355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Алмазов » Охваченные членством » Текст книги (страница 1)
Охваченные членством
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Охваченные членством"


Автор книги: Борис Алмазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)

«...Отодвинувшись на некоторую толщу...»


Комсомол должен охватить членством наиболее большее число учащейся и работающей молодежи.

Из выступления комсомольского лидера на партийной конференции

Эта книга – мемуары. Но мемуары – жанр солидный, академичный и скучноватый, хотя и полезный, а мне хотелось рассказать о смешных, веселых и трогательных случаях и событиях, в каких я если и не участвовал, то был «свидетель умиленный».

Книга написалась сама собой. По завету замечательного, любимого мною мастера Ю. Олеши я стараюсь, чтобы «ни дня без строчки». Правда, Юрий Карлович жил в мрачные годы социализма, когда писатель мог себе позволить писать «нетленку», сидя в кафе Союза писателей, а гонорара, полученного даже за небольшую книгу, хватало на то, чтобы безбедно жить хотя бы несколько месяцев. Несчастных, «затравленных писателей», ковавших литературу в Домах творчества, на берегах Черного или Балтийского морей, а также в Дубулты (ныне самостоятельная Латвия) и в Переделкине под Москвой, поджидали злобные критики, тупые редакторы и стукачи из КГБ. В государстве с тоталитарным режимом, где все ходили строем и жадно ловили команды из ЦК, творческие работники тоже были построены и кучковались в союзы, а союзы подкармливались всевозможными фондами (Литфондом, Худфондом, Музфондом и т. д.) и шел литературный процесс.

Для того чтобы считаться писателем, нужно было иметь удостоверение члена Союза писателей. Кстати, книги – совсем не обязательно. Поэтому иногда при составлении некролога руководство того или иного творческого союза долго ломало голову и рылось в архивах, чтобы обнаружить, что же такое создал покойный, считавшийся писателем, художником или даже композитором... И не всегда находило, но это мало что меняло в его судьбе и даже в некрологе (их, оказывается, в общих чертах на всех членов творческого союза заготавливали заранее).

Главное – быть в каком-нибудь «членстве», и тогда система «распреда матценностей» тебя принимала.

Человек, не охваченный членством в творческом союзе, не мог претендовать на звание литератора, художника и т. п. Поэтому и отбывал наказание как тунеядец будущий нобелеант Иосиф Бродский, ибо не мог считаться поэтом, поскольку не состоял членом Союза писателей.

Скажу больше и не без гордости. Я – писатель, потому что у меня есть удостоверение и справка с 1980 года (полсотни книжек не в счет!), а вот у Пушкина, например, – нет. Нет у него такой справки! Хоть все архивы переройте. Поэтому, например, человек, написавший пять четверостиший к трем раскраскам и вступивший в союз, – писатель, а Александр Сергеевич – самодеятельный автор. А то, что тогда не было творческих союзов, эпоху крепостничества совсем не украшает.

Теперь не то, а много лучше! (Если мы поддерживаем оптимистическое убеждение, в коем нас воспитывали и воспитывают до сего дня, что год от года все лучшеет и лучшеет...)

В литературе господствует направление, которое даже и не знаешь, как назвать. Были классицизм, сентиментализм, романтизм, реализм, теперь настал «апофигизм» всей страны! А литературный процесс, наверное, не прервался, но, заваленный тоннами макулатуры, ушел куда-то под нее, как под лед вставшей на зиму реки. Наверное, где-то там, в малотиражной литературе, он присутствует, но, как Сатурн, почти не виден. Наверное, есть писатели, которые, как «маленькие голландцы» в победившей свободной Фландрии, пухнут с голоду, пиша (пися) роскошные «Завтраки», «оттачивают селедочные головы» и шлифуют мастерство. Наверное, взойдет заря, и наши отечественные гоголи и Щедрины вылезут из подвалов и станут «глаголом жечь сердца людей...». Наверно... Верую и уповаю... Но позволю себе несколько перефразировать реплику Бабочкина из фильма моего детства «Чапаев», ту, что он со вздохом говорит пулеметчице Анке и ординарцу Петьке: «Счастливые вы! Молодые. До социализма (капитализма. – Б. А.) доживете. А мне уж не дожить!»

Я, конечно, приветствую будущее, но «двойственно», как Гоголь. Так написано в одном школьном сочинении: «Гоголь страдал двойственностью: одной ногой он стоял в прошлом, а другой приветствовал будущее» .

Я ощущаю и свое пребывание в этой классической позе, поэтому мне милы мемуары. Мне есть что вспомнить. А зачем? Чтобы повеселиться или, наоборот, загрустить и, даже не поверите, подумать. Ибо не скрываю – оглядываясь на давнее и недавнее прошлое и совершенно искренне веселясь, вспоминая «идиотизмы» минувшего, о многом «ностальгирую» и грущу, но «печаль моя светла!..»

И еще одно обстоятельство. Поскольку давно не читают книги, «уютно устроившись в удобном кресле под лампой с зеленым “абажюром”», (как я написал когда-то в школьном сочинении, а учительница литературы на полях моей тетради пометила: «был нежно воспитан»), то эти мои мемуары – для чтения в городском транспорте. Поэтому рассказы длиною в одну остановку: короткие – для чтения в автобусе или трамвае, а подлиннее – в метро или даже в электричке. Читать можно с любого места. Ткань повествования, «золотое руно хитросплетенных словес», не нарушится, и «блестяща мысль моя» не будет путаться и рваться. Не дождетесь!

Что же объединяет мои замечательные «нетленки» в один фолиант? Старая марксистско-дарвинистская мысль, что человек – существо коллективное. То есть он всегда – член какого-нибудь сообщества, всегда охвачен членством в каком-нибудь коллективе. А советский человек тем более. Например: родился – и сразу в ясли, потом в детский садик, а это членство. В садике – группы, в группах – воспитательницы, нянечки – коллектив и вожди. В пору моего детсадовского возраста неохваченных членством детей почти не оставалось. На них смотрели как на больных. Но если все-таки некоторым везло и детского садика они избегали, то уж школы – никак. А в школе ты сразу становился «многочленом»: ты и октябренок, и староста класса, и футболист, ты и пионер, и звеньевой, и член кружка авиамоделистов и т. д. И, что характерно, с возрастом переходишь не только в другое возрастное «членство», то есть был молодой, а стал старичком, но и в иной коллектив. Так вот эта моя книга о различных «членствах», о детстве моем и моих друзьях, и о детстве моих детей. Это рассказы о взрослых гражданах, официально «охваченных членством»: о художниках, поэтах, писателях, кого я знал. А еще о моих земляках, друзьях, а к ним относятся не только люди, но и книги, и картины, и музыка... И о людях, охваченных еще одним членством– «горожане», и еще одним – «советяне», то есть граждане бывшего СССР. Короче говоря, можно бы назвать книгу «Что я видел», но такая книга Бориса Житкова уже есть. Любимая книга моего детства.

Я благодарен нынешнему времени за то, что могу писать, не оглядываясь на всесильный когда-то, а ныне не существующий ГОРЛИТ – коммунистическую цензуру; о нем тоже расскажу пару анекдотов, свидетелем «умиленным» или даже участником некоторых мне быть припало... Не уламывая пугливых, как «трепетные серны», редактрис, чтобы спасти «дорогую строчку», а ей, видите ли, она кажется «опасной» ...

Теперь, отодвинувшись на некоторую толщу и собственной фигуры, и лет, я смотрю в совсем, казалось бы, недавнее прошлое, но дураки мне, как и прежде, кажутся смешными, какую бы должность они ни занимали, а высокопарные и торжественные слова – шелухой. Время удивительно отобрало из «россыпей дней и событий» очень немного. Больше всего запомнились случаи смешные! Наверно, это одно из самых замечательных свойств человека – из чувства самосохранения страшное превращать в смешное, а о печальном рассказывать весело. Как там у классика: « Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым!» Я смеюсь, расставаясь со своим детством и молодостью, и даже с годами зрелости. Мне смешно... До слез...

Я, правда, и не расставаясь, всегда старался смеяться. Прежде всего над собой! Потому, может быть, во многих передрягах уцелел. Недаром же Чарли Чаплин считал, что день, прожитый без смеха, потерян. Смех – самая большая защита в нашей, в общем-то, не очень располагающей к веселью жизни.

И еще я заметил, что человек веселый быстрее посочувствует и поможет попавшему в беду, чем человек мрачный! Смех – человечен.

Будут в этой книге и серьезные, и даже страшные истории, но это же все-таки мемуары, хотя и в виде, в некотором роде, лапши, какую мне нравится вешать людям на уши! Так они выглядят много симпатичнее.

А громче и веселее всего смеются мужчины в тяжелых больничных палатах. Смеются и выздоравливают. Известно ведь, что солдату пять минут смеха заменяют двадцать граммов масла!

Гимн Советского Союза

В раннем детстве под его звуки я просыпался. Гимн пели солдаты военного городка, где стоял наш дом. В любую погоду, утром и вечером. Тысяча мужских голосов:

 
Союз нерушимый республик свободных!
 

Конечно, я не знал тогда, что автор слов – отец «Дяди Степы» – Сергей Владимирович Михалков. Вообще для меня эти совершенно непонятные слова и эта музыка были чем-то космически вселенским и неотвратимо пугающим. Теперь я понимаю почему.

Во многих домах и до сегодняшнего дня радио говорит непрерывно, его не выключают. А после войны радио выключать запрещалось – на случай передачи экстренного сообщения или, по недавней военной памяти, сигнала воздушной тревоги. Оно так и пиликало круглые сутки, и на него никто не обращал внимания, как на грохот трамваев за окнами. Ровно в двенадцать часов ночи включалась Москва. Слышался шорох и шум машин (примерно до 1961 года) с бесчисленными автомобильными гудками, потом уличные сигналы запретили, а затем ударяли куранты и обрушивался многоголосый смешанный хор: «Союз нерушимый...»

Бабушка делала страшные глаза и всплескивала руками:

– Надо же, за Москву загнал! Немедленно спать!

Это означало, что я заигрался и дотянул до полночи! Вот от того бабушкиного вскрика: «За Москву загнал!» и возникало ощущение моего проступка и неизбежного за сим порицания, ежели не наказания. И до сегодняшнего дня меня бой кремлевских курантов заставляет неприятно вздрагивать...

В школе с первого класса начали учить гимн. Гимн положено слушать стоя! А пионерам отдавать при звуках гимна пионерский салют.

 
Сквозь годы (или грозы) сияло нам солнце свободы.
И Ленин великий нам путь озарил,
Нас вырастил Сталин, на верность народу,
На труд и на подвиги нас вдохновил...
 

Это понятно. Сталина обожали! Когда 5 марта 1953 года он умер, страна сошла с ума... На нашей траурной школьной линейке директриса от рыданий упала в обморок перед строем утопающих в слезах пионеров и учителей!

Когда я, обрыдав трехкилометровый путь, явился из школы домой, мама шила на машинке.

– Мама! Сталин умер!

– Я знаю, – сказала мама спокойно, не прерывая работы.

– Мама! Товарища Сталина больше нет! Что теперь с нами будет?

– С нами, сынок, больше уже ничего не будет! – сказала мама, обкусывая нитку и разглядывая шов – ровный ли. – С нами уже все сделали!

И я успокоился! И потом, когда пошли хрущевские разоблачения культа личности и так далее и тому подобное, я помнил не только мамино спокойствие, но и слова бабушки, когда наш сосед, офицер, явился окровавленный из давки на Московском вокзале, где обезумевшая от горя толпа брала штурмом поезда, чтобы ехать хоронить великого вождя:

– Чего на покойника любоваться! Язычество какое-то!

И ничему не удивлялся.

Моих сверстников, воспитанных в духе советского партийного патриотизма, жизнь отрезвляла по-разному, но рано или поздно на каждого выливался холодный душ реальности.

Известный артист Борис Хмельницкий рассказывал о своем столкновении с действительностью такую историю:

«Отец – военный, начальник Дома офицеров. Оба родителя – отчаянные картежники-преферансисты. Причем мама играла лучше папы. Играли, естественно, дома. А дом – комната в коммуналке. В тот вечер играли с отцом какой-то генерал-орденоносец, еще вроде бы местный прокурор и еще кто-то не то из партайгеноссе, не то военный старших чинов. Играли, естественно, всю ночь напролет...

Пионера, моего тезку, Борю уложили спать, как было принято тогда, не позднее девяти вечера. Но в двенадцать часов он проснулся от боя кремлевских курантов. Действуя в соответствии с пионерским ритуалом, при первых звуках гимна он вскочил на своей постели в одних трусах и замер, отдавая пионерский салют...

– А они, – говорит Борис Хмельницкий, – даже не прервали игру!

– Папа! – прошептал я. – Папочка! Гимн же!

– Да, да... – рассеянно сказал отец, – гимн... Пас...»

В шестидесятые—восьмидесятые уже никакой бараньей искренности в исполнении ритуалов не наблюдалось. И когда шутник из университетского общежития объявил вьетнамским аспирантам, что все советские люди в шесть часов утра встают и стоя слушают гимн, передаваемый по радио, и вьетнамские доверчивые бедолаги заводили будильник на шесть утра, чтобы стоя прослушать «Союз нерушимый...», а затем рухнуть в койку досматривать сны, шутника из университета поперли! Система ценностей изменилась.

Нет спору! Гимн требует и ритуала, и уважения. И при исполнении государственного гимна в торжественных случаях положено стоять! Когда при звуках своего гимна плачет спортсмен на Олимпиаде или солдат, которого через много лет нашла награда, это я разделяю и очень даже понимаю! Но когда мне рассказывают, как все налогоплательщики Юнайтед Стейтс оф Америка всегда и непременно рыдают от восторга при звуках своего гимна, они мне так напоминают мое пионерское детство... А оно, слава богу, прошло...

БУДЬ ГОТОВ!

Эти истории произошли давно. В моем детстве. Другая тогда была жизнь. Еще во всем чувствовалась недавно окончившаяся война. Город разбит, изуродован блокадой. Плохо с едой, и уж совсем плохо с игрушками. Какие там игрушки, когда у первоклассников один букварь на пятерых!

Вечерами часто гасло электричество – не хватало угля и торфа для электростанции, и наша огромная квартира, где в двенадцати комнатах проживало пятнадцать семей, погружалась в темноту.

«И у вас нет света? Это надолго! Теперь до утра...» – слышались в длиннющем коридоре голоса соседок.

Не сговариваясь, жители нашей коммуналки зажигали керосиновые лампы, свечки, а еще чаще коптилки, сохранившиеся с блокадных времен, и, натыкаясь на многочисленные шкафы, сундуки, ящики с картошкой, что громоздились у каждой двери, шли на кухню. Там было и теплее, и светлее. И конечно же, мы,ребятишки, вымаливали позволения нести светлячки коптилок на кухню, а потом, затаившись, чтобы не погнали спать, сидели тихонечко, слушая взрослые разговоры о жизни, о войне, о судьбе, о надеждах...

Особенно мы любили сидеть на еще теплой огромной плите, среди погашенных примусов и керогазов. В живом свете коптилок кухня не казалась огромной и пугающе голой, в волшебные узоры складывались трещины и пятна отвалившейся штукатурки на потолке.

И вот сначала тихонечко, будто сама собой запевалась песня:

 
На позицию девушка провожала бойца...
 

Эта песня была про нашу жизнь. Каждая женщина из нашей квартиры провожала кого-то на фронт: мужа, сына, брата, жениха, отца... Провожали все – встречали немногие. Потому и другая песня, старинная, но тоже, выходило, что про нас:

 
Что стоишь, качаясь, тонкая рябина...
 

Мы сползали с плиты и прижимались к матерям, к их худеньким плечам. Натруженные мамины руки только в эти минуты вынужденного бездействия не были заняты работой, и потому можно было прижиматься к ним щеками, водить пальцем по жилочкам, гладить шершавую кожу ладоней...

Мы все понимали, потому, наверно, и старались подпевать взрослым – чем еще мы могли поддержать их, подбодрить?..

И все-таки, когда я вспоминаю то время, на ум приходят чаще веселые, смешные истории. Может, потому, что, при всех неприятностях, детство – хорошее время? А может, потому, что мы – дети Победы.

Мы сильно отличались от нынешних мальчишек. Во-первых, внешне! До четвертого класса нас стригли «под ноль», и то, что мой сосед и приятель Серега отрастил челку, выглядело очень смелым поступком!

Он вообще считался очень смелым. И не упускал случая свою смелость потренировать. Например, из всех видов транспорта он предпочитал трамвайную «колбасу»!

Нынешние ребята не знают, что это такое. Во времена нашего детства у разболтанных шустрых трамваев с раздвижными тяжеленными дверями, деревянными сиденьями и бубликами «держалок» (они болтались, как цыганские серьги) из-под вагона торчала штанга, которая скрепляла вагоны между собой. Мы пользовались ею для бесплатного проезда, что очень не одобряли наши родители, учителя и милиционеры. И в самом деле, со штанги было очень легко сорваться.

Спасала трамвайная «колбаса» – толстая резиновая кишка с проводами, что свисала из задней стенки вагона. За нее можно было уцепиться мертвой хваткой и катить через весь город – и бесплатно, и на свежем воздухе.

На перекрестках стояли милиционеры-регулировщики, они «дирижировали» уличным движением с такой же грацией, с какой в филармонии отсчитывали такты Мравинский, Гаук и многие другие великие музыканты. Подтянутые, стройные, как танцоры, постовые сильно отличались от нынешних гаишников. Поговаривали, что движения им «ставили» балетмейстеры из знаменитого Вагановского балетного училища. У нынешних стражей порядка от прежних остался только полосатый, как зебра, жезл – деревянный в большинстве своем. Крашеный. То, что он деревянный и что вообще это увесистая палка, я почувствовал, когда неосмотрительно и недальновидно переезжал Невский проспект по Садовой на трамвайной «колбасе». И «орудовец» (Отдел регулирования и управления движением), так они тогда назывались, в начищенных до зеркального блеска сапогах, в галифе и белой гимнастерке с голубыми погонам, лихо надвинутой на бровь фуражке крутанулся на каблуках, и, отмахивая жезлом команду «все направо», смачно перепаял меня пониже спины. С тех пор я на всю жизнь запомнил: милицейский жезл – деревянный, а ездить на трамвайной «колбасе» недопустимо! С тех пор и не езжу.

А еще полагалась школьная форма: мы носили вельветовые курточки с отложным белым воротничком. Он ужасно пачкался, и каждый вечер нужно было подшивать свежий, «трахмальный», как говорила наша дворничиха тетя Дуся. Что, кстати, мы делали сами, без помощи мам. Худо-бедно, а с иголкой и ниткой управлялись не хуже, чем солдаты. Мы носили короткие штаны с манжетой и пуговицей у колена. Длинные брюки – это было событие! «Вареные» джинсы или «бананы» нынче куда меньшая редкость.

А сами мы были ужасно деятельные. Круглые сутки в наших налысо стриженных головах роились какие-то идеи, изобретения... Наверно, и у современных мальчишек голова работает не хуже! Но мы постоянно свои замыслы воплощали в жизнь – неслись куда-то, хлопотали, мастерили, совершали поступки... Правда, мы их сначала совершали, а уж потом, иногда в кабинете директора, а частенько и в детской комнате милиции, шмыгая носами, задумывались о последствиях.

Сейчас-то вспоминать об этом весело, а вот тогда...


Нечетный закон Пифагора

Настоящий футбольный мяч с покрышкой и с камерой стоил безумные деньги. Но дело не только в деньгах! Деньги бы мы всем классом накопили – мяч для нас самая необходимая вещь! Просто его негде было купить!

Сколько раз мы с Серегой ходили на барахолку, где продавалось все – от трофейного аккордеона до иглы для чистки примуса! Там можно было купить даже «неизвестно что», и притом целый мешок, и всего за рубль!

Этот мешок «неизвестно с чем» продавал немыслимого вида цыган. Мешок можно было щупать, поднимать, пробуя на вес, но развязывать не разрешалось. Около этого цыгана всегда толпился народ. Правда, я ни разу не видел, чтобы этот мешок «неизвестно с чем» кто-нибудь купил.

На барахолке продавались пиджаки и патефоны, гипсовые кошечки-копилки, мраморные слоники и картины, нарисованные тут же при нас на старой клеенке, где по желанию заказчика могли быть изображены тройка с лихим ямщиком, уносившаяся в зимнюю лунную ночь, лебеди на пруду, русалки или красавицы в шароварах, возлегавшие на коврах.

Одним словом, на барахолке можно было купить все. Все, кроме футбольного мяча. То ли мы были такие невезучие, то ли действительно он был страшной редкостью, но, сколько мы ни ходили по набережной Обводного канала в гудящей, вороватой и густой толпе продавцов и покупателей, мы ни разу не видели мяча в продаже.

Поэтому нам приходилось гонять по пустырю пустую консервную банку. Особенно скверно приходилось мне: я – вратарь, и хватать консервную банку руками не особенно приятно.

И вдруг Серега достал мяч. Настоящий! Пахнущий кожей, звонко бумкающий под ударами!

– На три часа! – сказал Серега, бледный от гордости.

И мы ринулись на пустырь.

Пустырь был большой, основательно вытоптанный, ограниченный с одной стороны железнодорожной насыпью, с другой – забором из колючей проволоки, за которым пленные немцы строили дом, и глухим забором – с третьей.

С некоторых пор в этом глухом заборе пропилили калитку и повесили вывеску, которая относилась к высокому кирпичному зданию за забором: «НИИ» По утрам в это самое НИИ шли разные тетеньки в шляпках и дяденьки с рулонами чертежей. Иногда подкатывала машина, и тогда из калитки выбегал старый толстый охранник и отдавал приехавшим честь. Чаще всего на черной легковой машине приезжала тетенька в офицерской шинели с полковничьими погонами. Она курила папиросы «Казбек» и носила очки. Она всегда махала на охранника рукой, но он все равно почтительно открывал перед нею калитку, суетился и вообще мешал пройти!

Он был противный, потому что нас с пустыря гонял, хотя мы ему ничего дурного не делали. Ну, подумаешь, консервная банка в забор попадает, если мне забивают гол, так что? Что, забор сломается, что ли?

Но он обязательно выскакивал и начинал орать:

– Прекратите немедленно! Вы мешаете научной работе! Вы мешаете товарищам научным работникам.

Иногда мы видели, как в окне второго этажа появлялась эта очкастая, только уже не в шинели, а в белом халате, как доктор. Она смотрела на нас сквозь свои огромные очки и курила. Мы ее побаивались.

Но в этот день мы о ней даже и не вспомнили, а сразу разделились на две команды и начали играть. Но играть-то настоящим мячом оказалось совсем не просто! Мяч – это не консервная банка! По нему чуть стукнешь, он на сто километров летит. Мы его сразу же за колючую проволоку загнали, на стройку к немцам. Еще хорошо, что никто не заметил. Серега быстро, как ящерица, под проволокой пролез и принес мяч обратно.

Мы решили играть в одни ворота. Ну в те, где забор, где я стоял! Раза два мяч саданул в забор, и сразу выскочил охранник и начал на нас орать.

Но мы на него – ноль внимания. Чего он сделает: нас много – он один. Он покричал-покричал, побегал и потом пригрозил:

– Ну, погодите! Вот перелетит мячик через забор, я вам его проколю, ей-богу, проколю!

Тут у нас как раз сложилась такая ситуация, что надо бить одиннадцатиметровый! И выпало бить Сереге.

Он отсчитал одиннадцать метров, разбежался.

Ребята из другой команды стали стенкой передо мной, чтобы ворота прикрыть. (Поскольку шла игра в одни ворота, то я для обеих команд вратарь.) Выстроились они стенкой, и мне сразу стало не видно, что там Серега делает. Но даже если бы я видел, то ничего изменить бы не смог. Потому что у Сереги пушечный удар! Он так и говорит: «У моей правой – удар пушечный, а у левой – смертельный!»

Я, правда, не видел, какой он ногой бил. Но удар действительно оказался пушечным. Мяч ударил в игроков, двое сразу же на землю повалились. А мяч взмыл под самое небо и потом, как по ниточке, покатился... покатился... И прямо в окно этого НИИ! Окно было открыто, и стекло осталось целым, и что расколотил мяч, когда в комнату попал, нам не видно.

– Ага! – закричал охранник, выскакивая из проходной. – Понаделали делов, голубчики!

Мы бросились кто куда! Собрались уже по другую сторону насыпи.

На Серегу было страшно смотреть.

– Мне же его под честное-пречестное на три часа дали! – шептал он.

– Надо идти просить, чтобы мяч отдали! – сказал Коля Осташевский.

– Вот ты, такой умный, и иди! – сказали другие мальчишки.

– Кто забил, пусть тот и идет! – сказал Коля, поглядывая на Серегу. Да и так было ясно, что идти Сереге.

Серега встал, пошмыгал носом и пошел к проходной, где его уже поджидал ухмылявшийся охранник.

И тут не знаю почему, но я вдруг пошел по травянистому откосу насыпи и бросился за Серегой. Во-обще-то я думал, что все мальчишки побегут за мной... Но никто не побежал. И даже кто-то сказал:

–Во Пифагор – лопух! Сам на рожон лезет!

Я догнал Серегу и пошел с ним рядом.

– Ага! – ухмыльнулся охранник, блеснув металлическими зубами.

– Чего «ага»-то? – смело глядя ему в глаза, сказал Серега.

– А вот сейчас отведу тебя к ученому секретарю – тогда узнаешь!

– Да хоть к печеному, хоть к моченому! – бесстрашно ответил Серега.

Я, конечно, молчал, но не отставал от Сереги ни на шаг! Охранник даже растерялся.

– Ага! – сказал он. – Ага! Храбрые какие! Сейчас посмотрим, какие вы храбрые!

И он цепкими железными пальцами вдруг схватил нас за уши и поволок по коридору, а потом по лестнице на второй этаж.

–Ну, ты! – кричал Серега. – Отпусти ухи! Отпусти!

А я все никак не мог так извернуться, чтобы укусить его за руку. Прихохатывая, охранник втолкнул нас в комнату, и мы услышали строгий голос:

– Что это такое! Я спрашиваю, что это такое!

– Вот! – сказал охранник. – Футболисты! Те самые!

– Я не о том! Немедленно отпустите их уши!

Охранник разжал пальцы, и мы увидели комнату, всю заставленную какими-то приборами, и тетеньку – ту самую, в очках!

– Тетенька! – закричал Серега. – Отдайте мяч! Я вас очень прошу, и вот он тоже, и мы все!

– Вас же предупреждали, что здесь играть не положено, – сказала она.

– Мы больше не будем! – заныл Серега. – Это не наш мячик, отдайте, пожалуйста.

И тут я увидел на большом письменном столе, запаленном разными бумагами, наш мячик! Я увидел его и прикинул, как бы так его схватить и выкинуть и окно нашим ребятам. А с нами пусть что хотят потом делают.

И еще я увидел на письменном столе фотографию какого-то солдата – совсем мальчишки.

– Пифагор! – закричал Серега. – Ну хоть ты скажи! Пусть мячик отдадут. Он же не наш.

– Как? – вдруг заинтересовалась строгая тетенька. Она даже перестала что-то писать на листках бумаги. – Как он тебя назвал?

– Пифагор, – пояснил Серега. – Сокращенно Пифа...

– Вы хоть знаете, кто это? – спросила она, поворачиваясь к нам на стуле и пристально глядя сквозь свои огромные очки.

– Математик, – сказал я. – Древнегреческий. Что мы, вообще, что ли, серость? Мы уже в третьем классе.

– Я не о том! – сказала она, доставая коробку «Казбека». – К тебе-то он какое отношение имеет?

Я пожал плечами.

– Я спрашиваю, – повторила строго очкастая, – почему тебя называют Пифагором?

– Дураки! Вот и называют! – сказал я, глядя в пол.

– Сам ты дурак! – сказал Серега и заискивающим голосом объяснил: – Он, тетенька, думает, что открыл нечетный закон!

– Кто думает?

– Пифагор!

– Настоящий или вот этот «фрукт»? – сказала тетенька. – Совсем вы меня заморочили.

– Наш, – сказал Серега. – Тетенька, отдайте, пожалуйста, мячик.

А я все стоял и прикидывал, как бы так метнуться, чтобы схватить мячик – и в окно! Тем более что окно открыто.

– Отстань ты со своим мячиком! – заругалась на Серегу тетенька. – Ты что, серьезно предполагаешь, что открыл математический закон?

– Чего мне предполагать! – сказал я, глядя в ее круглые очки. – Я не предполагаю. Я открыл.

Посмотрите какой! – удивилась очкастая. – Прямо Галилео Галилей. «И все-таки она вертится!»

Тетенька, – заныл опять Серега, пытаясь выдавить слезу, – отдайте мячик!

– Отстань ты со своим мячиком! – цыкнула на него тетенька. – Ну и в чем же, Пифагор, сущность твоего закона?

– Чего?

– Я спрашиваю: о чем твой закон?

– Трудно объяснить.

– Нет уж, пожалуйста... Я обещаю тебе постараться понять. Соблаговолите уж объяснить!

–Тетенька! Отдайте мячик! – опять заныл Серега.

Тетенька вдруг схватила его за плечи, вытолкнула в коридор и закричала там:

– Демидыч! Демидыч! Выведи его! Не дает работать! За уши не смей! Слышишь, не смей делать ему больно!

Она вернулась в комнату и села передо мной. А я стоял как дурак и проклинал себя, что не выкинул мяч в окно, пока ее не было. Но что-то меня удерживало.

– Тетенька! – раздался Серегин голос из-за забора. – Будьте человеком, отдайте мячик.

– Это черт знает что! – закричала тетенька и суетливо закрыла окно. – Послушай, Пифагор! У меня полно дел! Ты отнимаешь у меня время! – сказала она, беря меня твердыми руками за плечи.

– Отдайте мячик, и я уйду! – сказал я.

– Ты меня не так понял, – сказала тетенька. – Быстро излагай свой закон. И не торгуйся! Торгуется тут, понимаешь!

Я молчал.

Тогда она схватила мячик и выкинула его в раскрытую форточку.

– Спасибо! – заорали за окном мальчишки.

– Ну! – сказала тетенька.

– Если много разных цифр складывать, то можно, не считая, отгадать, какой будет ответ, четный или нечетный!

– Так! – И она вдруг улыбнулась. – Каким образом?

– Нужно сосчитать, сколько в примере нечетных чисел...

– Нечетных, так! А четные?..

– Если нечетных чисел четное количество, значит, и ответ будет четный! Вот и весь закон, – сказал я. – Мне можно идти?

– Погоди! Погоди! – сказала тетенька. Стуча сапогами, она подошла к доске – в комнате висела школьная доска, только не как у нас, не разлинованная. И стала быстро писать целую колонку чисел, даже шестизначных и восьмизначных...

Кто-то сунулся в дверь, но она так на него закричала: «После! После!», что я даже не успел рассмотреть, кто там за дверью испарился!

– Ну, – сказала она, закончив писать и поглядывая на меня, как мышка из норки.

Я сосчитал нечетные.

– Ответ будет нечетный!

– Так! – закричала она, стирая цифры. – А если я напишу так: «a + a + b + a + b + b + b + a»?

– Мы алгебру еще не проходим, – сказал я.

– Это не разговор! Думай!

Я смотрел-смотрел на доску и вдруг сообразил:

– А какие буквы нечетные?

– Умница! Умница! – Тетенька рассмеялась и сразу стала молодой. Она подбежала к доске и написала: при a – четн., b – нечетн.

– Ответ будет четным! – сказал я.

– Механику! Механику давай! – Тетенька обхватила меня за плечи.

– Мы механику не проходим! – сказал я.

– Пифагор! – сказала усталым голосом она и сняла очки. – Пифа! Ну что ты все «проходим, не проходим». – Она подавила ладонями глаза. – Ты что, не задумывался, отчего так происходит? Что ты торчишь, как столб. Садись! Вот, погоди.

Она порылась в ящике стола, вытащила открытую плитку шоколада. Отломила кусок и прямо затолкала мне в рот.

– Ешь! Чаю хочешь?

– Хочу! – сказал я и, прожевав шоколад, сказал: – Вообще-то задумывался!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю