Текст книги "Над бурей поднятый маяк (СИ)"
Автор книги: Бомонт Флетчер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
– В этом году рановато, – вдруг подал голос Поули, кажущийся еще более щуплым, чем обычно. Он сидел напротив Кита, залитый золотым светом шатающегося фонаря – густые тени, подбираясь к его подвижному лицу мошенника, картежного шулера и пройдохи, то и дело отступали, чтобы тут же подобраться вновь. – Помнится, милорд поздравляет вас с Воскресением Христовым на день позже, мастер Марло.
Он произнес имя Кита, выпятив тонкие губы, словно ругал собеседника худшими из изобретенных человечеством грязных словечек. Не сводя с него ответного взгляда, Кит откинулся на услужливо подложенную под спину подушку, и забросил ногу на ногу, махнув мыском чуть ли не перед носом своего провожатого.
– А у тебя хорошая память, – признал он, слегка щурясь, и клоня голову к плечу. – Я мог бы предположить, что все эти бесценные детали тебе подсказывают твои друзья-дуболомы, если бы не было очевидно, что в их черепах слишком мало места для мозгов.
Некоторое время Поули молчал, пощипывая редковатые усы. Что-то в его поведении, в его ужимках и манере разговора начинало напоминать его нынешнего кукловода – или так только казалось? Кит так и не уверился в том, было ли это неосознанное копирование особенно страшных манер сильного со стороны слабейшего, или же – паясничание того, кто знал еще больше, чем старался прихвастнуть между строк.
– А не волнуешься, что твой разлюбезный милорд, с его-то любовью к порядку и целомудрию, будет возмущен до глубины своей богобоязненной души тем видом, в котором вы меня доставите? – продолжил Кит, ощущая еще большее раздражение, чем прежде. – Вы бы позволили мне поддеть под одежду бельишко, или хотя бы смыть с себя слюну с кончой – уверен, ему было бы приятнее меня трогать в таком случае…
– Марло, ты мерзок, – поморщился Поули, все так же – наполовину играя. – Ты мог бы хотя бы сейчас помалкивать, и не тыкать мне между глаз своими предпочтениями. О них и так наслышаны все, от мала до велика.
– И каждый – упоительно презирает меня? Молится, чтобы его сыновья не стали – как я, или чтобы я никогда не встретил этих сыновей на своем пути?
В это время он мог бы трахать кого-то у себя дома. Если бы захотел – трахнул бы маленького белокурого Роберта Гофа, а он рассказал бы об этом своему дружку Уиллу Шекспиру, заливаясь слезами раскаяния – теми самыми, которых было не видать от этого любимчика публики, дам и публичных дам. О да, Кит Марло мог бы напиваться еще сильнее, смутно вспоминая, что не ел уже сутки, трахаться, как умалишенный, со всяким, кто попал к нему домой, со всяким, кого он поманил идти за собой, как манил некогда своего Орфея.
И думать, думать, думать про Уилла, и о том, что он сделал.
Он сел бы за стол, чтобы взять перо и лист бумаги. О нет, никаких стихов! Стихам не место в зияющей в груди пустоте, полынно-горькой и упорно не желающей оказываться дурным сном. Он накидал бы дрожащей от неизбывной злобы рукой – я буду…
И исписал бы всю чистую бумагу, всю чистую бумагу, нашедшуюся в доме, одним-единственным именем.
Ворота им открыли по первому оклику.
Чуть запрокинувшись, Кит усмехнулся, и прикрыл глаза, делая вид, что его сморила дремота. Надеяться на такую смешную преграду, как лондонские стены, было бы по-детски наивно.
***
На миг все: и беспорядок, и странные полуодетые люди, и Кит, в дублете на голое тело, и запах розового масла, и даже малыш Гоф в венке и сорочке, – слилось в единую картину, и Уилла прошило пониманием. То, что происходило в доме на Хог-Лейн, было сродни тому, что он видел уже однажды, в чем участвовал сам, пусть и не совсем по своей воле, в доме юного, влюбленного в Кита, как кошка, графа Саутгемптона.
Кит явно не скучал и не думал скучать, напротив, он делал именно то, в чем упрекал Уилла, и нисколько не считал это зазорным. Для него – не зазорным.
Но раздумывать над столь очевидной, столь жгучей несправедливостью было недосуг: черная карета на мягких рессорах, известный всему Лондону экипаж Топклиффа, уже наверняка была в городе, продвигаясь в Вестминстеру, и увозила Кита, каким бы несправедливым он ни был, на верную и жестокую смерть.
Юный Гоф просил его поторопиться – теперь-то Уилл понимал, что Гоф всего лишь хотел, чтобы он не присматривался к тому, что происходило в доме, – но нельзя было не признать, что мальчишка, сам того не понимая, оказался прав. Времени что-либо предпринять оставалось все меньше, и каждая минута падала, как вода в песок, пропадая безвозвратно.
А он, Уилл, врос в землю у дверей того места, которое совсем недавно считал своим домом и своим убежищем, – и все не мог сдвинуться с места.
– Мастер Уилл! Вот, возьмите, – Гоф, успевший натянуть штаны и сапоги и снять, наконец, со своих золотистых кудрей дурацкий хвойный венок, снова вырос перед ним и что-то настойчиво протягивал Уиллу. – Может, мастера Кита выкупить, или…
Ему не удалось подавить длинный судорожный всхлип, и Уилл понял, что Гоф плачет.
– Это то, что тебе заплатил мастер Кит? – Уилл, наверное, совсем не совладал с голосом, зазвеневшим от гнева, словно за эти ужасные сутки большего оскорбления, чем деньги искренне желавшего ему помочь Роберта Гофа, он не получал.
Гоф всхлипнул совсем уже откровенно и сделал еще один шаг, поравнявшись с Уиллом вплотную.
– Пожалуйста, вам… и мастеру Киту они сейчас нужнее… Пожалуйста!
Уилл оцепенел, а Гоф, явно ничего не замечая, ослепленный своим собственным горем, настойчиво разгибал его пальцы, пытаясь сунуть монеты:
– Это золото, не думайте…
Да, золото. Кит всегда был щедр с теми из бесконечной вереницы продажных молли, которые ему нравились.
– Прошу, мастер Уилл. Ради мастера Кита!
И правда, – скользнула мысль, зацепилась и уже не отцеплялась. Ему еще предстоит, возможно, выкупать Кита из тюрьмы… Или…
– Когда все закончится, я верну тебе втройне, – сказал Уилл, и, подхватив фонарь, зашагал в темноту.
***
Если бы его спросили, Уилл и сам бы не мог сказать, почему пошел, а потом и вовсе побежал, оберегая фонарь, вовсе не к Бишопсгейт, как собирался вначале. Может, то говорило в нем предвидение, озарение, из тех, что бывают в самые острые, самые отчаянные моменты. А может быть, от Мургейт ближе к дому Топклиффа, и не придется петлять, как зайцу, скрываясь от ночной стражи: в эти предпасхальные дни стражи становились особо рьяными в надежде разжиться у припозднившегося прохожего парой монет к празднику.
Ворота были закрыты, но в сторожке дремал, опираясь на бердыш, одинокий стражник.
Услышав шаги, он встрепенулся:
– Стой! Кто идет?
Уилл замедлил шаг и зажал в руке монеты Гофа:
– Мне срочно нужно в город, сэр.
***
– У меня нет сыновей.
Поули все-таки ответил, хоть и опоздал на один рубеж, одни ворота, один пересеченный каменный римский Стикс. Карета продолжала мягко покачиваться, погружаясь в густую, холодную, ненастоящую ночь, где звезды были, будто терновые колючки, а слова – будто граненые гвозди, по одному на каждое запястье.
Кит приоткрыл один глаз, нарочно неправдоподобно притворяясь, что своей фразой нежеланный спутник спугнул его желанный покой.
– Нет сыновей, говорю, – пояснил черный человек, елейно улыбаясь во весь рот. Он смотрел на Кита своими хитро поблескивающими крысиными глазками с какой-то отвратительной смесью жалости и веселья. – Только дочки. Мои милые красавицы-дочки. Если бы вы увидели их, мистер Марли, они бы покорили ваше сердце.
– В гробу я видал твоих дочек, – огрызнулся Кит. – И их мамашу. И твою мамашу, Поули, тоже. Я бы мог сказать – ебал я ее, если бы у меня хоть немного стояло на женщин.
Поули продолжал поглядывать, внутренне искрясь в неверном свете крошащихся на зубах звезд и продолжающего качаться взад-вперед фонаря.
Кит даже не заметил, как в углах его собственного сжатого рта заиграли желваки.
Чем ты занят сейчас, Уилл Шекспир? От звуков твоего имени, беззвучно ложащегося на кончик языка, начинает болеть старый шрам на ладони – карта Преисподней с водоразделом забытья.
Может, ты сожалеешь о своей расквашенной мордашке, пока какой-нибудь Дик Бербедж, словно заботливая женушка, пихает свернутые тряпицы тебе в ноздри? Ведешь беседы – болезненно гнусавя, – о том, как тебе досадно, что ты оказался в «Сирене», в «Театре», в Лондоне, на одной сцене с чертовым содомитом Китом Марло, так ненадолго, но сильно помутившим твой рассудок?
«Я был таким ослом, Дик, и только у старины Кемпа вспомнил, кем мне быть куда более к лицу. Славный был вечерок, Ричард Третий, отчего бы нам не повторить его, когда мой нос немного заживет?»
Или ты спишь, и видишь свои обычные жаркие, липкие, стыдные сны – не обо мне, конечно же, не обо мне. Куда ты отправишься сразу после того, как из твоего красивого, как у застывшего в мраморе Антиноя, носа перестанет сочиться эхо моей ревности? К кому ты пойдешь?
К ним? К ним, снова к ним?
И будешь весь пропитан их соками, как натянувшийся водой, поднявший голову нахальный упругий гриб. Натянешься их запахом, их ласками, их дешевой ценой, их голосами – всем тем, чего нет у меня, взамен чего я мог бы дать тебе свой Ад, свои потроха, свои стихи, написанные кровью, с именем Дьявола в каждой строке.
С твоим именем.
Уилл, Уилл, Уилл, Уилл, Уилл.
– А вы всегда напоминаете тем, с кем имеете дело, о своих больных наклонностях раз по десять за фразу, а, мистер Марли? – допытывался, насмешливо вытягивая шею, Поули. Он все еще сидел напротив, упираясь ладонями в широко разведенные колени, чувствуя себя хозяином положения – маленьким хозяином не Гейтхауса с его виселицами и железными мясницкими крючьями, но этого гроба на колесах, возящего лишь мертвецов.
На крючья в своих стенах Ричард Топклифф ловил человеков именем Христа. В черной лакированной коробке, запряженной цугом траурных, ослепленных шорами лошадей, ему подвозили наживку.
Кит дернулся вперед так резко, что таки смог застать Поули врасплох. Тот шарахнулся, но было слишком поздно – белые от напряжения пальцы железно ухватили его за дернувшееся кадыкастое горло.
– Всегда, – горячо шепнул Кит, стискивая руку еще сильнее. – Чтобы такие, как ты, не забывались, дразня меня.
Изнывая от переполняющего все существо горького, горького, горького отчаянья, он жестко, неотвратимо, с намеренным пылом поцеловал своего спутника в панически сжавшиеся губы. Гадость – хуже плевка в лицо. Вызов – хуже пощечины.
Ты повидал все на свете, проживая свою крысиную жизнь, Роберт Поули, а такое видел?
Карета снова запрыгала на выбоинах в грязи, ломая робкий ледок, тронувший лужи – а в живот Киту уперлось холодное острие.
***
– Сколько дашь? – раздалось подозрительное, и бердыш стукнулся о подмерзшую землю – в устрашение. – Знаю я вас, голытьбу подзаборную, суют всякую мелочь, а потом у добрых людей за воротами пожары да грабежи, а то и убивства. Ты, часом, не убивец?
Уилл поднес монеты к фонарю, рассмотрел. Произнес быстро, боясь, что пойманная впервые за долгие, безумные сутки за хвост удача выпорхнет из рук:
– Нет, сэр, я не за тем в город иду, сэр, – и добавил, отчего-то понизив голос: – Десять шиллингов. Золотом.
Стражник оживился, загудел, поднимаясь с места, но бердыш держал крепко:
– Покажи.
Одна из монет перекочевала в лапищу этого лондонского Харона, и он, попробовав ее на зуб, повеселел:
– Отчего не пустить, коли добрый человек?
Уилл сунул ему в руку оставшиеся монеты.
Авернские врата растворились со скрипом.
– Да смотри там, не балуй! – напутствовал его стражник из-за закрывающихся ворот. – И поаккуратней на Кулман, там сегодня наши пасутся…
Уилл лишь кивнул, торопясь.
Время утекало, будто песок сквозь пальцы, время, которого у Уилла не было совсем, а у Кита – и того меньше. Уилл подумал, что должно быть, Кит уже на месте. Должно быть, его приволокли в ту же страшную комнату, в которой Уилл побывал однажды. А, может, поместили в одну из клеток – в такую, в которой держали Элис. А может быть его уже… Он вспомнил, как с чавкающим звуком крошатся, превращаясь в месиво из крови и костей, пальцы в специальных тисках, которым Топклифф так гордился, вспомнил отчаянный вопль жертвы и тихое, змеиное шипение слов палача:
– С вашими близкими может быть так же, мастер Шекспир…
О, да Топклифф не обманул, начал – с самого близкого.
Уилл почувствовал, как дыбом встают все волоски на теле, и, игнорируя предупреждения стражника, снова перешел на бег. Он бежал задыхаясь, петляя, сокращая через переулки, чертыхаясь, когда попадал в тупики – быстрей, быстрей!
«Что мне делать, – думал он, обращаясь неизвестно к кому, – что делать, как спасти Кита, вызволить его из лап Топклиффа? Пожалуйста, пожалуйста, пусть Кит останется живым, пусть он будет злиться на меня всю жизнь, пусть я больше никогда с ним не поздороваюсь даже, – при этих словах сердце пропустило удар, – пожалуйста, что угодно со мной, но пусть он выйдет из Гейтхауса целым и невредимым».
– Десятый час, добрые горожане, десятый час! – раздалось издали. – Пора гасить свечи и тушить очаги! Проверьте, крепко ли заперты ли ваши двери! Десятый час, горожане!
Звук приближался – то городская стража шла по пустынной улице прямо на него.
Уилл шарахнулся в сторону, пряча фонарь, нырнул в подворотню, перепрыгнул, поскользнувшись и чуть снова не расквасив нос, через низкий забор – и к своему удивлению увидел прямо перед собой длинную стену хорошо знакомого дома.
Он пришел.
Только вот что делать дальше – по-прежнему было неясно.
***
Ножа Поули показалось мало – и он пихнул Кита в грудь свободной рукой. Тщедушная оса выставила сильное, опасное жальце. Кит завалился на спину, приняв ту же позу, в которой сидел прежде, больше, чтобы изобразить изнеможение от чужой дурости, чем из-за толчка, и рассыпчато рассмеялся, показывая зубы.
– Нет нужды тыкать в меня этой твоей железкой, – проговорил он сквозь смех, а смеху вторил перебор подков по улицам Аида. – Ты ведь все равно не убьешь меня сейчас, как бы тебе ни хотелось это сделать. Так что почеши свои ручонки и сунь их в карманы или под юбку женушки.
– Ты сам сказал: сейчас, – вежливо ответил Поули, пряча нож.
Кит смеялся, думая о том, что что-то подобное с ним уже было – ночь, зажженные свечи, бесплодные на первый взгляд попытки надраться, стол, где совершенно не было места для его спины.
– Чего ты хочешь?
– Свободы.
Но видно, свобода у нас с тобой не одна и та же, Уилл Шекспир, сын перчаточника из Стратфорда. И это даже не лики единого Януса, повернутые к разным сторонам света. А может, и нет никакой свободы – ни у тебя, ни у меня. Ты не властен над своей натурой, а я – над свойствами, ей противными.
– Постарайся хоть Топклиффа не выводить из себя этими твоими виляниями из лубочных, как на подбор, драм, – растеряв всю свою подчеркнутую жирными чернилами ночи вежливость, прошипел Поули, открывая дверцу кареты. – Иначе «сейчас» будет означать просто «сейчас».
Выходя, Кит оставил внутри выданный ему плащ, призванный прикрывать лицо несчастного, удостоенного сомнительной чести провести канун Пасхи в железных лапах тюрьмы Гейтхаус.
***
Не нужно было ему ехать в Лондон – и Мэри в глубине души всегда это знала, как догадывалась, была уверена в том, что с Уиллом что-то произошло. Молилась ночами напролет, не спала, а днями – все думала, как он там, ее старшенький, в том Лондоне, среди вельмож и разбойников. Ведь по большому счету, все они одним миром мазаны – что одни, что другие, и нужна железная хватка, чтоб не потонуть в той выгребной яме, которую все именуют столицей. Нужен хваткий норов и бешеный напор. А ее Уилл не таков. Он как был с раннего детства мечтательным и мягким, будто девочка, да таким и остался. Потому, когда Уилл вдруг перестал писать, материнское сердце не находило себе места, сжималось каждый день в предчувствии беды. И они вместе с невесткой настояли, чтобы Джон, презрев свой почтенный возраст и больные ноги, все же съездил, разведал, что там и как. Но, лишь проводив его за ворота, – поняла: зря они с Энн это все затеяли. Не стоило.
Так и вышло.
Джон вернулся мрачнее тучи, еще мрачнее, чем бывал дома – а уж его-то крутой нрав она знала, как никто. Не поздоровался даже, лишь кивнул прислуге, чтоб разобрала покупки, а сам прямо с дороги, не умывшись и не переодевшись, пошел в мастерскую. Работа его успокаивала – Мэри это знала. Вот сейчас примется отчитывать подмастерьев, отвесит пару затрещин, засядет за расходные книги, а там того и гляди, мало-помалу оттает. Может, это в дороге что-то произошло, – уговаривала себя Мэри. Но знала: нет, не в дороге.
Но из мастерской, вопреки ее ожиданиям, не раздалось ни звука, и за обед садились все в том же предгрозовом молчании. Джон хмурился, возил ложкой в тарелке – точь-в-точь, как Хэмнет, которому принесли нелюбимый пудинг, и – снова молчал. Только к бутыли с вином прикладывался чаще, чем обычно. Мэри тоже молчала, поглядывала встревожено. Выучила мужнин характер, за столько-то лет: если бы дело шло о жизни и смерти, Джон бы рассказал сразу, а остальное – захочет, расскажет, а не захочет – клещами из него не вытащишь. Энн же места себе не находила, то бледнела, то краснела, комкала в руках тонкий вышитый полотняный платок – из приданого на свадьбу вытащила, не одобряла Мэри такой расточительности, вообще не одобряла, как Энн ведет дела, да что уж сделаешь, назад не откатишь. Не выдежала, спросила:
– Вы Уилла видели, батюшка? Как он, благополучен?
При имени сына Джон побагровел, хряпнул кулаком по столу:
– Живой твой муженек, живой, черти не взяли!
И Мэри укрепилась в мысли: что-то случилось, и, видно, страшное.
Уж не переменил ли Уилл веру в угоду тамошним покровителям, не стал ли поклоняться королеве как Святому Престолу, как все эти разряженные щеголи? А Джон продолжал, заводясь все больше:
– О детях лучше думай да за Хэмнетом приглядывай, а то растет – ни рыба ни мясо, еще бы в платье его нарядила!
Энн ахнула, приложила платочек к губам. Мэри, предчувствуя один из тех скандалов, что частенько бывали между невесткой и ее мужем, подала голос:
– Поел бы с дороги.
Джон тему менять не стал, поднялся из-за стола, с грохотом отодвинув тарелку:
– Спасибо, наелся. Под завязку.
И тут же, безо всякого перехода добавил.
– Ты, мать, книжонки те, что Уильям оставил, уходя, никуда не девала?
***
Боясь себя обнаружить, Уилл погасил фонарь, и двигался вдоль стены – наощупь, проламывая тонкий лед на зловонных лужах, которых у стен Гейтхауса было в изобилии. Уилл силился не думать, что в них, и упрямо держался стены, дающей тень. Он решил, что доберется до окон той самой комнаты, о которой столько думал и будет следить. И если увидит что-то… что-то подозрительное или страшное, будет кричать. Может быть, это привлечет ночную стражу, может быть, в доме поднимется тревога, может, его услышат констебли, которые – и он знал это – денно и нощно дежурят в Вестминстере. Он поднимет шум – и отвлечет палача от жертвы, а уж Кит, Уилл был в этом уверен, найдет способ выбраться.
***
Книжки нашлись в чулане, любовно обернутые тряпицей поверх куска кожи, как и оставлял их Уилл. Их было не так уж мало – с полдюжины, и Джон подумал, что если бы знал заранее, к чему приведут вот эти полночные бдения над столичными пьесками, которые Уилл скупал с одержимостью – сжег их сразу, лишь только увидел в первый раз. И если бы понадобилось – сразу с чуланом.
Но дело было сделано: его сын стал тем, кем стал, и Джон с гадливостью отвернул края тряпицы, вытаскивая первую кое-как сшитую тетрадь. Вот, небось, до сих пор книжки скупает, – подумал про Уилла раздраженно, – на приличную одежду не хватает, чужие обноски таскает, срам какой, зато на какую-нибудь вшивую книжонку, сочинение очередного содомита из числа столичных писак – на ту сразу выложит фунт, или два, и глазом не моргнет! Первое сочинение, лежавшее сверху, Джона, бегло развернувшего серые страницы, не заинтересовало, да и второе тоже – то были пьески какого-то Грина, сплошь исчерканные стремительным почерком сына, с какими-то пометами поверх. Похоже, Уилл решил, что может исправить, или дополнить сочинения этого самого малого со смешной фамилией Грин – и ладно. Третья была – какого-то Пила, и опять, почти в каждой строчке были пометки, и снова ничего интересного. Это было совсем не то, что Джон ожидал найти, и он уже без всякого интереса приступил к двум другим тетрадям – они были побольше, чем первые три, и переписаны от руки. Надо же, – подумал, разглядывая чужой четкий почерк, – значит, кроме Уилла есть еще такие сумасшедшие, что готовы урывать время от сна, лишь бы переписать чужое, прочитать самому, да и пустить в люди. Джон развернул первую из них – и понял, что нашел то, что искал.
Эта страница тоже была сплошь исчеркана Уиллом, от помет пестрело в глазах, только почти каждая строчка была подчеркнута, а иные – несколькими, быстрыми движениями пера. И так – везде, сплошь, по всему тексту, замаранному местами мелкими чернильными кляксами – и торопливо, неразборчиво начертанными словами на полях. Наверное, Уилла так восхищали эти строки, что он не пожалел чернил, и Джон прочел, то, что было отчеркнуто особенно жирно:
Подобен солнцу в светлых струях Нила
Или в объятьях утренней зари
Мой Тамерлан, мой славный повелитель.
Строчки показались громкими, лишенными смысла и напыщенными, но он не мог не признать, что со сцены это должно было звучать особенно эффектно. Тамерлан, Тамерлан, где-то он слышал уже о Тамерлане, и вдруг застыл, сраженный догадкой: «Тамерлан» называлась пьеса того, чье имя он не мог теперь произносить без ненависти, того, кто заставил Уилла заниматься всякими мерзостями с собой, того, кому Уилл продал бессмертную душу за блестящие цацки. Дрожащими руками Джон перевернул страницы назад, до самого титульного листа. На нем и значилось: «Тамерлан Великий, пьеса в двух частях, сочинение Кр. Марло, джент».
***
Боком, осторожно, замирая при каждом подозрительном шорохе, распластываясь по грязной стене, как будто желая слиться с нею, Уилл добрался до своей цели. И, закинув голову, понял, что так ничего не увидит – окна были освещены слабо, огонек еле мерцал, и понять, что происходило в страшном застенке Топклиффа было нельзя. Нельзя, но нужно, жизненно важно, иначе он никак не сможет помочь Киту, не сможет выручить его из той смертельной опасности, которая над ним нависла. И, значит, сон, тот ужасный сон, который снился Уиллу уже дважды, станет правдой. Нет, этому не бывать, Орфей бы никогда не допустил, чтобы с его Меркурием случилась беда.
Он снова закинул голову, оценивая высоту стены до слабо мерцавшего окна. Не так уж высоко было до того этажа с пыточной, не выше, чем когда он в жару взбирался к Киту в спальню. Сейчас он был здоров, а значит, сможет преодолеть это препятствие. Сможет, сумеет, чего бы это ему ни стоило. Когда Уилл скинул плащ, и поплевав на ладони, ухватился за первый неверный выступ, нащупывая следующий, его руки уже не дрожали.
***
Вторая тетрадь оказалась сочинения все того же «Кр. Марло, джент». и называлась не менее пышно: «Беспокойное правление и прискорбная кончина Эдварда Второго, Короля Англии». Джон развернул ее с прежней гадливостью: как знать, вдруг это сам Марло переписывал для Уилла свое сочинение, его грязная рука касалась этих страниц. И с первых же строчек, с первых слов Джон понял, что его наихудшие опасения и самые скверные предчувствия оказались правдой.
Мои пажи, сплошь в платьях нимф лесных,
И слуги – прыть сатиров на лугах,
Закружатся в древнейшей пляске вкруг. В Дианы платье – миленький юнец:
Журчат сусалью кудри по воде,
В жемчужных нитях – нагота локтей,
В руках летучих – ветвь оливы, чтоб
Скрыть прелесть тела от мужских очей.
Джон поморщился, с невольной дрожью омерзения отодвинув книжонку подальше от глаз. Святый Боже, да этот Марло ничего и не думал скрывать, напротив – развернулся во всю ширь своей содомитской душонки. Это же надо – вывести мужеложцев на сцену, да еще и в таком виде? Интересно, как это сочинение, противное богу и людям, пропустили, хотя чему удивляться, Лондон давно стал новым Содомом, да Джон и сам в этом убедился, и, к своему горчайшему сожалению, на примере собственного сына. Джон подпер ладонью голову и погрузился в невеселые думы. Совсем не то ему мечталось, когда они с Мэри крестили Уильяма – посреди вспышки чумы, как можно скорее. Совсем не на то он надеялся, когда Уилл пошел в школу, думалось – станет опорой отцу, приличным семьянином, родит внуков, поддержит отцовское дело. И даже когда малый стал бегать за приезжими актерами, будто ему там медом было намазано, думалось – пройдет. Дурь молодая выветрится, у Джона было так же. Не прошло, стало только хуже, а потом и вовсе покатилось, как снежный ком, набирая с каждым оборотом все больше и больше. Что они с Мэри сделали не так? Может, надо было чаще его пороть, может, не надо было вовсе ничему учить, кроме выделки шкур да вытачки перчаток? Может, надо было встать поперек дороги, когда уходил из семьи, бросал – виданное ли дело! – детей и жену, пригрозить всеми карами земными и небесными, глядишь, и одумался бы, остался. И не было бы того позора, что обрушился на старости лет на Джоновы седины, страшно сказать – боится в глаза невестке глянуть, стыдоба такая! А может, надо было не гнать из дому, а, напротив, за шкирку – и домой? Чтоб он сделал, если отец родной приказал? Так нет. Задним умом все крепки. А теперь уже поздно.
***
Лишь некоторые камни, слава Богу, Меркурию, Повелителю Воздуха, оскальзывались под ладонями, но и этого было достаточно, чтобы Уилл несколько раз чуть не сорвался, кулем покатившись вниз. И каждый раз он чудом удерживался, замирал, чувствуя, как начинают дрожать руки и ноги, нащупывал новый выступающий только немного из гладкой стены камень, цеплялся за него, ломая ногти. Меж тем окно, казалось, оставалось все на том же уровне, и Уилл был близок к отчаянию: вот сейчас сорвется, пойдет на корм топклиффовским мастиффам, – и все, все, будет зря. Но потом брал себя в руки и снова усердно полз – его вела любовь и страх за жизнь любимого человека, и желание помочь ему во что бы то ни стало. А это значило: никакие стены не будут преградой. Наконец, он услышал голоса – два слишком знакомых голоса, чтобы спутать, а потом свет стал ярче, и Уилл совершил последний рывок.
И замер с бешено колотящимся сердцем. И пожалел, что увидел, что родился не слепым, и тот час задохнулся от гнева и боли.
Мерзавец Топклифф, этот сатана в человеческом образе раздевал Кита. Медленно, очевидно наслаждаясь каждым прикосновением, властью над неподвижно стоящим гордо откинувшим голову Китом. Прикасался к нему, гладил и … целовал, то тут, то там. А Кит стоял неподвижно, будто изваяние, и только дернувшийся кадык выдавал в нем омерзение от этих сладострастных прикосновений. Он был так прекрасен и так беззащитен сейчас – его Кит, его Меркурий, его любовь, сильная, до самой смерти. Внезапно Уилл понял, что именно делает омерзительный старик и почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он целовал старые шрамы Кита – те самые, которые ему и нанес когда-то. Уилл даже забыл дышать, а пальцы стали скользкими, и он снова чуть не рухнул вниз, и снова удержался лишь чудом. Вдруг Топклифф оставил Кита, по-прежнему стоявшего неподвижно, и исчез, а когда появился, в руках у него был огромный, толстенный кнут.
Он же убьет им Кита, забьет до смерти, да таким кнутом, чтобы убит достаточно пары ударов…
Уиллу почудилось внизу какое-то движение. Констебли? Ночная стража? Просто случайный прохожий, невесть как оказавшийся у Гейтхауса?
Уилл набрал в грудь воздуха и что есть мочи заорал:
– Убивают! Помогите! На помощь! Убивают!
***
Все изменилось всего в несколько секунд.
Толстая, добротно плетеная и выделанная гадюка кнута соскользнула с раскрывшейся от удивления ладони Топклиффа – а Кит цапнул пустоту. Кнут упал аккурат между ними, шлепнулся в холодный каменный пол, отдающий ровным течением прохлады в обнаженную кожу. Они оба переглянулись – будто были друзьями, попавшими в какую-то до черта неудобную, нелепую переделку, и так же одновременно, словно сговаривались раньше, повернули головы в сторону окна.
Ведь именно оттуда доносился отчаянный, как на пожар, вопль, который Кит предпочел бы счесть свидетельством того, что в Гейтхаусе обитают сонмища призраков замученных его хозяином бедолаг, чем…
– Убивают! Помогите! На помощь! Убивают! – что есть мочи драл глотку Уилл Шекспир, повиснув снаружи на узкой оконной раме.
***
Все разбилось. Свернулось, как небо в руках ангела в последний час существования земного круга. Погасло, как семь огней, окружающих голову Сына Человеческого. И вдруг стало пресным, будто недосоленная рыбешка, и таким же отвратительно снулым. От осознания того, каким смешным он стал, как глупо выглядит, поднося (кому! кому!) развратнику, мужеложцу Марло лучший из своих кнутов, Ричард Топклифф на мгновение потерял человеческий облик.
– Взять его! Немедленно! – заорал он, брызнув слюной из разинутого рта, выкинув вперед указующий перст на полдыхания прежде, чем дверь в священную обитель земной богини распахнулась с железным грохотом, и в нее начали вваливаться люди. – Да быстрее, вы, остолопы! Уйдет!
Огни и вправду погасли – два из семи. Кто-то, пробегая мимо воскового подобия Леди Королевы, ненароком задел его, выбив из раскрытой ладонью вперед руки яблоко державы.
Круг земной, подпрыгивая похабно, просто, словно мяч, покатился под ноги бегущим. Роберт Поули что-то выкрикнул, ломая окно, и в четыре руки с кем-то из своих людей начал втаскивать внутрь упирающегося Уильяма Шекспира.
***
Происходящее напоминало глупый, то ли смешной, то ли грустный сон. Макабр полночного фарса, поставленного безумцами для безумцев.
Кричал Уилл, бледнея по ту сторону слюдяных оконниц перекошенным от ужаса лицом. Кричал Топклифф, словно застуканная врасплох за чем-то предосудительным девица, натягивая на колени край длинной власяницы. Топотал десяток ног, стонал камень, а внутри восковой королевы, председательствующей на этом заседании Палаты Умалишенных, что-то надрывно заскрипело.
Верно, мертворожденная сестрица старушки Бесс тоже пребывала в растерянности от выказанного ей непочтения.
Сперва Кит понял, что упустил подходящий миг. Затем его догнало пониманием того, что он ничего не мог сделать с той самой секунды, когда набитому бабочками, дерьмом и тупостью туголобому идиоту из Уорикшира стукнуло в голову поднять шум над ночным Вестминстером.
В страшной, смешной комнате стали ломаться декорации. Навалилась тьма.
Поули вместе с одним из крепких молодчиков, притащивших Кита в Гейтхаус, теперь волок Уилла по полу, а Уилл брыкался, потешно задирая ноги.