Текст книги "Охваченные членством"
Автор книги: Борис Алмазов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
«ОХВАЧЕННЫЕ ЧЛЕНСТВОМ...»
Писатели
Два мира – две системыЭто сегодня к бородатым людям с лампасами на шароварах народ попривык, правда, «ан масс» в то, что это действительно казаки, не верит. И правильно делаёт. Меня недавно корреспондент спрашивает: «Вот вы, можно сказать, зачинатель возрождения казачества, как вы относитесь к нынешнему этапу этого движения? »
– Нынешний этап этого движения, непонятно в какую сторону, напоминает мне игру негров в «индейцев» на территории Гренландии. И казакам, если они не внуки Щукаря, наблюдать эту всероссийскую, а местами и международную (поскольку объявились армянские казаки, ямало-ненецкие и т. д., имя им легион) затею тяжело. Но как говорил мне в Урюпинске 93-летний казак Бармасов, характеризуя отношение казачества к нынешнему этапу демократии: «Ничего, сынушка, Ленина-сатану пертерпели, Сталина-гада пертерпели, Отечественную, расказачивание, раскулачивание... нонешних тоже перятерпим. А что поделаешь... Смиряйси. Сказано в Писании: “Кроткие наследят землю”».
Не о том мечталось в девяностом году на первом казачьем круге в Москве... Не о том!..
А в 1966-м или 68-м и вообще не мечталось. Но мы были! И составляли род некоей внутренней эмиграции. То есть земляки держались друг за друга! Помогали своим... Со страхом отыскивали родственников... Тонкой струйкой шли вести из зарубежья, и неусыпные наши бабушки, вымаливая нас из сатанинской жизни, шептали украдкой: «Запомни, сынушка, ты казак станицы такой-то, Всевеликого войска Донского. Запомни навсегда и никому не говори». В семидесятые мы уже не только помнили, но и шептали: «Мы – казаки! Казаки от казаков ведутся!»
– А вот ученые так не считают!
– Да наплевать мне на то, как они считают! Они до того горазды при каждой новой власти новый счет начинать, что уж и со счета сбиться немудрено...
В 1967 году отважился я на демонстрации в День Победы проехаться по городу Колпино в казачьей справе и на коне. Тут же меня опознали скуластые, горбоносые и раскосые блондины, с пристрастием выспросили о родословной, признали своим, расцеловали и пригласили праздновать Троицу в донском казачьем землячестве.
Располагалось оно в общежитии на Петроградской стороне и объединяло несколько студенческих семей, живших по старинным заветам круговой казачьей общины. Без всякой вывески-декоративности, без лампасов-прибамбасов, шашек и фуражек, наглядно подтверждая уверенность в том, что мы – народ со своим характером, мировоззрением и укладом. Жили все по-студенчески очень бедно, но дружно, весело. Вместе подрабатывали по ночам грузчиками на станции; многие были женаты, помогали друг другу в учебе, делились и рублем, и куском, греясь друг от друга душой в этом чужом жестоком городе, четко проводя границу: «Мы... и все остальные».
Повадился я в общаге гостевать. И меня там полюбили, и я всех, родненьких моих, полюбил. И сейчас сорок лет спустя скажу – вот там жили казаки!
Коренные! И по плоти, и по духу! Половина из тех студентов сейчас доктора наук... Один академик... Никто не пропал! Все в люди вышли.
Разумеется, я рассказал своим родственникам о казачьей общине. На Пасху, а она в тот год совпала с Первомаем, ко мне из Москвы приехал троюродный брат Андрей, тоже, как и я в ту пору, студент. И привез свои шаровары с лампасами, фуражку и сапоги. Мы решили пойти на вечеринку в справе! Через весь город! В открытую!
О том, как шарахались от нас горожане, какими увлажненными глазами и радостью встретили нас земляки, как мы пели и плясали, отмечая Светлое Христово Воскресение, рассказывать не стану. Рассказ-то про писателей и про город.
Так вот, когда мы далеко за полночь вкатились на ночной Каменноостровский (тогда Кировский), стало ясно, что хозяева, оставляя нас ночевать, знали, что делают – мосты-то разведены! Домой нам не добраться до утра. Но не возвращаться же!
И тут я вспомнил, что неподалеку живут Толстые и что меня приглашали в гости. А Михаил Глинка, писатель, подчеркивал, что особенно рады меня будут видеть именно за полночь, когда все соберутся! В том, что будут рады, я сомневался, но деваться-то некуда... да и холодно по ночному-то времени, а мыто в гимнастерочках...
И мы пошли в гости, за неимением цветов сняли со стены флаг, так с флагом и с гитарой, пламенея широкими лампасами, поперли. Хотели поразить своим видом хозяев!
Однако в гостеприимном и славном по всему Ленинграду доме Никиты Алесеевича Толстого – сына знаменитого писателя, профессора, доктора наук и отца многочисленного семейства, – вероятно, видали и не такое. Встретили нас радушно, посадили к уже сильно разоренному праздничному столу, обогрели, дали чаю.
Мне очень нравились Миша и Катя Толстые – можно сказать, цвет тогдашней питерской молодежи. Андрюшка же подсел к Танечке Толстой, она тогда еще училась в школе, к серьезной девочке. Никита Алексеевич уже определил-назначил, что она будет писательницей.
Мы с Андрюхой соловьями разливались – просто четвертая серия «Тихого Дона»! И пели, и чубами трясли для экзотики.
Часа в два ночи, как мне кажется, откуда-то сверху (вроде бы там находилась лестница на второй этаж) спустился сам Никита Алексеевич. Как всегда в неизменной бабочке, приветливый, улыбчивый, очень светский человек. Популярный, как академик Д. С. Лихачев, но гораздо более подвижный, так сказать, мобильный, он участвовал почти во всех питерских интеллигентских тусовках, частенько выступал по телевидению, давая очень квалифицированные советы по самым разным вопросам и легко разводя, как на горохе, любые проблемы. Особенно ценились его педагогические рекомендации по вопросам воспитания. При этом сам он, помнится, занимался математикой.
Никита Алексеевич лучезарно приветствовал всех, деловито присел к салату и тут же включился в общий разговор.
– Ах, эти казаки! Я их прекрасно помню по гражданской...– сказал он, близоруко поверх очков в золотой оправе разглядывая какой-то кусочек на вилке. – Прелестно... Экзотично. Но уж больно они жестоки. Чуть что – шашкой. Да-да! Очень жестоко шашками рубили...
– Это что! – сказал вдруг московский студент, в лампасах и смазных сапогах, Андрюшка. – А можно же еще пузо распороть и кошку живую зашить! Хи-хи!
Никита Алексеевич поперхнулся. Очки в золотой оправе тихо упали в салат.
Больше о казаках он не говорил. Прихлебнув чаю, он наскоро раскланялся и вознесся опять куда-то наверх, на прощанье как-то особенно внимательно скользнув глазами по Андрюхиной свирепой харе с подкрученными смоляными усами.
– Ты что, придурок, про кошку сам выдумал или вычитал где? – ругал я брата, когда мы маршировали на трамвайную остановку.
– А это чего – вся квартира их?
– Так их же – куча! И потом это же квартира Алексея Толстого!
– Два мира – две системы! – вздохнул Андрюшка.
– Ты что там нес?!
– А они что? Так вот все писатели, ученые и обратно писатели...
– В каком смысле?
– И не посадили никого, не расстреляли?..
– Представь себе! Толстой же Алексей-то – сталинский лауреат!
– Ну и что! И лауреатов прислоняли... Лауреатов-то еще и чаще, чем рядовых, не высовывайся, мол...
– А вот его не прислонили!
– Замысловато... Патронов, видать, не хватило!
– Тебя-то, черта, кто за язык тянул?
– А это тот самый Никита из «Детства Никиты» ? Барчук из поместья?
– Именно он! «Товарищ пролетарий!» А наш-то с тобой общий прадед кто?
– Так его же матросы сапогами забили, за георгиевские кресты...
– Як тому, что он тоже не в лаптях ходил!
– Ну вот и получил... А эти-то как же? Графья-то...
– Повезло.
– Замысловато! – сказал Андрюшка, вздохнув каким-то своим мыслям. – Как это бывает, что вот по верхам проносит... Всем, так сказать, смертям назло... И что характерно – везет-то все одним и тем же... Одно слово: два мира – две системы!
– Ты, козел урюпинский московского розлива, бедствуешь, что ли?
– Да я-то нет... А отцу-то перепало.
– Причем тут это? Ты пришел к приличным людям и начал городить...
– Чего?
– Да про кошку.
– Да ладно, – сказал Андрюшка. – Вот школьница писательницей станет – напишет про такой исторический факт! Своими ушами, мол, слышала. Казак сказал! Потому все казаки – дикари! Сырое мясо жрут! Два мира, мол, две системы!
Дикарь Андрюшка стал инженером-верхолазом, специалистом по ползущей опалубке. Сначала у нас сверхвысокие трубы строил, а потом в Монголии, где ему очень понравилось, потому что при его инженерском чине ему полагались два коня. И он на них гонял по степи!
Его матушка с большой гордостью говорила, что таких инженеров, специалистов по ползущей опалубке, какая позволяет наращивать трубу чуть ли не на двадцать метров в сутки, в стране кроме Андрюшки всего восемь человек.
– Андрюшка, когда в Москве высотную трубу строил, нас с отцом пригласил. Разглядел нас сверху в бинокль и лифт за нами прислал. Мы там, наверху, кофе пили.
– И вы туда полезли? Не побоялись?
– Страшновато, конечно, но нельзя же их одних с отцом там оставлять. Они бы по краю трубы ходить начали. Выясняли бы, кто смелее...
– Я, конечно, высоты боюсь смертельно, – добавил Андрюшкин отец, – но я отчетливо понял, если на трубу не поднимусь, то уже больше ничего Андрюшке ни приказать, ни запретить не смогу... Все же я отец! Пришлось.
– А высоко?
– Сто восемьдесят пять метров, а всего вроде двести сорок... У меня как раз на следующий день такое давление подскочило, потому и запомнил.
– Работа хорошая, – говорил Андрюшка. – Плюнешь сверху, и душу отвел, и никого не обидел! Не долетает никуда! Как с самолета.
И сейчас он как пахал, так и пашет. Человек уважаемый, но новым русским не стал.
Два мира, две системы.
А Татьяна Толстая, как и предполагалось, нынче известная писательница. И телеведущая. Все знает. Она в ток-шоу «Школа злословия» работает змеей. Их там две. Она и Дуня Смирнова. Обе главные.
Первая премияТо, что я не забыл этот случай, – не удивительно! Это ведь была самая первая награда в моей жизни. Удивительно, что я все помню до мельчайших подробностей, словно это произошло вчера, а ведь было мне тогда всего пять лет.
Мы жили на Ржевке – сорок лет назад это была отдаленная и грязная окраина Ленинграда. С одной стороны нашего четырехэтажного дома – самого высокого дома в округе – тянулся глухой забор военного городка, а с другой были химические заводы, которые время от времени выпускали такой вонючий и ядовитый желтый дым, что не только гулять во дворе не хотелось, но и в нашей огромной коммуналке, где и без химического производства запахов хватало, дышать было нечем.
«Он погибает без воздуха! Он погибает!» – говорила мама моей бабушке. Я не считал, что погибаю, но с удовольствием смотрел, как бабушка надевает панамку, кладет в сумочку два бутерброда и берет старый зонтик с костяной ручкой: это означало, что мы с ней отправляемся в замечательные места – в Таврический сад, в Летний или совсем за тридевять земель, в ЦПКиО на целый день!
В парках я копался со своими сверстниками в песочнице, бегал по аллеям, а бабушка, сидя на скамеечке, разговаривала с такими же, как она сама, старушками в панамках, матерчатых туфлях, длинных юбках и теплых кофточках.
Иногда мы ходили в молочную столовую, где ели простоквашу из пузатеньких баночек. Простокваша мне нравилась, но я стыдился, что бабушка всегда заворачивала недоеденную мною вафлю или коржик в салфетку и брала с собой – «на потом».
Но больше всего мы любили слушать военные духовые оркестры, что по праздникам и в воскресные дни играли в раковинах открытых эстрад на Елагином острове.
У бабушки в маленькой записной книжечке была выписана программа этих бесплатных концертов на весь месяц, и мы старались не пропустить ни одного.
Мы приезжали на трамвае задолго. Усаживались на длинные белые скамейки с литыми боковинами и гнутыми спинками перед разинутой полусферой эстрады и рассматривали пузатые барабаны, торжественно поблескивающую латунь и серебро духовых, строгие черные футляры, из которых извлекали их музыканты. Сами оркестранты в отутюженных военных мундирах ходили по сцене, двигали пюпитры, перелистывали ноты, негромко разговаривали между собой, иногда пробовали проиграть какую-то фразу из еще не родившейся музыки...
Но вот выходил деловитый подтянутый капельмейстер, скамейки вспыхивали короткими аплодисментами. Парой чаек взмывали над оркестром его руки в белых перчатках, и сердце мое замирало от восторга.
При звуках вальса бабушка чуть заметно покачивала в такт головой, и было легко представить ее молодой красавицей в огромной шляпе с вуалью или совсем юной гимназисткой, кружащейся на серебряных «снегурках» по льду катка. Когда играли марш «Прощание славянки», бабушка всегда плакала, вытирая слезы кружевным платочком, – папа, дядя и дедушка под этот марш уходили на фронт. И не вернулись...
Мне нравились военные марши. Особенно «Памяти “Варяга”»! Их музыка рождала во мне твердую уверенность, что вот я вырасту, стану сильным и смелым, как герои «Варяга», и тогда смогу защитить всех! И мама, и бабушка будут мною гордиться!
А когда играли «Сказки венского леса» Штрауса, мне чудились какие-то волшебные рощи с кружевной листвою старых деревьев, пугливые олени с добрыми глазами, кони с лебедиными шеями и стаи прекрасных белых птиц, что плывут над осенними полями в голубой вышине, мне виделись озера с прозрачной водой, камыш под ветром, сосны на морском берегу... Все то, чего я еще никогда не видел! Только слышал про это по радио да рассматривал на картинках в книжках.
Но мне так хотелось туда! Музыка вела меня в ту страну, которая называлась длинно и притягательно: «Когда я вырасту большой!»
И вот однажды, когда мы торопились с бабушкой на концерт оркестра Балтийского флота и очень беспокоились, поглядывая на серое небо – как бы дождик не испортил нам долгожданного праздника, у эстрады мы увидели огромную толпу пионеров. А на сцене вместо обожаемых мною моряков и блеска инструментов стоял стол, накрытый красной скатертью; за ним сидели какие-то тетеньки, а с краю единственный дяденька.
Он был одет в странную куртку не то из брезента, не то из какой-то другой непромокаемой ткани, на голове у него была пупырчатая кепка.
Он сидел, нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы коричневых брюк с большими отворотами, и покачивал закинутой на ногу ногой в крепком ботинке с круглым носом.
Дяденька заметно скучал, глядя куда-то вдаль поверх голов бесновавшихся пионеров. Мне кажется, он даже что-то насвистывал, сложив длинные губы трубочкой под щеточкой усов.
Тетенька в черном костюме и пионерском галстуке что-то выкрикивала сорванным голосом, и пионеры с воем вздымали руки, трясли ими в нетерпении, вскакивали с мест, топотали ногами... Гвалт стоял ужасный!
Бабушка, крепко держа меня за руку, подошла поближе к эстраде, чтобы спросить, будет ли концерт.
и я оказался совсем близко от дяденьки в кепке. Его ботинок качался чуть ли не у меня над головой, были видны все гвозди в подошве.
Дяденька посмотрел на меня с высоты, как на муравья, насупился и надул щеки. Я понял, что он меня передразнивает: у меня была такая привычка смотреть исподлобья.
Так, чтобы не видела бабушка, я показал ему язык. Дяденька развеселился. Его круглые, чуть отвислые щеки поехали в стороны, и он мне подмигнул. Подмигивать я уже умел и не замедлил с ответом. А еще я скосил глаза к носу и тоже надул щеки. Дяденька вытащил руки из карманов и показал, что он потрясен моим искусством. Я загордился!
В этот момент тетенька повернулась к нам и, поблескивая очками,прокричала:
– А теперь назовите три произведения советских писателей о животных!
При этом она выразительно посмотрела на дяденьку, с которым я перемигивался.
Пионеры завыли. Я подумал и тоже поднял руку.
– Думаем! Думаем хорошенько! – поддавала азарта тетенька.
– А вот тут товарищ что-то хочет сказать! – кивнул на меня дяденька.
– Он не первый! Он не первый руку поднял! – заорали пионеры. – Так не честно!
В нашем дворе было много таких мальчишек. Они никогда не принимали меня в свои игры. Дразнили. Л при случае и колотили! И вот теперь такие же безжалостные ребята не дают мне показать этому хорошему человеку, что я не лыком шит, что я тоже знаю много книжек, в том числе и про животных!
– Уступим товарищу! – поднял руку дяденька и встал. – Уступим! Он же маленький!
– Я не маленький! – сказал я. – Мне уже почти что пять лет!
Бабушка смеялась и дергала меня за руку.
– Извини. Солидный возраст, – сказал дяденька. – Так что же ты нам хотел сказать?
Пионеры притихли.
– Я знаю три произведения советских авторов: про золотую рыбку, про золотого петушка и « Сверчок »!
– Неправильно! – заорали пионеры.
Бабушка, смеясь, пыталась меня увести.
– Нет, позвольте, – сказал дяденька, грузно опускаясь на краю сцены на корточки. – Кто сказал, что золотая рыбка не животное?! Дайте товарищу договорить. А кто про золотую рыбку написал и про золотого петушка, знаешь?
– Знаю! Пушкин. Александр Сергеевич! Его убили на дуэли из пистолета.
– Неправильно! – бесились пионеры. – Он при царе жил! Неправильно!
– Ну и что, – сказал я, – что при царе! Такие хорошие стихи!
– Вот именно! – сказал дяденька. – Совершенно советские стихи!
– А про сверчка я вообще наизусть знаю! – ободрился я.
– Замечательно! – сказал дяденька, легко наклоняясь ко мне и поднимая меня на сцену. – Ух, ты! Вес петуха-подростка! Читай!
Папа работал! Шуметь запрещал!
Вдруг под диваном сверчок затрещал!
– Замечательно! – сказал дяденька и первым захлопал в ладоши, когда я громко дочитал стихотворение до конца. – Просто Качалов! Просто «Дай, Джим, на счастье лапу мне...» – тоже, кстати, про животных! Нет, тут нужна первая премия! За художественное чтение хотя бы и за патриотическое мировоззрение! Знание литературы само собой!
Он стал рыться на столе, где лежали всякие книги.
– Вот беда! Ни одной моей не осталось! Знал бы – из дома бы прихватил! Это тебе все не по возрасту... «Овод» – рановато! А вот без этого шедевра, – сказал он, откладывая что-то в сторону, – ты будешь жить гораздо счастливее и много дольше... Так!
Он растерянно шарил по столу, тетеньки как могли помогали ему. Пионеры орали, а я стоял и ждал премию. Я не знал, что это такое!
– А как ты сюда попал? – спросил дяденька, чтобы я не стоял истуканом.
– Мы с бабушкой пришли слушать военный оркестр.
– Ах, военный!
Человек хлопнул себя по лбу. Он сунул руку в карман своей необыкновенной куртки, которая, казалось, вся состоит из карманов, и вытащил оттуда маленькую книжечку в бумажной обложке.
– Вот! – сказал он, протягивая ее мне. – «Рассказы о Суворове». Ты знаешь, кто такой Суворов?
– Знает! Знает! – торопливо подсказала бабушка. Она крепко держала меня за щиколотки.
– Знаю! – сказал я. – Это великий русский полководец.
– Замечательно! Вот тебе книга про великого русского полководца Суворова. Из библиотеки журнала «Советский воин» . Ты советский воин?
– Да! – сказал я. – Я – советский воин!
– Поздравляю тебя, советский воин, с первой твоей премией! Ты замечательно отвечал на вопросы литературной викторины! Расти большим и счастливым!
– Вы подпишете? – сунулась к нему тетенька с авторучкой.
– Ну я же не Суворов, – сказал дяденька. – Как же я буду подписывать? Еще раз поздравляю! – И моя рука утонула в его теплой ладони. – Поаплодируем товарищу!
Я шел от эстрады, провожаемый завистливыми взглядами пионеров, под барабанный грохот аплодисментов.
– Кто это? – спросила бабушка дежурного пионера, показывая глазами на дяденьку, подарившего мне книжку.
– Ха! – сказал высокомерно пионер с красной повязкой на рукаве. – Это же Виталий Бианки!
– Интересно! – сказала бабушка. – Какая фамилия итальянская! – Чувствовалось, что фамилия ей ничего не говорит.
Стоит ли писать, что буквально на следующий день мы отправились в библиотеку и принесли оттуда целую пачку книг Виталия Валентиновича. И он обрушился на меня.
В нашей тесной комнатушке зашумели леса, закурились туманами болота, посыпали снегом полярные зимы, засновали куницы и белки, засвистели крылья диких гусей. Огромный мир живой неповторимой природы раскрыл передо мною свои милосердные объятия. Насекомые, птицы, звери и даже рыбы заговорили со мной, и в их речах явственно слышались интонации силы, понимания и доброты, зазвучал голос самого Бианки.
Бабушка считала, что не следует учить меня грамоте, пока я не пойду в школу, иначе мне будет скучно на уроках и я стану лениться. Поэтому я был уверен, что читать не научусь никогда, и умучивал бабушку до полуобморочного состояния, заставляя в сотый раз перечитывать «Нечаянные встречи» или «Мышонка Пика», или «Лесные были и небылицы». Я стал прилежным слушателем «Вестей из леса» по радио, потому что это тоже был Бианки. День, в который я безошибочно отличил следы собаки от следов кошки на первом снегу, стал днем моего торжества и уверенности в собственных силах.
А когда я пошел в школу и быстро научился читать и писать, то тут же решил стать писателем Бианки.
Я сэкономил денег на четыре тетрадки. Каждую из них, в подражание «Лесной газете», озаглавил: «Весна», «Лето», «Осень» и «Зима» и собрался писать книгу. Но дальше первой строчки дело не пошло.
Мне вдруг открылась главная истина: прежде чем начать писать, нужно прожить большую жизнь, многое увидеть, запомнить, причем увидеть так, как не видел никто до тебя. Нужно многому научиться, многое обдумать, постигнуть и понять и только тогда браться за перо.
Поэтому в моей литературной деятельности наступил длительный перерыв. Больше двух десятков лет я учился, работал, овладевая самыми разными профессиями в самых разных местах страны, и забыл, что когда-то в первом классе собирался стать Виталием Бианки. И только взрослым человеком решился сесть за рукопись, твердо зная, что если я этого не скажу, то никто не скажет.
Я никогда не был учеником Бианки. Больше того, я никогда не встречал его больше. Строго говоря, я не был с ним знаком. Но я читал его книги, а стало быть, он меня учил. Может быть, поэтому не случайно, что первая моя книга о самых прекрасных животных – о конях!
И вот теперь я, пожалуй, могу сказать: книги Бианки были моим букварем. Человек не учится у букваря всю жизнь, но это первая и самая главная книга любого из нас. И кто знает, не повстречай я случайно сорок лет назад веселого и доброго человека в странной куртке и пупырчатой кепке, с теплыми и добрыми руками, как бы сложилась моя судьба.