всю редакцию. Персонально Юру никто не звал, но и он, на правах однокашника Елены Сергеевны по университету, приволокся в гости. Там долго и тихо тянул рюмочками портвешок и по необъяснимой причине, вероятно пленившись девственной белизной стен в туалете, написал над унитазом авторучкой с чернилами: «Здесь был Юра». Хозяйка утром, обнаружив граффити, Юриного юмора не оценила.
Две дочки росли, а комнатушка в хрущевке не увеличивалась. Жена Лена изнемогала на работе, что отношений между супругами не укрепляло. И наконец! О счастье! Юре с большим трудом «пробили» двухкомнатную квартиру в новопостроенном доме на Лиговке. Ликованию не было предела.
Жена Лена почувствовала себя хозяйкой поместья! Однако и комнату в коммуналке упускать она не желала. Началась длительная и противная склока между Юрой, стимулируемым женой Леной, и редакцией, что выбила ему квартиру. В результате Юра потерял работу. Он крутился еще в каких-то многотиражках, подрабатывал литобработкой, переводами. Но редактуру, то, к чему призывал его талант, потерял. Оказавшись без любимого дела, он начал ссориться с товарищами по работе, менять службу. Пока наконец не оказался ночным сторожем на ка-ком-то складе.
Он все еще мечтал стать переводчиком, ходил по редакциям... И вдруг неожиданно, словно очнувшись от литературного сна, обнаружил у жены Лены в сожителях бодрого прапорщика.
Потянулся длительный развод. Юра склонялся к самоубийству. Но мудрый суд предписал родственный обмен с Лениной тещей. И Юра оказался владельцем восемнадцатиметровой комнаты в тихой квартире с соседкой-старушкой.
Распад Советского Союза, сопутствующие этому события его как-то не взволновали. У Юры была комната, телевизор, все-таки хватало на хлеб, и можно было читать, читать, читать... И мечтать. Он все более и более уходил в мир благородных и беспочвенных мечтаний...
И когда старшая дочь вышла замуж, он совершил глупость, какую совершают все отцы. Подобно королю Лиру, он понадеялся на дочернюю любовь. Свою комнату он присоединил к квартире дочери, и они выменяли большую жилплощадь. Но на этой площади еще размещались зять и внук...
Ничто не меняется под солнцем и в характерах людских.
И очень скоро несовместимость Юриной духовности, сигаретного дыма и ночного книгочейства вошли в противоречие с покоем и материальным интересом семейного новообразования. Благородный король Лир – Юра хлопнул дверью и ушел в никуда...
С годами он стал упрям и неуживчив. Иногда он находил к знакомым или друзьям помыться, посетовать на судьбу, поесть. Признавался, что ночует на вокзале, а то и в лесу. Хотя в лесу уже становится холодно. Никаких советов и никакой помощи он не принимал, да и как тут поможешь... Мечты заносили его все дальше.
Последний раз его видели в редакции, куда он пришел с приятелем-бомжом, как бы король Лир с шутом. Навеселе, в приподнятом настроении... Собирался отправиться в Воронеж...
– Ну почему в Воронеж? – спрашивали растерянные сотрудники редакции.– Ты же там никогда не жил. Кто у тебя там? Куда ты поедешь?..
– Все-таки там родина предков, – поблескивая огоньком безумия из-под разбитых очков, отвечал Юра.
– Каких таких предков!
– Ну как же! Аршинниковы – знаменитый род. Мой предок в Воронеже балалайки делал. Чувствую, мне необходимо прикоснуться к земле моих пращуров.
Так и сгинул.
Осталось на последней странице нескольких книг петитом: «Литературный редактор Г. Аршинников», остались три переведенные им баллады о Робине Гуде...
А надпись в туалете «Здесь был Юра» вывели на следующий день после обнаружения.
Шутка тогда получилась дурацкая. Да и жизнь не лучше.
«Теперь купи!»Как мы быстро отвыкли от власти Его Величества Дефицита. Вырастает поколение, для коего привычны бандиты и нищие, порнуха по телеку, стройные ряды путан вдоль оживленных улиц и многие другие гадости, но про дефицит они не знают.
Все можно купить! Это другая, неведомая нам прежде беда. Были бы деньги. А их – нет. Но так живет весь мир. А дефицит – это социалистическое явление. Поэтому советянин, попавший за рубеж, прежде всего обалдевал от отсутствия дефицита, от обилия товара на витринах, от того, что нет проблемы чего бы купить, а есть проблема кому бы продать.
А ведь еще совсем недавно отец Чебурашки и крокодила Гены, также дяди Федора из Простоквашина Эдуард Успенский любил громогласно спрашивать в детской аудитории:
– Дети,а что такое дефицит?
И дети начинали выкрикивать:
– Мясо! Колбаса! Сгущенка! Масло...
– А на Севере:
– Молоко!
В Архангельске, например, тогда его выдавали только детям по талонам-рецептам врачей в аптеках.
Короче, дефицит – это когда и деньги есть, но купить на них нечего. При плановом хозяйстве возникали порой удивительные вещи. Мой приятель-музыкант, находясь на гастролях в каком-то сибирском городишке, куда от филармонии отправили их струнный квартет, для меня замечательный тем, что я на их концерте, куда они меня пригласили (я пошел в надежде познакомиться с какой-нибудь приличной барышней, собственно, в филармонию и в публичную библиотеку в пору моей молодости в том число и за этим ходили), заснул и упал со стула, не дождавшись, пока они «перепилят» свои скрипки и виолончели.
Так вот, в сибирской дыре произошел счастливый музыкальный момент. В местном универмаге, рядом с хомутами, фаянсовым бюстом Ленина и всевозможной, уж совсем немыслимой и ненужной в хозяйстве дребеденью, музыканты увидели контрабас по цене 2 р.75 к.
Как возникла такая цена, можно только предполагать. Вероятно, по неисповедимым путям совснабжения задолго до войны инструмент завезли в кооперацию. А поскольку его с тех пор и не купили и при совершенной в тех местах ненужности не украли, то после многократных ежегодных уценок превратился он в нечто равное по стоимости пачке папирос. Конечно, для музыкантов-струнников такая находка равна находке бочонка с золотом или кошелька с бриллиантами. Радость усилилась тем, что на складе хранилось еще пять инструментов с тех же времен и по той же цене. Отправив контрабасы в специально изготовленных ящиках в Питер малой скоростью, музыканты едва дождались окончания гастролей и в превеликом волнении явились на станционный склад. Но все окончилось прекрасно, как в юношеском сне! И на деньги от проданных контрабасов квартет безбедно жил несколько лет, а знакомые контрабасисты при встрече кланялись им чуть не в пояс – благодарили за инструменты. А благодарить-то нужно Его Величество Дефицит и совершенно уму не постижимую систему распределения. Однажды на севере Архангельской области в сельском аэропорту я встретил умирающего со смеху подвыпившего местного мужика.
– Дак холодильники везут...– корчась от смеха, говорил он. – Дак на чо нам холодильник-ту? Здеся копнешь на пол-аршина – и вечна мерзлота. Ложь все, что хошь, как в ланбард!
– Будет в доме красивая вещь и в погреб лазать не нужно!
– Да куды его в избу! У нас электричества-ту нет!
Однако все не так просто, как казалось мне и архангелогородцу. Предметы роскоши, к которым когда-то относились и холодильники, даже не стали выгружать из самолета. Холодильники завозили на Север по программе экономических приоритетов, по многолетней практике: все лучшее – на Север! А скупили их полярные летчики. Для того их, собственно, и привезли. И разумеется, не для северян, а для себя. Очереди в ту пору за холодильниками тянулись годами. Ничего не попишешь – дефицит!
Конечно же, дефицитом были книги! При огромных тиражах: скажем, у меня меньше 100 ООО тиража не было. Но за книгами «давились» точно так же, как за плащами «болонья» и т. п. Потому что прежде всего книги распределялись по библиотекам. А библиотек – много! Только детских более 110 тысяч.
Поэтому, например, как мне открыли в Комитете по делам печати, на Питер поступило моей книги «Прощайте и здравствуйте, кони!» всего 400 экземпляров. Из них я как автор получил только 8 экземпляров. Чего не хватило даже на подарки родственникам.
И вот по великому блату, со слезами, давя всем обаянием, я выпросил один экземпляр в соседнем книжном магазине. Книгу получил из-под полы, со всеми предосторожностями, потому что книгочеи и книголюбы контролировали поступление каждого экземпляра.
По когда я уходил, пряча за пазухой заветный экземпляр, в тамбуре магазина встал передо мной, как I ист перед травой, некий господин-товарищ в наглухо застегнутом пальто и, дыхнув перегаром, спросил:
– Старичок, хорошую книгу надо?
– Всегда!
Он распахнул пальто, и там за подтяжками, как боевой нагрудник, я увидел знакомую обложку.
– Сколько?
– Только для тебя, старичок! Пять номиналов.
Теперь смешно вспоминать те цены, но я все-таки заартачился.
– Знаешь, старичок, – сказал я книжному спекулянту, глядя в его ясные, свежеопохмеленные глаза. – Ты не поверишь! Я эту книгу написал!
– Написал – молодец! – не сморгнул «старичок». – Теперь купи!
Художники
«Завтрак»Эта картина висит у входа в зал испанской живописи в Эрмитаже, справа. В пору моего детства под ней висела уверенная табличка: Диего Веласкес. Сегодня, много скромнее и интеллигентнее, утверждается, что полотно принадлежит кругу Веласкеса, поскольку картин или копий этого тройного портрета много, и это говорит, что картина популярна и что ;>го именно картина, а не портрет конкретных людей. (Хотя, конечно, это не исключает прототипов, с кого портреты писались.) Меня тянуло к этому холсту, тянуло к той загадке, что я чувствовал в ней.
В художественной школе и в институте меня учили: это «жанровая сцена, где изображены завтракающие идальго, о чем говорят шпаги на стене». Естественно, я некоторое время с попугайской уверенностью повторял все эти слова про идальго и про завтрак. Действительно, ведь за столом друг против друга сидят старик и молодой человек, а прямо против зрителя стоит некрасивый улыбающийся мальчишка – поднимает в руке колбу с вином. Именно колбу! Иначе и не скажешь!
...Но меня стало мучить лицо старика. Мне все казалось, что я видел это лицо прежде. Страдая обостренной зрительной памятью, какая иногда заставляет меня мучительно вспоминать, где я видел недавно встреченного на улице человека, я успокаиваюсь только, когда наконец с облегчением вспоминаю, что три года назад видел его во встречном трамвае! Патологическая какая-то способность!
А старика я этого точно видел. И вдруг как молотком по темени. Да ведь это же Гомер! Гомер с античного портрета. Казалось бы, что такого? За неимением натурщика художник писал с гипса... Но вот тут-то и закралось сомнение – а зачем? Зачем, если это портрет? Если это завтракающие идальго? Ну, бывают же чудеса! Может быть, художник сам был поражен сходством какого-то реального человека с Гомером!
Тогда, споткнувшись первый раз, я задумался: а почему так скуден этот завтрак? Что же это за трапеза такая, когда на столе фактически ничего нет.
Надрезанный гранат, хлебец и рыба. И все в единственном числе!
И вот тут возникла главная загадка. Она вытекает из композиции. Стол, за которым сидят (и стоят) завтракающие, придвинут к самой раме, к зрителю. На краю его лежит нож, вот-вот упадет, его хочется подхватить, потому что четвертым за этим столом оказываетесь вы! И это под вашу правую руку подложен нож.
Кто же этот четвертый, чье место теперь занимаете вы – зритель?
И я догадался, что это портрет возрастов. Картина – символ. Это один человек! Кто? Да тот, кто не написан на портрете! Тот четвертый, на него смотрит мальчишка, ему что-то говорит молодой человек, и на чьем месте сегодня стоите вы. Я могу доказать это математически!
Мальчишке лет 12, молодому человеку – 24! Старику – шестьдесят! Почему? А вот какая выстраивается формула: мальчишка – 12, молодой человек – 12x2 = 24, третий за столом (тот, кто не написан) – 12 + (12 х 2) = 36. Или 12x3 = 36. Старик – 12 + (12 х 4) = 60, или (12 х 2) + (12 х 3) = 60. Годы жизни Диего Веласкеса —1599-1660!
Даже год смерти своей угадал!
И пир духовный (никакой это не завтрак) предлагается каждому из нас! Каждому!
Хлеб – тело Христово, вино – кровь Господа нашего, рыба – символ христианства, лук – символ терпения и стойкости, гранат у греков – символ зрелой семейной жизни, у арабов (мавров), часть символики которых ясна испанцам, как Божий день, – символ множественности мыслей и знаний у зрелого мудрого человека. Символ мудрости, приходящей с годами. И шпага на стене с крестообразной рукоятью – как знак чести и достоинства, знак благородства...
А в палитре Веласкеса вся будущая испанская живопись! Весь этот желтый и коричневый, вся эта любовь к цвету натуральных кож, сдержанность колорита... Все! От Сурбарна и Риберы до Пикассо...
Нашел в каталоге год написания картины – 1617-й и примечание – изображены три возраста, предположительно: юноша – автопортрет.
А как у меня все стройно получалось!
Пришел домой, рассказал жене.
– Неужели ты об этом никогда не читал и неужели об этом никто до тебя не догадался!
Нет пророка в своем отечестве!
Она всегда права. Особенно в презрении ко мне! Поистине жену Господь дает для смирения! Чтобы гордыней не возносился! Чтобы смирялся гордынею своей.
Но ведь даже если это и раньше кому-то в голову приходило, что с того? Тем более я прав и счастлив! Значит, то, что я понял, – объективно! Значит, я расслышал, что говорит мне Веласкес через толщу, без малого, четырех сотен лет. И каждый раз в Эрмитаже обязательно пойду переглянусь с юношей на полотне, который показывает на шпагу, висящую на стене, – и хорошо мне жить в мире идей, а не в мире вещей... И честь для меня так же важна, как и для этого идальго. И стойкости нынешняя моя жизнь требует не меньше.
Ничего! Плещет еще влага жизни в тленном и хрупком сосуде земного бытия! Мне хорошо. У меня славные собеседники на этой трапезе, за этим столом, где рыба, лук, хлеб, гранат и вино. И я знаю, что я – тоже там. На равных, в этом пиру жизни.