Текст книги "Охваченные членством"
Автор книги: Борис Алмазов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Собственно, любую бухгалтерию, что прежде, что теперь, можно так переименовать, поскольку там в основном всегда работают женщины. Слона в пору моей молодости проще было увидеть на Невском, чем мужчину-бухгалтера. Если такие и встречались, то это бывали уж самые-самые верхи – главбух фабрики или министерства... А бухгалтерии издательств – самые обыкновенные, отличались только особой утонченностью вкусов, отчасти литературными привязанностями и несколько старомодным шармом, вносимым престарелыми писателями. Они, посещая бухгалтерию, начинали сучить ножками, расшаркиваться, дарить цветы и конфеты, а также целовать дамам ручки и рассыпаться (почти буквально) в комплиментах. Дамы из «бюстгалтерии» дарили им улыбки и ставили жирные галочки в ведомостях, чтобы зоркие когда-то мастера «литературного цеха» не промахнулись мимо своей графы «на получение».
И вот в этот гипюрно-парфюмерный рай, где на томике Ахматовой в стакане тонкого стекла благоухают три девственных нарцисса, вваливает пузо писатель нового поколения. Раскланиваясь с грацией дрессированного медведя, сшибает задницей с нескольких столов какие-то нужные бумаги. Дамы и барышни с русалочьим смехом кидаются их поднимать и видят, что рядом с писателем стоит, словно его уменьшенная копия, конопатый и рыжий мальчик. На абсолютно круглой и наглой роже его сияет счастье от картины произведенного отцом безобразия.
– Сядь, паразит! – командует, дыша пивным перегаром, папаша. – Сядь, я сказал! Сядь, козел!
Мальчик более всего напоминает футбольный мяч, неожиданно влетевший в окно благообразного учреждения. Он бы, может, и рад сесть, но ноги и руки у него движутся независимо от команд родителя. И грозным рыком его можно прикрепить к стулу не более чем на три секунды.
– Девчата! Касса открыта? Я мигом! Одна нога здесь – другая там! Посмотрите тут за ним! Пусть он тут посидит!
– Да пожалуйста, пожалуйста, такой милый мальчик...
– Милый, когда спит зубами к стенке! Сядь, паразит, ровно! Замри! И сиди! И смотри, если что – папа тебе ноги повыдергает! Просек, дефективный? Сиди! Так бы и дал по башке!
Через три минуты кажется, что мальчик уже ходит по потолку и вообще что мальчиков несколько и пни одновременно пересекают «бюстгалтерию» в разных направлениях, как молекулы в модели, иллюстрирующей броуновское движение. Подхваченные вихрем бумаги веером взлетают к потолку. Само собой раскрывается окно, и опрокидываются нарциссы в стакане, заливая Анну Андреевну холодным душем. А писательский мальчик, свешиваясь с люстры, приветствует происходящее гадким смехом....
– Мальчик! Мальчик! – чирикают «бюстгальтерши», утратив надежду укротить эту стихию или хотя бы вступить с ней в контакт. – А почему ты с папой? А почему ты дома не остался?
– А тама нету никого! Я пожар устроить могу или в ванной утопнуться!
– А где же твоя мама?
– Она пошла на аборт!
Часа через три после того, как папаша выдергивает за уши свое писательское чадо из помещения бухгалтерии и там удается собрать, хотя бы в стопки, все документы трехгодичной отчетности и сложить горкой на один стол все поломанные арифмометры, дамы приходят к выводу, что закон об отмене запретов на аборты принят своевременно! И даже поздновато.
Ты приходи к нам, приходи!Журнал «Аврора» не просто новый молодежный журнал, возникший в семидесятые годы! Это был еще один глоток свободы, хотя и отпущенной очень малой порцией.
Размещался он на Литейном, 9. Высокая скользкая лестница «свежего мрамора» на второй этаж, там симпатичный коридор и кабинеты редакторов. В коридоре временами размещалась сменная выставка фотографий, графики или живописи. Тут я впервые и увидел Виктора Голявкина.
Пузатый, краснолицый, в пальто нараспашку, он ходил по коридору, рассматривал только что вывешенные живописные произведения жены одного из художников, приседал, крутил головой, взмахивал руками и возмущенно хлопал себя по бокам. Пантомима выражала удивление, потрясение и возмущение.
– Видал?! – обратился он ко мне так, как будто мы с ним вместе учились с первого класса. Может, с кем-то перепутал? – Ты видал?!. Воще... Это что, живопись? Воще! Живопись – это живопись! Это когда цвет, ты понял? Когда мысль... Живопись – это воще! А тут воще!.. Ну – воще! Надо же, ай-ай ай... И не стыдно такое развешивать! Е-мое! Тьфу! Айвазовского знаешь? Репина? Куинджи? Знаешь Куинджи? Во-о-от... Куинджи! Живопись! Колорит! Цвет... Гамма! А тут – е-мое! И все! Ну, воще. Это жопой в краску сесть по пьяни и об холст вытереть! Вот что это такое! Воще. Такое же руками сделать невозможно! Это не руками делано!
В этот момент в коридор выплыла художница, она, оказывается, по случаю своего вернисажа принимала поздравления в кабинете главного редактора.
– Привет! – сказал Голявкин. – Вот, смотрю! Воще! Поздравляю. Воще. Надо работать! Воще. Интересно. Давай еще пиши! Воще.
– Надо же мутату такую развесить! – сказал он, пожимая мне руку на прощанье, когда художница ушла. – Просто воще! «Барсук яйца свои повесил на сук!» Воще! Я точно говорю! Я же Академию художеств закончил. Воще. Я сам – художник, но такого безобразия себе никогда бы не позволил! А эта – воще! «Рэпин» воще! Думает, муж – художник, так и она может! А у меня, может, жена балерина, так я чего? Лебедем стану? Воще! Живопись – это Репин, это Куинджи... Куинджи знаешь? Куинджи... Айвазовский... А это – говно! Так я ей и сказал! Писать и писать – это разные процессы, а не только ударение переставлено! Воще. Вот именно! Дорогая ты моя!
Виктор Голявкин брал собеседника за пуговицу, заглядывал ему в глаза и говорил, ввинчивал свою мысль так, словно разговаривал со слепоглухонемым идиотом.
– Телевизир имеешь? А? Телевизор? КВН! Теле-низор... КВН... КВН смотришь? Во-о-от... Телевизор, КВН, Фрязино... Фрязино слышал? Чемпионы КВН. Мне тут баба КВН устроила! Клуб веселых и находчивых! Прихожу домой утром – нету! Уехала! К маме! Во Фрязино! КВН – понимаешь! Фрязино! А я один, в натуре, как камикадзе... Воще! Вот именно! Самурай! Японию знаешь? Япония... японцы... самураи... воще. Камикадзе. Камикадзе знаешь? Во-о-от... Они в Японии своей долбаной перевели меня на японский на свой на язык! Изучают меня! И вот баба моя пацана взяла и – КВН во Фрязино, к маме. А тут приезжает японка! Понял? Японка! Япония, камикадзе... Изучает меня. По моим рассказам научную работу пишет. Кривоногая такая, молодая, воще... В белых носочках! «Голявкин-сан!», «Голявкин-сан!» Ну и что?! Да! Я – Голявкин-сан, Виктор Владимирович! Так я же как камикадзе! Баба-то уехала! Во
Фрязино! Мне эту японку даже домой не пригласить! Вот именно, что неудобно! Мне ее что, пельменями из пакета угощать?! Она, может, влюбилась в меня, а я как камикадзе! Она изучает меня как следует по-японски! Научно! А я как придурок! Самурай воще! Даже неудобно! Вот такой КВН! Один же, как камикадзе! И денег ни шиша! А ты говоришь КВН! Вот и торчу один, как самурай! «Голявкин-сан, в натуре, из КаВеэНа!» Просто позор для страны! Мы же не японцы какие-нибудь! Вот тебе и Фрязино! Японский городовой!
Голявкин сидел в «Авроре» и напоминал закипающий чайник, какими их рисуют в мультфильмах. Раздувается, раздувается, да как закипит!
– Я, конечно, пьяница! Воще! – говорил он, подчеркивая подтекст и готовя громовой тезис. – Пьяница... Воще! Пью... Я пью, но ума, е-мое, не про-пи-ва-ю! Ума! Воще! Это же с ума сойти! Новые туфли! Лаковые! За семисят рублей! Се-ми-сят! И в вагоне оставить! Уму непостижимо! Воще! Горе от ума! Форменное горе! А туфли тютю, в Ригу едут! А может, уже идут куда-нибудь! Лаковые. Выходные! Е-мое!
Тут я увидел маленькую женщину. Она невозмутимо нюхала розу. Слова Голявкина отскакивали от нее, как пятаки от кирпичей при игре в пристенок. И я понял, что это – жена! Подруга героя, как называл ее Голявкин.
Через несколько дней я увидел ее на бульваре, беседующую с авроровскими редактрисами о литературе, естественно. Мальчонка, точная уменьшенная копия Голявкина, вылез из песочницы и, размазывая сопли, заныл:
Ма-а-а! Эти дети со мной играть не хотят!
– Иди сюда, – сказала строгая мама. – На рубль! Металлический. Юбилейный. – И пояснила редактрисам свой поступок: – Когда у мужика деньги и кармане, он чувствует себя увереннее! Не плачь, сынок!
Тогда я буквально влюбился в «подругу героя»! Потому что Виктора Голявкина я обожал с первой строчки его рассказика, попавшего мне в руки. В замороченном Питере они оба и вместе ухитрялись оставаться живыми людьми!
В своей биографии незадолго до смерти Голявкин написал: «Я родился давно – 31 августа 1929 года и русской семье в городе Баку. Только я там успел метать на ноги, сразу взял в руки карандаш и изрисовал все карточки в семейном альбоме и стены во всей квартире. А как только вышел на улицу, начал рисовать на стенах домов, на асфальте, портил своими рисунками целые кварталы – теперь стыдно вспомнить об этом. Меня ловили, заставляли стирать. Но я снова рисовал.
С удовольствием могу только вспомнить, как в годы войны от меня доставалось фашистам – все время рисовал на них карикатуры. И когда рисунки часто стали появляться в газете “Бакинский рабочий”, одни соседи хвалили меня и с гордостью говорили: “Давай, давай!” А другие предостерегали: “Что будет со всеми вами, если немцы войдут в город!” А нас у матери было трое сыновей. Моей матери так и не удалось тогда отобрать у меня карандаш. А немцам так и не удалось захватить наш город: их остановили под Моздоком.
Мой отец вернулся с войны – нам повезло. С тех пор, как мне стало ясно, что весь мир цветной, отцу слишком много приходилось тратиться на мои краски. А мне пришлось оканчивать художественное училище, потом Академию художеств в Ленин граде. Потом я вступил в Союз художников.
На это ушла уйма времени и уйма красок. Но отцу не удалось увидать моих картин на выставках. Шло время, и я стал писателем – с 1962 года член Союз;» писателей СССР.
Но художником был не зря: всю жизнь сам иллюстрировал свои книги.
Мои книги выходили на болгарском, чешском, словацком, румынском, немецком, польском, японском, французском, хинди и других языках.
А также на азербайджанском, армянском, грузинском, узбекском, таджикском, литовском, латышском, эстонском, молдавском и других языках народов СССР».
Но с человеком талантливым всегда непросто... А тут еще пришла беда! Инсульт расколол Виктора на живую и мертвую половины. Злые языки шипели – допился! Врачи говорили – следствие старой травмы. Виктор по молодости имел чемпионский титул и считался очень перспективным боксером. Собственно, с этим титулом он и приехал в Ленинград. А вот о еще одной причине – умалчивали. Такой остроязыкий русский писатель, как Голявкин, одним своим присутствием в литературе должен раздражать и пугать, ведь неизвестно, что он может выкинуть! Куда его талант занесет! И хотя Виктор не выступал против тогдашней государственной системы, она его все равно опасалась.
В праздничном, да еще юбилейном номере «Авроры» был опубликован маленький рассказик Голявкина. На мой взгляд, совершенно безобидный. Но какой-то зануда-пенсионер, вероятно из тех Павликов Морозовых, кому в тридцатые годы мерещились свастики в орнаментах на школьных тетрадках, кто ми Всесоюзном пионерском съезде, все вместе и организованно, топтал зажим-значок для пионерского галстука, где, видите ли, красная звезда размещалась над пионерским костром, значит, враги Советской власти ее жарят! Потому художника-вредителя, естественно, под расстрел! И вот такой престарелый борец за чистоту идеологии прочитал в рассказике то, что ему в старческом революционном маразме привиделось, и сочинил по этому поводу бумагу во все инстанции. И началось! Формально-то, конечно, ничего приписать не могли, не тридцать седьмой год... Но долбили крепко. В результате редактор «Авроры » Владимир Торопыгин умер от инфаркта, а у Виктора – инсульт.
Я увидел его после больницы ничуть не утратившим бодрости, но полупарализованным. «Два стакана портвейна я отстоял! – приветствовал он меня.– Что хотите делайте! И врачи согласились. Я еще свое не отпрыгал!»
«Ну вот, – подумалось мне тогда, – отпрыгать-то, может, и не отпрыгал, а замечательные повести, рассказы, веселые, умные, – кончились!»
И слава богу, ошибся! И повести, и рассказы, иллюстрированные Виктором, продолжали выходить! Он продолжал их писать! Могу сказать почему! Потому что рядом была подруга героя!
Если когда-нибудь опомнится русский народ или просто пройдет побольше времени, мы отодвинемся от нынешних дней и нам станет ясно, что в великой замечательной питерской детской литературе Голявкин – самая яркая звезда, и если надумают поставить ему памятник, то рядом с этим замечательным писателем должна стоять жена. Редкий и редкостный союз – потомкам в назидание. Она не только продлила его жизнь на долгие годы, она помогла остаться Виктору писателем. Писатель ведь живет до тех пор, пока его читают. Иные и при жизни покойники.
После болезни Виктора в его творчестве ничего не пропало, не погасло. Ну разве что перестали рассказывать о нем анекдоты, пересказывать его фразы, какими он, казалось, наполнял весь Питер.
Перестали, услышав шум в ресторане Союза писателей, усмехаться: «Опять Голявкин кричит, что он – гениальный!»
А он кричал правду!
О его фантастической одаренности до сих пор ходят легенды. Замечательный питерский писатель Виктор Конецкий утверждал, что Голявкин на несколько порядков талантливее всех, кто занимался с ним, Конецким, в литобъединении. И доказывал это такой историей.
Руководитель объединения любил задавать темы рассказов, состоящие из одного заголовка. Однажды предложил написать рассказ под названием «Пуговица». Все усердно заскрипели перьями. Сам Виктор Конецкий, под впечатлением от японского фильма Куросавы «Росемон», приладил четыре готовых своих рассказа в некий цикл. Как бы пуговица смотрит на мир четырьмя глазами. Четыре разные точки зрения. Мучился две недели, а то и больше...
А Голявкин, весьма редкий гость в ЛИТО, через двадцать минут отнес на стол руководителя, держа за уголок двумя пальцами, листочек бумаги и ушел. И вот этот его рассказик единодушно признали лучшим из всех представленных по теме.
«Пуговица» – соблюдая условия конкурса, значилось в заголовке. И далее начало в классических традициях: «Когда я был маленьким...»
«Когда я был маленьким, мне все время ставили в пример дядю. “Дядя этого бы не сделал! А вот дядя так бы не поступил... А вот дядя...” И я этого дядю своего ненавидел! Хотя дядя давно умер. И я его совершенно не помнил. Помнил только, что у него к черному пальто была пришита пуговица от кальсон».
Одна из повестей В. Голявкина называется «Ты приходи к нам, приходи!», можно бы так и о самом Викторе сказать...Только он никуда не уходил. Он остался в русской литературе навсегда.
«Юлек бы очень смеялся!»«Моя дорогая, часами я говорю с тобой и жду и мечтаю о том времени, когда мы сможем беседовать не в письмах. О многом мы тогда поговорим! Моя милая, маленькая, будь сильной и стойкой. Горячо обнимаю и целую тебя.
До свидания. Твой Юля. Бауцен, 6.8.1943».
«Напишите мне, пожалуйста, что с Густиной, и передайте ей мой самый нежный привет. Пусть всегда будет твердой и стойкой, пусть не остается наедине со своей великой любовью, которую я всегда чувствую. В ней еще так много молодости и чувств, и она не должна остаться вдовой. Я всегда хотел, чтобы она была счастлива, хочу, чтобы она была счастлива и без меня. Она скажет, что это невозможно. Но это возможно. Каждый человек заменим. Незаменимых нет ни в труде, ни в чувствах. Все это вы не передавайте ей сейчас, подождите, пока она вернется, если она вернется...
31 Берлин. Плетцензее. 3 августа 1943 ».
Ровно через неделю Юлиуса Фучека расстреляли. Ему было сорок лет.
А Густину Фучикову я встретил в 1983 году, сорок лет спустя. Маленькая старушечка в шапочке-кубаночке из серого каракуля. Зачем она ее носила? Может, с этой кубаночкой у нее что-то связано? Как там, в его «Репортаже с петлей на шее» ?
«Каждый вечер я пою ее любимую песню: о синем степном ковыле, что шумит, о славных партизанских боях, о казачке, которая билась за свободу бок
о бок с мужчинами, и о том, как в одном из боев “ей подняться с земли не пришлось”».
Кубаночка – старенькая, и ее хозяйка крепко помята старостью. От прошлого осталась только широкая чешская настоящая фучиковская улыбка, но в ней сверкали белоснежные пластмассовые зубы, в остальном – обыкновенная старушка, прожившая одинокую безмужнюю и бездетную жизнь.
И она, вероятно, почувствовав мою жалость (а мне так хотелось ее как-то обогреть, приласкать), сказала с небольшим акцентом: «В Советском Союзе, в Артеке, где я выступала, был большой портрет Юлека, и одна пионерка говорит подружке: “Фучик такой симпатичный, а женился на такой старухе!”». И Гу-стина весело захохотала: «Если бы Юлеку рассказать, он бы очень смеялся».
А он говорил, что «незаменимых нет»! Господи! Да ведь рядом с Юлиусом и Густой Ромео и Джульетта – дети!
«В углу камеры, около пола, живет паучок, а за моим окном устроилась парочка синиц близко, совсем близко, так что я даже слышу писк птенцов. Теперь они уже вывелись, а сколько было с ними забот! Я при этом вспоминал, как ты переводила мне щебетание птиц на человеческий язык...»
Сорок лет спустя я не решился поцеловать худенькую ручку маленькой старушки. Я просто грел ее, холодную и тоненькую, в своих ладонях, которые казались рядом с этой невесомой птичьей лапкой огромными...
Голубой тапирРесторан Ленинградского дома писателей имени И. В. Маяковского опережал по числу происшествий, с вызовом милиции, даже все ПТУ района. Заходившие сюда пообедать писатели, как правило, встречали знакомых, обеды плавно перетекали в ужины, а ужины длились до закрытия. Писатели здесь были как бы хозяевами, поэтому их никто не гнал и они могли сидеть здесь сколько угодно и болтать сколько угодно. Правда, здесь же частенько питались и товарищи в серых костюмах с Литейного, 4, но, во-первых, писатели были «наши» – опора и цвет марксистско-ленинской идеологии, во-вторых, тут негласно царил закон зверей на водопое – временное перемирие, а в-третьих, в России пьяных любят, а с пьяного что возьмешь...
Я помню тот день, когда я, заскочив пообедать, увидел сидящих за столиком двух обожаемых мною людей – Радия Погодина и Николая Внукова. В иное время я бы, конечно, к ним подсел, поскольку с ними было всегда интересно, а кроме того, оба были мальчишками, прошедшими войну от начала до конца, один в разведке, другой связистом на самой передовой, и то страшное, что они пережили и переползали по траншеям, делало их для меня людьми самого первого сорта. Оба могли крепко выпить. И в тот день были уже, как говорят в Урюпинске, «крепко дунувши и заторчавши».
– Тапир! Голубой тапир! – говорил, размахивая гоголевской прической и достоевской бородой, Погодин. – Центральным персонажем будет голубой тапир! Решено!
– Радик! – прикладывая руку к груди, изнемогая от нежности, возражал Внуков. – Сказка сказкой, но деталь должна быть достоверна... Голубчик! Ты великий писатель! Но, прости меня, голубых тапиров не бывает! И потом, это же меняет весь образ! Тебя не поймут! Тапир и вдруг голубой! Мерзость какая... Хватит нам этих голубых в комсомоле!
– Ты прав, старик! Ты прав... Но у меня уже все так хорошо выстроилось...
Я не стал им мешать, правда, тогда еще подумал, что ежели в пять вечера они добрались до тапиров, то к закрытию будут выползать отсюда как динозавры – на карачках...
Месяца через три я встретил в том же ресторане бледного и абсолютно трезвого Внукова. Он кушал манную кашку.
– Я тут вас с Погодиным наблюдал... Ну и как там голубой тапир? Чем заплыв кончился?
– Слушай! – подпрыгивая на стуле и хлопая меня по плечу, сказал Внуков. – Я ведь думал, что с ума сошел! Это был кошмар. Мы тогда сильно выпили. Помню – меня выводили после закрытия. И сразу – на набережную! Красота! Поэма! Литейный разведен. Белая ночь на излете. По набережной – перспектива! В асфальте – небо! И ни души! Никого! «И светла адмиралтейская игла!» Умел бы – запел бы! И я иду, и так хорошо, под шаг ноги, Медный всадник! «Люблю тебя, Петра творенье! Люблю твой строгий стройный вид! Невы державное теченье, береговой ее гранит...» И все такое... И вдруг... От Дворцовой, по сказочной перспективе, по совершенно безлюдной набережной, вдоль парапета, навстречу мне идет громадная, отвратительно грязная свинья! Огромная! Прямо как дирижабль! Главное дело, как у Гоголя – подошла ко мне, понюхала и дальше пошла! Я испытал такой ужас! Просто смертельный страх!
Это было легко представить, потому что даже сейчас, когда он это рассказывал, глаза у него были го-гоны выскочить на лоб.
– Я же решил, что это белая горячка! Мы же выпили тогда прилично! У меня ноги подкосились. По граниту спиной сполз, сел на тротуар, от страха – плачу... Натурально, не могу слез удержать... Столько планов, понимаешь, а тут – белая горячка! Понаедут санитары... Буду как Мастер в Маргарите... смотрю, бегут два мужика! Ну, как у Федора Абрамова – в сапогах и в ватниках. Кругом ночь белая... Петропавловка сияет! А они сапогами бух-бух-бух... Думаю – все! Конец! А они подбегают и хрипло так:
– Свинью тут не видели? Свинью потеряли! Сука такая, из грузовика выпрыгнула!»
– Ты знаешь! – Внуков вскочил и, взмахнув руками, как дирижер симфонического оркестра, прокричал на весь ресторан: – Боже мой! Какое это было счастье! Какая полнота жизни! Я – нормальный!
И устыдившись патетики, как мышка, опять юркнул к своей манной кашке.
– Я с того дня – ни капли, – прошептал он. – Совершенно отвернуло! Между прочим, – сказал он, завершая еду и облизывая ложку, – свинья по интеллекту – на восьмом месте. В первой десятке: дельфин, обезьяна, собака и свинья! И гусь. Гусь, конечно! Кстати, ты Радика не видел? Погодина? Я так и не знаю, как он тогда домой добрался. Вообще очень талантливый человек! Очень!