Текст книги "Охваченные членством"
Автор книги: Борис Алмазов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Старик Кудинов прочитал молитву, и пошла чинная застолица, где гулял по кругу бочонок вишневки и каждому давали сказать нужное слово. Помянули глотком вина живых, мертвых и приснопамятных «пленных, военных и нас, казаков бедных...». А когда пришло довольство насыщения, начались общие разговоры и воспоминания...
Старик Ясаков, огладив бороду и никого не приглашая в помощь, глуховатым, но все еще сильным и красивым голосом вдруг пропел, словно проговорил: «Проснется день души моей...»
Дрогнула застолица, откинулась от трапезы и стройно, «хоперским осмигласием», когда каждый поет свою партию, а голоса сплетаются в органную полифонию, на общем вздохе подхватила:
Увижу море красоты.
Увижу горы, небеса...
И вырвавшись из общего согласия, поднявшись на октаву выше, «дишкант»-подголосок прорыдал:
А Родины моей здесь нет...
Как я не заметил этого мальчонку? Он пришел с кем-то из стариков, тихо со всеми поел, не проронив ни слова в беседе старших, а теперь вот началось его дело – «дикшантить», и он раздвинул голоса взрослых и вырвался в самую поднебесную высь, в самую сердечную боль:
А Родины моей здесь нет...
Нигде не слушал я такой музыки, как на Хопре, и ничто в этом мире не волнует меня больше ее. Это сокровище, которому еще нет должной цены. Древнее, пришедшее к нам из Византии и роднящее нас с грузинской полифонией, с церковным пением, никогда не бывшее в повседневном широком употреблении, но как драгоценность сохраняемая мастерами для великого дня, для момента, когда плачет сердце и распахивается душа, желая очищения.
Отцовский дом покинул я,
Травою стежка зарастет.
Собачка, верный мой зверушка,
Заплачет у моих ворот...
Жгучие слезы стянули мне веки, забила и согнула меня судорога рыданий. Припав к моему плечу, старик Григорьев заплакал со мной вместе, деля и понимая мою печаль.
Не быть мне в той стране родной,
В которой был я порожден,
А сгинуть в той стране чужой,
Куда судьбой я осужден...
Поблескивали слезами освещенные пляшущим светом костра стариковские лица. Им было что вспоминать и что оплакивать. И долго молчали мы после того, как отрокотали и отзвенели голоса песни...
Но вот старик Кудинов ударил кулаком о колено и выкрикнул:
Полно, братцы, нам крушиться,
Полно горе горевать...
И старики с готовностью подхватили:
Лучше станем веселиться —
Царев-город с бою брать...
Прихлопывая в ладоши, гикая и присвистывая, загуляла, закипела казачья степная вольница.
Не пристало нам, казакам,
Боярину работать.
Лучше станем саблей в поле
Свою волю добывать!
Пели, вскидывая к небу жилистые кулаки, выдыхая, будто в сече или в скачке:
Ох... Во Царевом городе!
Уййй! На высокой, на стене!
Ай, жги, коли, держи...
В засапожные ножи...
Не знаю, слышал ли эту песню Мусоргский, но она оттуда, от той «Как во городе то было во Казани...», что поет подвыпивший монах Варлаам. Только эта песня про взятие Царева-Борисова. Его сожгли казаки Степана Разина того же бунташного века.
По преданию, когда формировали в Войске десятки, из которых потом складывались сотни и полки, то набирали по голосам: два баса, два баритона, два первых тенора, два вторых, «дишкант» и ухарь, в обязанности которого входило гикать – подкрикивать, бить в бубен и свистеть.
Да, собственно, и сейчас поют двое-трое – остальные гикают, присвистывают да подхватывают в такт отдельные слова. Недаром говорят, что на Хопре песни не поют, а играют...
Мечутся языки пламени, выхватывают из темноты корявые ветки яблонь, и пляшет, летит казачья сеча во имя воли. Той, что далеко в степь, за Волгу, ушла... Не всякому она по плечу!
И я, захваченный общим пением, в счастье оттого, что не вырываюсь из общей радости песни, а плыву в ней согласно и легко, тоже пою, во всю ширь легких, каждой клеточкой души и тела ощущая свою общность с этой землей, с этим народом, потому что это – моя Родина! Это мой народ!
... До утра мы всего барана так и не одолели, отдали мальчишке-подголоску за труды. Ему же почти полный бочонок вина (выпили-то чуть-чуть) и еще деньгами, потому что он единственный из нас не «гулеванил, а труждалси».
На следующий день я, отоспавшись, поехал в дом другой моей бабушки, в соседнюю станицу, где жила моя тетка – сестра отца. Приехал, да и прогостевал там три дня. А когда вернулся, не узнал ни палисадника, ни сада.
Все перепахано трактором, а сад за домом, где сидели мы под черными разваливающимися от старости яблонями, светел и пуст.
Все яблони спилены под корень, а в оставшиеся высокие пеньки, где по два, где по три, а то и по пять, семь, привиты черенки.
Сад прибран. Все спиленные стволы сложены в поленницу.
– Ну что? – спросил старик Григорьев. – По нраву ли? Старички-то расстарались! Видал, как сад перепривили. Вот это будет сад так сад... А ты корчевать надумал. Мыслимое ли дело – старые корни губить. Вытащить-то недолго, а когда они новые-то нарастут! А тут тебе и вишен, и дулей, и жерделы, и винограду – вона вдоль забора наширяли. Давно бы так.
Сад принес первый урожай на следующий год.
Кубанцы
На краснодарском железнодорожном вокзале стоят два кубанца в черкесках с газырями, в белых папахах и в башлыках. По два метра кубанской красоты каждый. Видно, встречают кого-то. Сознавая свою декоративность, неторопливо «балакають кубаньскою мовою».
К ним подкатывается «громодянин незалежной Вкраини» со значком «Руха» на пиджаке, надетом поверх «вишиванки».
– Звиняйте, хлопци, будьте ласкови, кажить менэ, якою мовою вы размовляете?..
Казаки медленно измеряют его оценивающим взглядом с ног до головы, мгновенно фиксируя и значок, и вышиванку, легко просчитывая, как дальше будет идти разговор, окончанием которого будет лозунг «Кубань – часть Украины».
– Та по-украиньски.
(Что, с точки зрения украинской грамматики, неверно. Правильный ответ на вопрос: «Якою мовою вы размовляете?» – «Украиньскою».)
Руховец делает вид, что ошибки не заметил.
– Та, мабуть, вы украинци?
Кубанцы все так же неторопливо рассматривают руховца, медленно плют себе под ноги, не мигая и не меняя выражения лиц.
– Та тю вам, дядько! Кажить зараз... Хохлы! Мазепы погани... Тьфу!
– А хто ж вы?
– Кубаньцы!
– А це шо то нация? – с вызовом спрашивает руховец.
– А во е таки люды!
– И хто ж воны?
– Руськи!
Великий уравнитель
Больше всего мне пондравилися пишталеты.
Уч. 1-го «Б» класса Витя Лобов (Из книги отзывов в Музее-квартире А. С. Пушкина)
Согласитесь, в пистолете есть что-то завораживающее. Не случайно в какой-то двинутой на сексе околонаучной книжке я вычитал, что пистолет – фрейдистский символ. Клянусь, в предлагаемых двух историях , где главной деталью, вроде чеховского ружья, что непременно должно в первом акте висеть на стене, а в последнем выстрелить, будет пистолет, я не скажу ни слова ни о сексе, ни об эротике!
Пистолет – вещь серьезная! У американцев он именуется «великий уравнитель» и является чуть ли не символом американской демократии, которая во многом дерджится на кольте. Вся американская жизнь – культ пистолета. У нас он, конечно, такой роли не играет, но кое-что тоже значит.
А достоверность этой истории, как и всех других в моей книге, могут подтвердить люди, их рассказавшие.
Например, полковник медицинской службы, кандидат наук Александр Михайлович Кузнецов – кубанский казак станицы Усть-Лабинской, хутора Кузнецова, что на самом берегу Лабы.
Собрались у дядьки. Человек пять племянников – в возрасте от десяти до пятнадцати лет – между собою двоюродных и троюродных братьев. Взрослые казаки, возглавляемые дядькой, сидели под навесом, пили абрикосовую самогонку, заедая ее арбузом. Доставали все новые и новые зелено-полосатые шары из высокой пирамидки за спиной и раскалывали их на невысоком дощатом столе.
Дядька сам, как арбуз: тугой, весь будто бы составленный из шаров, бритая голова, круглые плечи , пузо как у Тараса Бульбы.
Мы тоже ели арбузы, и хоть они в нас уже никак не лезли, но остановиться было невозможно.
А тетя ходила по огороду, поливала огурцы и верещала пронзительным голосом, каким могут визжать только татарки и казачки, про то, что «старый паразит всегда занят, ему бы только под навесом сидеть, а она и так вся больная, руки-ноги отваливаются, должна аж с Лабы воду таскать на полив. Да понятно было, если бы взять воды ближе негде. Так вот же нет! Стоит копанка – прямо на огороде! Но понакидали туда всякого сора и железа, и вся она заилилась! А паразит (не называя его по имени) задницу оторвать от кошмы не может, а уж чтобы вычистить копанку, так у него того и в голове нет! Чтоб ему те огурцы поперек горла стали! Чтоб он подавился, паразит! Чтоб его те огурцы насквозь прошли! Чтоб его несло в тридцать три струи со свистом с моих слезовых “огерочкив”. Чтоб...»
– От! – сказал дядя рассудительно, выщелкивая из пупка попавшее туда арбузное семечко. – Как же долго может кричать женщина!
– Достаточно долго, – согласились, словно цитируя Н. В. Гоголя, потомки славных запорожцев, не прерывая своего занятия, то есть наливая стаканы и выбирая новые и новые арбузы, которые будто сами разламывались. Те же, что оказывались, на их взгляд, не слишком спелые, вышвыривались в корыто, где розовую мякоть стремительно вычавкивали утки, оставляя нетронутыми семечки «на посев».
– А верещить оно неспроста! Ибо есть причина.
– Обязательно! – согласились казаки. – Нельзя же так продолжительно и громко визжать, без всякой то есть причины!
– И все оно верещить правду! – сказал дядя, горестно вздыхая перед тем, как опрокинуть в бездонное горло пол стаканчика. – Ой, боже, боже ж мой, милостивец... И здоровье у бедной женсчины надорвато, и тяжело ей же аж по сорок ведер утро-вечер из Лабы в гору таскать на полив огурца!
– Ого! – сказали неторопливо казаки. – Однако же это будет расстояние, да еще в гору! Ого!
– И от то ж обидно, – продолжал дядя, показывая в угол огорода арбузной коркой, – обидно, что копанка-то есть! Вон она! Здеся! Вон же ж она, где пацаны сидять! Отодвиньтеся, хлопцы, вона она, у забора, шо в траве, но она у меня бутом окольцованная, очень даже аккуратно...
– Конечно, – согласились казаки. – Обязательно обидно, когда копанка есть, а воды нема!
– Так вот есть же и вода! – сказал дядя, гоня босой ногою кота, который вылез откуда-то и стал тереться о его колено. – Уйди, Вася! Не до тебя... Так вот же есть же и вода! Но понакидали туда всякой дряни,и заилилась копанка вся.
– Беда! – сказали гости, звеня стаканами и выпивая. – Конечно, заилилась, ежели, к примеру, воду не вычерпывать.
– Однако можно было бы и вычистить! – сказал дядя, с треском разламывая новый арбуз. – Отчего же не вычистить, когда время будет...
– Конечно, – согласились его товарищи. – Когда будет время, оно, конечно! Да где ж его, время, взять? Нема ж його! Совсем нема!
– И время можно бы найти...
– Конечно же... – сказали казаки, – смотреть жалостко, як бидна жинка надрывается. Особенно горлом...
– Но не скрою! – сказал дядя полушепотом, – не скрою, что лезть я в эту копанку опасаюся... Совсем было уж собрался и весь инструмент приуготовил, чтобы вычисить – вон у сарая стоит, но опасаюся... Опастко мени туды лезть! Дюжа опастко!
– Ого! – сказали казаки. – А что ж оно, к примеру, такое?
– От и то ж! Что гостил у меня, недели с три назад, начальник милиции! Такой же хороший человек! Прелесть человек!
– Кто ж не знает! Очень даже хороший!
– И справедливый! В том-то и дело! Даже очень!
– Настоящий казак! Что выпить, что пошутить, а что и потанцювать пид случай...
– Ого, кто же не знает! У него и отец, и дед были первые танцоры...
– Так вот же ж и беда! Завели мы патефон, и начал он приплясывать, а портупею с наганом не снял. И до того ж хорошо танцевал: и вприсядку, и на носках, и даже арабским перебросом через голову...
– Да ты шо! Надо ж, как славно танцюе человек... Так вот и отец же его танцювал, пока на войне ноги не лишился! А он же танцюе, как отец, а, може, ще и лучшее!
– От то и беда! Как он через голову пошел, так у него пистолет же из кабуры выскочил и как раз в эту копанку... Только булькнуло!
– Ахххх, – сказали казаки. – Надо ж, какая незадача! Вот человеку горе...
– Сунулися искать. Да там железок всяких, и заилилась вся... Он же граммов шестьсот, пистолет-то, так может и в ил уйти... Не видно. И вот, – закончил дядя, – баба кричит, и мне ее жалко – я же не каменный, но я ж опасаюся туда лезть! Оно же заряженое! Я полезу, а оно сработает! Две войны прошел целый, а тут могу пулю получить!
– И не надо лезть! – сказали гости в один голос. – Совсем туда лезть и неразумно! Закопай ее к чертовой матери, а новую рядом отрой! Копанку! Тут же вода близко! Она ж весной в подвалах стоит...
– Так вот же и обидно! Уж совсем было чистить собрался, и вон инструмент же весь приуготовил, и кошку, и багор, вон у сарая стоит... И ведро ж на веревке, гразь вынать, приготовленное... А вон как оно оказалось...
Всю ночь мы, пятеро братьев, при свете велосипедной фары и луны выскребали колодец, вытащив оттуда железа на два трактора, не меньше. Когда утром в изнеможении, мокрые и грязные, как поросята, повалились мы на траву около копанки, больше всего опасаясь, что дядя нас будет ругать, он не стал этого делать, а только спросил скучным голосом:
– Ну, шо, козаки, нема пистолета?
– Нема.
– Должно, в ил ушел!
– Да в какой ил, мы уж чуть метра на полтора ниже выкопали!.. – начали спорить братья.
– От и то ж! А може, его и не було, пистолета, – раздумчиво сказал дядя, почесывая пузо с красным рубцом от резинки трусов. —А то ж, я думаю, шо он, начальник-то милиции, уже бы и сам до центра Земли докопал. Пистолет-то у него, небось, казенный! Терять нельзя! Наверно, он его отстегнул, когда танцовать начал. Пистолет же тяжелый. Оно ж мешает! А ну, хлопчики, у меня тут песок приготовлен, покидайте его в копанку на дно. Шоб вода чистая была. Шоб хвильтовалася... От... так от... А я схожу машину поищу, металлолом вывезти.
Через много лет, когда я уже получил лейтенантские погоны, мне вдруг открылся весь дядин умысел. Но, сидя в караульном помещении, далеко за Полярным кругом, где от нечего делать, на дежурстве, я чистил пистолет, что намозолил мне руки, и чуть не заплакал от нежности, вспоминая и дядю, и огород, и визгливые тетушкины причитания, и арбузы, и два дня праздников, когда мы прогуливали вырученные за железо деньги. Их хватило чуть не на целый ящик мороженого...
Где она, наша копанка, что немигающим синим оком глядит в бескрайнюю вышину кубанского неба? Шевелят ли на дне ее песок чистые ключи? И держится ли на ее тихой воде осенью сухой ореховый листок? Жива ли она еще?
Слава Кубани!
На Кавказе, в Тхамахе, выезжаем на «ауди» с подворья Юры Свидина, у выезда на горную дорогу догоняем трактор «Владимирец», что, качаясь, как лодка на волнах, на дорожных ухабах, деловито лезет в гору. В кабине – крошечный чумазый казачонок. Едем рядом. Юра открывает окно.
– Слава Кубани! – кричит он, поравнявшись с трактором.
– Героям слава! – чирикает в ответ мальчонка.
– Гриша, а где батька?
– Та на мосту! Мост же ж размыло, так я вот еду...
– Так ты, что уже до педалей достаешь?
– Та ни, так еще не достаю... Отец вот наварил выше, так уже и достаю... Я на этом тракторе ездию, а отец на ДТ на своем, на гусеницах. Там мине тяги еще тяжеловаты, а тут руль, так ничего...
– А хто ж бычков пасе?
– Та нихто! Воны и так опасно ходють. Тут округ шакалы с горы набежали, так оны ж и опасаются.
– А бычков не заедят?
– Та нет... Они уже большие. Та и лето... А к осени мы тех шакалов постреляем. Вы ж ружье не привезли?
– Та нет же, вот же забыл в городе!
– Вы ж привезить. Охота поглянуть, шо ето за «Сайга» за такая. Был голос, шо это «Калач»?
– Та ни. То карабин.
– Ну, вы ж привезить, постреляймо. Вы ж обещалися. А то меня в этом году в школу отвезуть. В первый класс пойду. Та ишо же брать не хотели! Говорят, мал ишо, год не вышел, отец еле упросил. Ха! А я ж уже к исповеди ходил! Батюшка казали, шо можно и так мне Святых Даров приобщаться, так я же настоял! Шоб совестью не страдать!
– Через чего ж?
– Да я тута, дядя Юра, сильно как осерчал, так уж и по-матному сорвалося.
– Ой, да это ж как нехорошо! Это ж не надо! Это Боженька-то услышит, он те язык-то мигом отхерачит к едрене матери!
– Вот и то ж, что пришлось к исповеди итить через те поганые матюги!
– Ну, вот и умный! И слава богу! Так тебя ж поздравляли с первой исповедью?
– Ну! Батюшка большую просфору дал! Отец две обоймы для мелкашки, а Клавдя свой плейер отдала! Так я ж его уже навроде и потерял гдей-то!
– Так и я тебе гостинца должон привезть с городу!
– Та ладно! Уж и так все везуть! Понавезли всего полный курень, хоть в сенях ночуй. А у вас иномарка на соляре чи на бензине?
– Та на бензине, будь оно неладне! На девяносто пьятом...
– Ого! Так это ж грошей не напасесси...
– Так вот и то ж...
– Ого! На девяносто пятом! Ого! А у нас Хрисанф косой каку-то штуку, японску не то, достал на карбюратор, так чуть не втроя экономия...
– Та это ж опасное дело...
– Чего?
– Та отказать на форсаже может.
– Чего?
–Та хто ж его знает, но, говорят, бывали случаи.
– Та это ж гаишники брешуть, шоб штрахвы сы-мать... Брехня!
– Та хто его знаить, може, и не брехня! Ну, храни Бог!
– И вам Господь навстречу!
– Отцу кланяйся.
– Ладно! Вы про ружье-то не позабудьте... Охота поглянуть!
– Та я уж вон на бумаге себе записал... Седьмой десяток на исходе, совсем памяти не стало...
Трактор остается позади. Мы разъезжаемся, как столетия назад разъезжались на этой дороге всадники или возы... В зеркале заднего вида мне еще некоторое время видна головенка, стриженная под ноль, «от вошей», которая болтается над огромным рулем «Владимирца» в тракторной кабине... А в школу не пускали... Мал еще.
Кулибаба
Участковый детский врач в большой казачьей семье на Кубани. Перед ней горкой стоят пять девчонок-погодков и самый маленький, бритоголовый мальчишка лет трех. Докторша читает по списку, девчонки называют имена.
– Кулибаба. [2]2
Кулибаба(Кул-бабай – тюрк.) – старый раб.
[Закрыть]
– Дарья.
– Кулибаба.
– Марыя.
– Кулибаба.
– Ганна.
– Кулибаба.
– Клавдя.
– Кулибаба.
– Груня.
– Кулибаба.
– ...Ни, – клонит голову казачонок.
– Шо такое за «ни»?
– Ни, и все ж!
– Ты шо ж, не Кулибаба?
– Так вот же нет же ж!
– Тю... А хто ж?
– Грыгорый! Кубанэць!
– Ну и хто ж ты тогда, раз кубанэц?
– Хиба ж я девка?
– Так и шо?
– От и то ж, шо козак!
– Ого! Так хто ж ты, когда казак?
– Кулидед!
Первый крестник
Собственно, кровного родства уже не осталось. Первая жена дядя Коли доводилась племянницей моей бабушке, да и то ее мать и моя бабушка сводные сестры. Случайно и моя бабушка и племянница, дочь сводной сестры, оказались в Ленинграде, когда в тридцатые годы проводилась политика выдавливания казачьего населения из станиц. Бабушка уехала к сыну – он служил в Ленинграде, а племянница ее вышла замуж за дядю Колю. Он тоже урюпинский, как-то ему удалось попасть служить водолазом, а там смотрели сквозь пальцы на то, что он казак. На мой вопрос, как ему родная советская власть башку не отвернула, он только скалил безупречные белые зубы и отвечал, что всегда старался занырнуть поглубже, а рыбы, как известно, молчат.
Война застала его на Тихом океане. Домой он вернулся через три года после победы. Его жена, бабушкина племянница, умерла от голода в блокаду. Двух дочек спасла сандружинница Люся. Она училась в Ленинграде в техникуме, куда ее направили из Урюпинска, и была мобилизована в первые дни войны в гражданскую оборону, потому что ей еще не было и шестнадцати лет. Зимой сорок первого она отогрела и выкормила двух умирающих девочек, заменив им умершую мать, хотя сама была почти ровесницей старшей Колиной дочери. Так они втроем и пережили всю войну, а когда вернулся Коля, решили не расставаться. Люся стала второй женой дяди Коли, хоть он старше ее больше чем на двадцать лет. Она родила ему еще одну девочку. А когда та вышла замуж еще за одного нашего урюпинца, студента ЛИИЖТа, и родился Ромка, то, чтобы не потерять родство, позвали меня стать его крестным.
И хотя моя бабушка вздыхала, что, мол, впервые мне должно крестить девочку, а то крестнику все свое счастье отдашь, от предложения не отказывались – больно родня хорошая. По всему – свои! Может, я и отдал ему свое счастье! А и не жалко!
Он меня научил многому, так что, когда у меня родились свои дети, я уже был опытный отец.
В строгие социалистические годы Ромку крестили дома, в тазу. Он орал, описал и меня, и священника. Батюшка смеялся и говорил: «Это хорошо! Это к счастью!» Люся, которой тогда только что исполнилось сорок лет, суетилась, дед Коля, как всегда, щурил раскосые черные глаза и встряхивал чубом, а я не знал, как удержать и не уронить извивающийся клубок воплей, не ведая тогда, что это будет мой самый любимый, мой первый крестник. Его и назы-вали-то в честь меня, поскольку первые русские Святые Благоверные князья Борис и Глеб в крещении носили имена Роман и Давид.
Дом держался на Люсе. Потому что дед плавал, Коля-младший ездил, Ромкина мать училась, и только благодаря невероятному Люсиному трудолюбию и здоровью все в доме было отлажено и работало «на товсь!», как в подводной лодке! Так говорил дед.
Лодка эта своеобразная находилась в Питере, как бы в автономном плавании. «Урюпинск в изгнании», как называл семью дед Коля, потому что все здесь сохранялось так, как когда-то у нас там, дома, в степях, где нас убивали, откуда нас выдавили, разогнали по всему свету, а вот переделать не смогли. И без понимания, что это семья южан-степняков, многое в ней непонятно и непривычно для Питера.
С точки зрения соседей-горожан, в семье шли непрерывные скандалы, на самом деле родичи не кричали друг на друга, а просто так разговаривали. И отношения складывались иные, чем это принято в городской среде. Конечно, центром этой маленькой вселенной стал Ромка. Он рос, впитывая все речевые интонации, пластику взрослых, и, когда мы с ним наконец приехали в Урюпинск, он оказался, пожалуй, покруче иных станичников и хуторян.
Ему шел тогда седьмой год. В первый же день он облазил весь дом, перезнакомился со всеми мальчишками на улице и под вечер явился с подбитым глазом и весь в земле.
– Где ж извалялся, будто пес на помойке?
– Родную землю ел!
– ?????
– Ребята сказали, что я от родины оторвавши, вот я и ел родную землю, чтоб знали!
– А медаль откуда?
– Да там один, не у нас деланный, сказал, что я хохол...
– Да ты-то хоть знаешь, кто такие хохлы?
– А вот и знаю! На них кацапы в Москве воду возят!
– А ты кто?
– Я-то? – сказал Ромка, по-дедовски подымая бровь. – Я – казак!
– Ты?
– Вот и я!
– И какой же ты казак?
– Хоперец! Меня голыми руками не возьмешь... Где сядешь, там и слезешь!
Я понял, что уличный ликбез и одновременно курс молодого бойца ему преподали.
– Ну, вот что! Пенек урюпинский! Завтра будешь под окном на завалинке сидеть! И чтоб на улицу ни на шаг, а то я тебя мигом назад в Питер к Люсе налажу!
– Ого?
– Вот те и ого!
– А сколь сидеть-то?
– Смотря по твоему поведению. Пока фингал твой не рассосется!
Ромка долго пыхтел, а когда я отвернулся, погрозил мне в спину кулаком и обозвал «комиссаром». Это означало, что он уже пообщался и со старичками.
Утром, натрескавшись блинов с каймаком, Ромка выволок своих солдатиков на завалинку, а я сел у окошка стучать на машинке, прямо над его головой. Отсюда мне прекрасно видна улица, покрытая травой с двумя проплешинами-колеями посредине.
Ромка разводил свои войска, я колотил по клавишам. Вдруг словно ветерком повеяло в окно. Я поднял голову. Ромка уже летел через улицу, где торопливо шли две девчонки. Подбоченясь и выставив вперед ногу, он преградил им путь.Через секунду девчонки повернулись и бросились бежать.
– Ромка! Ромка! – закричал я. – А ну иди сюда, голубь мой сизокрылый! Иди сюда, жаль ты моя болючая!
Плакать мой крестник начал еще там, посреди улицы, когда нога за ногу волокся обратно.
– Иди сюда, иди, мой желанный, счас у нас с тобой разговор будить...
Он вошел, низко опустив голову и роняя звезды слез на некрашеные белые полы.
– А ну-ка, друг любезный, чего ты тем девчонкам сказал? А?
– Не ходите по нашей улице!
– А не ты ли мне еще в городе перед иконой обещался не драться! Божился ведь! Плакал! А? В глаза мне гляди! В глаза!
Два голубых озера, полные слез искреннего раскаяния, смотрят на меня, и Ромка, всхлипывая, произносит:
– Крестненький! Родненький мой! Ну, разве ж утерпишь!
«Истинно, истинно, Господи! Слаб человек!»