Текст книги "Над бурей поднятый маяк (СИ)"
Автор книги: Бомонт Флетчер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
– Я не умею читать, Дик…
– Не страшно, – ответил он, стараясь, чтобы голос звучал как можно тверже. – Значит, нарисую. Буду тебе показывать, как мы живем.
Кэт улыбнулась, расцвела ему навстречу.
– Хорошо.
И оба замолчали, прижимаясь друг к другу.
День клонился к вечеру, и даже на сцене по углам у колонн залегли длинные тени.
– Дик, Кэт, – позвал Катберт из партера. – Пора.
Дик вздохнул. Вот и все. Нет, не так он себе мыслил свою жизнь, не такого хотел для себя и Кэт. Но, как известно, чтобы рассмешить нечистого, нужно рассказать ему о своих планах.
– Ой, – всплеснула руками Кэт и сунула в руки Дика узелок, который до сих пор держала в руках. – Чуть не забыла главное! Вот, возьми! – И поскольку Дик смотрел, все еще не понимая, добавила: – Это булочки с крестом, Дик. На удачу. По паре на каждого.
Глава 7
Кровать под боком отчаянно скрипела, даже когда Кит набирал в легкие побольше пропитанного приторными духами и девичьим потом воздуха. Наверняка в этой комнате, на этой кровати, кого-то поспешно дотрахивали еще тогда, когда они, несчастного вида троица бедолаг, лишенных крова, только ступили на порог «Маленькой Розы». Было очевидно – все кровати в борделях скрипят, все бандерши одинаково кривятся на необходимость сменить грязное, в засохших потеках крови или семени, постельное белье на новое и надушенное, все заведения Филиппа Хенслоу называются на единый лад.
– Он бы еще свои арены для звериной травли обозвал цветочными именами, – усмехнулся Кит, кивнув на низкую, привязанную к кованной рамке вывеску в виде круглого цветка.
Теперь у них была крыша над головой – и полный хлев чарующе полураздетых соседок, провожающих новых посетителей липкими, сочащимися беладонной и предложением райских утех взглядами. Хенслоу жался, высчитывая в уме, во сколько ему обойдется помощь дорогим друзьям прежде, чем они вернут все сторицей и перестанут быть дорогими, оставшись просто друзьями – но все же разрешил «жахнуть парочку красоток, но только не тех, что стоят подороже и умеют побольше».
Кит был единственным, кто любезно поблагодарил хозяина «Розы», «Маленькой Розы» и целого сада розочек разной степени распущенности, за столь щедрое предложение.
Кровать продолжала поскрипывать, подстроившись под его размеренное дыхание. За стеной, украшенной так же, как гримерная каморка Неда Аллена, старательно, отработанно стонала девица, убеждая молчаливого, кажущегося порождением полночной горячки, клиента в том, что член у него, как у быка.
Это была не та игра, о которой в театре бы сказали – сотрясти сцену.
– Я бы ей не поверил, – проговорил Кит, взбив подушку под затылком, и забросив руку за голову. – Можно подумать, она бегает тратить свой грошовой заработок на какой-нибудь гостиный двор, чтобы поглядеть, что у быков под брюхом – а не за тем, чтобы повизжать, когда ее обдаст их кровью…
Под одеялом было тепло от близости чужого тела – Уилл, в отличие от Кита, оставался одетым, и сорочка на нем была уже влажной от испарины. Было жарко от посторонних, понятных, выпитых до дна, наигранных страстей, от подогретого вина, любезно принесенного парой румяных девушек прямиком наверх, и от ничем не замутненной, зудящей близости. Девушки долго не желали уходить, крутились, горстями горошка рассыпали какие-то глупые вопросы – видно, им настрого наказали не упустить ни одно из желаний дорогих гостей.
Дорогие гости пожелали лечь спать пораньше, двое – в постели, один – на полу, на матрасе, набитом колючим сеном.
– Прошу вас, милые леди… принесите нам еще одно одеяло… Ведь я замерзну ночью, – жалостливо, как нищий на площади святого Павла, упрашивал Дик, а шлюшки умильно похохатывали, прикрывая рты подкрашенными хной ладонями.
Девица за стеной не умолкала, разродившись еще одним сравнением – лодочная свая на Темзе. Что же, это было, по крайней мере, чуть более изобретательно.
Под одеялом Кит подался назад, чтобы прижаться обнаженной спиной к шероховатому льну скомканной сорочки. Дик на полу то затихал, но вновь начинал ворочаться, чтобы опять трагично замереть лицом к стене.
– Эй, Дик, – позвал его Кит, приподнявшись на локте. – Иди ко мне. Помнишь – в обмен на новую сорочку я пообещал Хенслоу, что сыграю завтра Гавестона, а это значит, что нам с тобой, о, мой Эдуард, нужно притереться друг к другу…
В ответ Дик мямлил что-то, отдаленно похожее на грубости.
Уилл же, заводя руку вперед, резковато притягивал Кита к себе – тем самым вызывая череду душераздирающих скрипов кроватного остова, готовых по громкости и надрыву соперничать с однообразными криками неуемной, или же неумной вакханки.
***
Уилл пожалел, что не разделся: жарко стало, как только они с Китом забрались под одеяло. И жар этот был вызван не только тем, что в борделе было душно от чужого пота, а раскаленные ощеренные пасти каминов, казалось, готовы вот-вот спалить дотла весь Саутуорк, если не Лондон. Жар исходил от Кита, от его обнаженной кожи, жар исходил от самого Уилла, которому стоило лишь оказаться рядом с Китом, – и вся усталость, накопленная за несколько почти бессонных ночей разом куда-то исчезла. И обнимая ворочавшегося Кита, Уилл понимал, что ему – мало.
Может быть, дело было в долгой разлуке, разлуке навсегда, в пережитом отчаянии, за которым любое прикосновение к тому, кого любишь, становится невероятно ярким – до дрожи, до невольных выступающих на кончиках ресниц слез, до комка в горле.
А может быть, дело было еще и в том, что за совсем тонкой стенкой, только руку протяни, размеренно поскрипывала кровать, а натренированная девица стонала так, что будь представление в «Розе», наверняка сорвала бы овации. Конечно, все это было слишком нарочито, ненатурально, громко, близясь к предполагаемому финалу, девица и вовсе перешла на крещендо, так что тихий смех Кита услышать мог только Уилл.
Дик ворочался еще яростнее, демонстративней, что-то ворчал, но за скрипом кровати, за шелестом дыхания и за криками так и не угомонившейся шлюхи за стенкой, его слов не было слышно. И Уилл испытывал прилив острой нежности и к нему тоже – о, совсем не такой, как Киту, конечно, но нежности как к брату, товарищу, приятелю, нежности – и благодарности именно за то, что он даже здесь, в этой маленькой комнате, позволял им с Китом побыть наедине.
И эта нежность – к Киту, к Дику, ко всему миру, затопила Уилла, сдавила грудь, так, что стало тяжело дышать.
Он приподнялся на отчаянно скрипнувшей кровати, стащил пропотевшую сорочку и вновь притянул Кита к себе, не отпуская ни на миг, боясь оторваться от него, как утопающий боится отпустить спасительный обломок.
Девушка за стенкой, наконец, притихла, Дик заворочался снова – ясно же было, что на полу не только жестко, но и холодно. Но Уилла сейчас занимало совершенно другое. Он нашел в потемках нежное ухо Кита губами, а ладонью нарыл его пах.
– Кит, – прошептал он так тихо, что сомневался, услышит ли его Кит, но надеялся, что его руки и губы, касающиеся уха, шеи, чуть повлажневших волос Кита, скажут за него. – Кит, я хочу тебя…
***
Дик был в отчаянии. Не только из-за весьма туманного и неопределенного грядущего, не только из-за разлуки с Кэт, с Катбертом, не только потому, что сердце сжималось при одной лишь мысли, что он может никогда более не увидеть отца, мать, не ступить на сцену «Театра». Как знать, чем вообще придется заниматься, может, даже в солдаты записаться, в моряки – а какой из него моряк, он даже по Темзе на лодке плыть не может, так укачивает, – намучился, когда к леди Френсис ездил… Все это было страшно, туманно, неопределенно, но отчаяние мучило его не только потому. Причина была проста, смешна, и Дик сам бы первый хохотал над ней, доведись ему столкнуться с таким в пьесе. Но дело было отнюдь не на сцене, а происходило прямо сейчас, в жизни.
Дик понял, что до дрожи боится Кита Марло. Больше даже Топклиффа, потому что Топклифф – ну что Топклифф, замучит насмерть, и всего-то. Кит же Марло совратил его единственного друга, приворожил, да так, что тощая задница известного на весь Лондон мужеложца стала для Уилла будто свет в окошке. Теперь ему придется с Китом быть постоянно вместе, спать в одной кровати, есть из одной миски, справлять нужду при нем… А ну, как он и Дика тоже захочет совратить? А ну, как и Дик не устоит?
А смотреть, как Уилл ластится к своему Киту, будто мартовская кошка, и вовсе ужасало. Дик старался не смотреть, не слушать возню за спиной, пытался думать о чем угодно, да вот хоть о том, что делает с девкой за стеной ее клиент, что она так орет.
***
Уилл Шекспир переходил какой-то из своих многочисленных Рубиконов – этими маленькими, коварно-извивистыми речушками, была иссечена вся его шелестящая лесами Уорикшира душа. Так под кожей бегут синеватые вены – Кит знал, что Уилл видит их, чувствовал, как Уилл прикасается к ним, подгоняя ток крови, заменяя грубоватое прилипание льна свободным скольжением вспышкой обнажившейся кожи.
И их реки начинали течь в одном направлении, вместе, из отдельных рукавов сливаясь в один самодовольно шумящий поток.
Или это кровь шумела в ушах? Или девица за стеной, наконец, устала ломать комедию, и затихла, деловито подмываясь из нарочно оставленной для таких нужд миски, и облачаясь в свои символические одежды так же быстро, как наверняка разоблачилась по первому слову десятого за ночь Господа Бога?
Рубикон был перейден, когда потресканные от старых, может быть, полузабытых уже поцелуев губы нашли кромку уха – сперва несмело, после – согревая слух плотным прижатием. Уилл сказал то, что думал, и несколько легионов его мыслей, слов, метаний, страстей и слабостей омочили щиколотки в неглубокой, но быстрой речушке.
Шепот можно было принять за шум крови, шум камушков, растревоженных горячей водой, шелест чуть сползшего одеяла, вздохи бедолаги Дика, оказавшегося куда более чутким, чем им обоим того хотелось.
Но Кит ответил.
Найдя запястье Уилла – опору там, в глубинах постели, ближе, ближе к телу. Задохнувшись на мгновение – но все же слишком надолго, – оттого, как проворно его рука вызвала низменный, неизменный, правдивый плотский отклик. Вытянувшись так, чтобы их тела прилегали друг к другу как можно плотнее – чтобы их пот стал единой водой очередного рубежа, чтобы оставшийся клочок льна на прижатых к бедрам бедрах показался ненужным мостом, могущим лишь помешать безрассудству.
– И как же ты хочешь меня, мой храбрый Орфей? – снова прошелестел шепот, такой же вкрадчивый, как единственный, экономно отставленный в дальний угол огонек, чьей мощи хватало от силы на ступни Дика, потирающиеся друг о друга под слишком коротким для его роста вторым одеялом. – Я знаю, что это было бы безумием – но не большим, чем все остальное, что мы делаем и еще намереваемся сделать… Потому – тебе стоит только попросить, чтобы я принес в жертву свою способность ходить завтра… Представь себе – погибнуть из-за медлительности изможденного любовью друга, накануне взяв от него все, что он может дать… Нелепая, театральная, достойная нас обоих кончина…
Кит говорил, едва шевеля губами. Изгибался, чтобы поясницей и ягодицами почувствовать – вот оно, живое свидетельство того, что его слышат. Но он и сам себя не слышал, замолкая, опять возобновляя свое течение, крадя бесплодную истому у первой встречной гулящей кошки, а попытки приструнить разползающиеся во все стороны мысли – у самого себя.
– Сегодня я был зол на тебя, о, любовь моя, как я был зол… А ты знаешь, что бывает, когда меня обуревает это чувство… Но это так похоже на страсть – желание, засевшее в тебе огненным стержнем, управляет тобой, а ты становишься его рабом – как люди мнят себя рабами Господа… Это – моя религия… То, что я обнажаю себя для тебя – мое богослужение…
Он обернулся назад – и громко выдохнул под блеющий скрип кровати:
– Давай, Уилл, смелее, ну же… Вот она – свобода, о которой ты однажды сказал мне, помнишь?
Но ответил ему не Уилл, а Дик, грузно перекинувшийся на другой бок – так, чтобы оказаться лицом к лицу с кроватью и всем, что на ней затевалось.
– Знаешь, Кит, – осторожно начал он. – Я вот не считаю, что дружбу… ну, это… дружбу Эдуарда с Гавестоном стоит показывать… так. Почему тогда мы не показываем, как Мортимер задирает юбки королеве? Если рассказать людям о рыцарственном братстве, которое принимают за нечто другое, нездоровое, дурное… может получиться лучше. Никто не знает, как все было на самом деле… Имеем ли мы право утверждать, что нам это известно?..
***
Как хочу?
Как это было у нас не далее сегодняшней ночи, на тебе, под тобой, внутри тебя, – отвечал Уилл, молча, всем собою, явным и сокровенным: током крови, начавшим подниматься естеством, блуждающими по телу Кита, не знающими покоя руками, участившимся дыханием, выступившей над верхней губой испариной.
Хочу столь сильно, что даже присутствие третьего, моего друга, нашего товарища по несчастью не помеха моему желанию, вот-вот готовому прорвать хлипкую плотину разума. Так хочу, что горло пересыхает, а дыхание пресекается от одной мысли, что я могу сделать с тобой – прямо сейчас, прямо здесь, под покровом милосердной полутьмы, на старой и скрипучей кровати, раздолбанной многочисленными случками многочисленных шлюх и их клиентов, что она может заглушить наши с тобой стоны.
Он прижимался к Киту, а Кит терся о него с откровенным, бесстыдным и таким жгучим желанием, что Уилл не мог сдержать торжествующей улыбки: таков Кит бывал только с ним, и больше ни с кем.
Впрочем, и он, Уилл, Орфей, бывал таким – бесстыдным, буйным, жадным до ласк – только с одним. Только с ним, с ревнующим его к случайным прикосновениям случайных, ничего не значащих девушек – со своим Меркурием.
Как ты можешь ревновать меня, Кит, если знаешь, что я целиком твой, если ты видел меня вчера – там, у Топклиффа, если чувствовал вкус моих губ, если на рассвете тебе стягивало кожу той же смесью сажи и семени, что и мне?
– Не злись, – говорил он вслух, отвечая не на тот, заданный вопрос, а на другой, не заданный, но болезненным острием упирающийся в подреберье. – Никто и ничто не стоит между нами, и никогда не встанет, слышишь? Никогда больше.
Никто и ничто, мой Меркурий, моя любовь.
Никто. Ничто. Никогда больше.
А Кит вжимался в него: ягодицами, затылком, извивался, обвивая, прижимаясь так, чтобы никакого не оставалось между ними расстояния больше. И Уилл ласкал его, целовал нежную, будто у девушки, кожу у самого основания шеи, зарывался носом в волосы, все еще пахнущие зимой и розой и немного – ладаном из страшной комнаты Топклиффа, в которой они оба чуть не погибли, но спаслись чудесным образом. И чудеса продолжались: они все еще живы, и собираются жить столько, сколько им отмерено судьбой.
Он был глупцом тогда, в самом начале их знакомства, когда бежал сломя голову от Кита и от того, что представлялось ему страшным, грязным, греховным. А ведь ничего не было, никакой грязи, никакого греха, если только любить – любить по-настоящему, так, что готов пожертвовать жизнью за того, кого любишь, за друга, о котором грезил с ранней юности.
Но голос подавал другой друг. Дик, весь преисполненный сомнений и терзаний, томящийся от одного только слова Хенслоу, от самых неприятных предчувствий, пытался убедить Кита, что целоваться с ним на сцене не стоит. Он не хотел целоваться – и это было очевидно.
Уилл предоставил Киту отвечать, а сам нырнул под душную тьму одеяла, сползая ниже, к самым бедрам Кита.
Кровать немилосердно скрипела и визжала, будто грешник в аду.
***
– Не глупи, Дик, – мягко возразил Кит, с той же мягкостью, гибко и податливо, разворачиваясь, раскрываясь в руках Уилла, принимая то положение, которое позволило бы им быть еще ближе – ближе, чем когда было, ближе, чем прошлой ночью. Уилл думал, что целует его в шею, туда, где палач ударил бы топором, чтобы отсечь разум и жизнь, а на самом деле – целовал покрывающуюся зябкими мурашками обнаженную из-под содранной кожи душу. – Ты ведь актер, и, как и я, питаешься тем, что дает тебе орава бездельников, валящих на спектакль в театр. Какая разница, как было на самом деле? Всем плевать, и больше всего плевать мне… То, что было – навсегда сокрыто забвением. Никто из нас не вернется туда, и не повернет время вспять. Что было сделано, и что не было – того уже не изменить… там. Но сегодня, сейчас, все будет так, как я скажу. Так, как я скажу тем, кто станет меня слушать – так, как меня станут слушать… Я творю эту историю, Дик. Это – моя история, и я – мать его Саваоф над своими героями… И я леплю их из глины и своей крови, и делаю такими… такими, чтобы толпа орала от восторга, стоит им появиться на сцене…
Где-то там, на дне реки забвения, Дик Бербедж задышал часто, соображая с ответом. Кит был снисходителен, ощущая в воздухе то, как он хмурит лоб – ему было прекрасно известно, что ведение диспутов и ученых бесед не относилось к сильным сторонам натуры этого любимчика дев и палачей.
А Уилл… Уилл не останавливался ни на мгновение, ему нельзя было терять время. Приподнявшись, он невольно потянул одеяло на себя – так же, как и козлиное блеянье кровати. И тут же нырнул вниз, в теплую темноту, в медную, янтарную, знакомую им двоим темноту, под чьим покровом совершались самые сокровенные таинства их объединенной жизни.
– Но бывают вещи, такие, которые… ну… не стоит показывать, – упирался Дик, с трудом подбирая слова и прислушиваясь к другим звукам, совсем не имеющим отношения к спору, с настороженностью лани, учуявшей близость своры охотничьих псов. То, что должно было произойти, могло бы осквернить его. Переброситься с пылающей под шероховатыми губами кожи Кита на его собственную кожу – без прикосновений, только по воздуху. То, что было между Китом и Уиллом, было и в воздухе – страшное, неясное, зыбкое, манящее. В этой комнате не было Бога. И Дьявол, впрочем, тоже не нашел здесь своего места. Дик Бербедж, чувствуя себя таким же лишним, как пятое колесо у торговой арбы, скрипящей ободьями к перемычке Лондонского моста, и таким же медлительным, мучительно подбирал аргументы. Кит чувствовал все это – так же явно, как поцелуи Уилла, прижигающие его вздрагивающий, поджимающийся живот и выжидательно, с готовностью разведенные в стороны бедра.
Кит задал вопрос – или, скорее, тихо простонал его на выдохе, зарываясь затылком в не слишком мягкую подушку, больше подходящую для того, чтобы сунуть ее кому-то под задницу, чем для сна:
– И что же это за вещи, а?
– Дьявол, – был ответ. – Извращенное распутство. Жестокость ради жестокости.
– То есть, то, что толпа обожает больше всего? – от смеха ненадолго свело дыхание, а пальцы, зарывающиеся в волосы Уилла, напряглись. Кит сполз пониже, предлагаясь, подставляя под ищущие – и находящие, – губы каждый дюйм тела, не скрывая ничего. Дышать, говорить, жить, сделалось труднее – и тем забавнее был брошенный ненароком вызов. – Бедный, бедный Дик Бербедж… Как хорошо, что делами «Театра» занят твой старший братец, а ты просто играешь на потеху тем, кого сам только что возжелал лишить самого жирного куска мяса в подачке…
И тут Дик сдался, отчаянно сопя.
– Я не хочу, чтобы ты трогал или целовал меня завтра, Кит… Давай этого не будет. Давай сыграем как-то… иначе. Прошу. Я не могу! После того, что попытался со мной сделать… сделать Топклифф…
Его голос стал плаксивым. А Кит, облизнувшись, с предвкушением прикрыл глаза.
– Эй, Уилл… Твой рот еще не занят – так скажи своему другу правду…
***
Кит препирался с Диком из-за роли, но открывался, раскрывался под поцелуями Уилла, как раскрывается под поцелуями солнца цветок, поворачивался вслед за губами и руками Уилла, вздыхал еле слышно, потом громче, не скрываясь.
Уилл вздыхал вслед за ним, продолжая целовать, касаться губами и пальцами, обрисовывая тело, которое он успел изучить до мельчайших подробностей, играл, на нем, вызывая новые вздохи и отвечая уже знакомой дрожью предвкушения на его дрожь.
И не мог оторваться, не мог оторвать от покрывшейся испариной кожи, от поднявшихся дыбом волосков на теле Кита ни губ, ни рук. Не мог остановиться даже на секунду, так, как будто вслед ему гнались бешеные псы или огненные стрелы господни могли поразить того, кто посмел замереть хоть на секунду.
Дальше, ниже, скорее.
Как знать, о мой Меркурий, моя Ртуть, мой проводник в места, куда не ступала нога ни одного смертного, как знать, когда еще нам выпадет возможность коснуться друг друга – вот так. Как знать, когда мы сможем побыть вдвоем, только вдвоем, пусть и под призрачной, ненадежной защитой истертого бордельного одеяла, на чьей поверхности сохранились следы множества торопливых случек. И сможем ли.
Как знать, будем ли мы живы завтра, а значит – надо жить сейчас, надо любить сейчас, урывая секунды у вечности, неизбежно наступающей для каждого черной ночи.
Кит под его ласками открывался, подставлялся с той же жадной готовностью, с тем же страстным нетерпением, с той же нарастающей дрожью, которая, подобно туго натянутой тетиве дрожала в Уилле.
Говорил Дик, и его голос стал умоляющим, но слова не касались сознания Уилла, хотя он мог даже не слушая, сказать, о чем сейчас тревожится его друг. Предсказуемо, ожидаемо, отворачиваясь от происходившего на кровати и тут же поворачиваясь – снова.
Ему вторил Кит, и Уилл слышал его, слушал сквозь нарастающий шум крови в ушах, сквозь мгновенную, вспышку стыда – тут же истаявшую без следа. Кит требовал, Кит брал свое, Кит одерживал верх над ними обоими, на Уиллом и Диком, как, впрочем, и всегда:
– Скажи, что мои поцелуи не так уж ядовиты… И что касаться меня – не такая уж адская мука… Это – как самый сочный, самый жирный кусок мяса из вырезки в лавке мясника… Самый полнокровный кусок…
И от этого стыда, разлившегося по щекам краской, или от того, что под одеялом все же было невыносимо душно, или потому, что Уилл захотел увидеть Кита, пусть не лицо, лишь блеск полуприкрытых глаз в неверном, мерцающем свете светца, прежде, чем взять в рот, Уилл отбросил одеяло.
И это было – именно то, что нужно было прямо сейчас. Это было – правильно.
***
Дик даже онемел от такой наглости. Марло переходил всякие границы, это было очевидно. Он обращался с Уиллом, как будто тот был нанятой на час шлюхой. И не считался с тем, что подумает обо всем происходящем Дик.
Впрочем, когда Марло с кем-либо считался? Будь Дик на месте Уилла, чтобы там тот ни делал, после сказанного Марло точно бы засветил наглецу в глаз. А Дик бы потом еще и добавил.
Ну, не терпеть же такое обращение с другом, в конце концов.
И Дик замер в ожидании драки, затаив дыхание.
Но ничего, однако, не случилось. Возня продолжалась, ложе скрипело все сильнее, и Дик, не в добрый час повернувшийся лицом к кровати, поспешил тот час отвернуться, закрыв запылавшее лицо руками.
Конечно, он догадывался, что они делают друг с другом, и видел уже немало, но такое… Такое! Дик вдруг представил себя и Топклиффа в подобном положении и ощутил в горле знакомый склизкий комок.
– Как ты можешь, Уилл, – наконец, выдавил он, справившись с тошнотой. – Если… если он тебя принуждает… ты только… скажи, дай знать…
***
Кит велел говорить – и Уилл последовал за ним, как всегда, как должно. Он заговорил – знакомым, но на удивление отработанным движением рта, сжатием губ, скольжением языка. Теплой, влажной, вкрадчивой мягкостью, выбивающей из груди тихий стон – скорее, предвкушение, чем полное обладание.
Да, вот так – и никак иначе.
Ведь в начале было слово, а говорить возможно и без голоса – если находится занятие поважнее.
Край одеяла, которым Уилл прикрыл было растрепанную голову, был отброшен – как был отброшен никому сейчас не нужный стыд. Не то время, не то место, не те глаза, созерцающие их маленькое представление – самую искреннюю игру из всех доступных актерам.
И Кит мог предугадать заранее, что – рвясь в буре возмущения, потрясенно, на вдох сквозь зубы, – промолвит Дик Бербедж, или его добрая, незапятнанная совесть за него. Мог предугадать, что вскоре – о, осталось совсем немного, время, приправленное удовольствием, дыханием смерти за левым плечом и дыханием любовника внизу живота, бежит быстро! – голосистая шлюха из-за стены будет посрамлена.
– Принуждаю? – смех был таким же, как и все вокруг – сумрачным, золотым, полновесным, сочетая в себе жару и влажность. – Брось, Дик… Чтобы заставить кого-то сделать это… нужно силой разжать ему челюсти. Или высадить зубы. Разве я способен на это? Твой друг Уилл – ты просто знаешь о нем не все, Дик, далеко не все. Чужая душа и чужая похоть – сумерки, где таятся чудовища… Он любит это, ему это нравится… Когда он ласкает меня ртом – вот так, как теперь… он возбужден не меньше моего, поверь.
Говоря это, срываясь на шепот, спотыкаясь на словах, строках и между строк, Кит смотрел сверху вниз, напрягая шею, напрягая живот, покусывая губы, чтобы ничто, пока – ничто не прервало его рассуждений. Зрелище, открытое ему по милости Уилла и его окрепшей, ноющей храбрости, заставляло туман наползать на веки, а сердце – проваливаться в стремительную, головокружительную бездну.
Кит смотрел из-под полуопущенных ресниц, а руки его жили, убеждаясь, что все происходящее – правда. Правда – скользкий от испарины висок с бьющейся жилкой. Правда – признания, выраженные резковатым, заставляющим на мгновение запрокинуть голову и переждать приток невыносимого, яркого, жгучего восторга, сжатием горла. Правда – темные вьющиеся волосы, так приятно скользящие сквозь пальцы, одинокая прядь, свесившаяся на лоб, и тут же – убранная.
Ответный взгляд. Ответное вздергивание уголков губ – не оставляя тягучего, беспрерывного движения. То немногое, что соглашалась им подарить подступающая тьма.
Впервые поддав бедрами – медленно, скорее, предлагая, чем указывая, Кит повернулся к Дику, рассыпая волосы по подушке. Надоедливая прядь прилипла к его щеке, и ее пришлось сдуть – младший Бербедж вздернулся на странный звук, будто ожидал его всей кожей.
– Сделай-ка мне одолжение, дружок, – ласково потребовал Кит, свесив с постели руку в расслабленном, но уверенном жесте. Второй рукой он обнял Уилла за шею, кончиками пальцев выписывая на обнажившейся коже узоры поглаживаний, ощущая, как проступают под кожей позвонки – снова, снова, снова. – Ты один в этой комнате ничем не занят…
Дыры, лакуны между словами. Слова, расходящиеся в стороны, как немеющие от удовольствия колени. Непристойные – даже для этого места, – звуки чужих стараний, прерываемые учащенным дыханием.
***
Ответом Дику – и это тоже было вполне ожидаемо – были молчание и смех. Молчал Уилл, продолжая, как заведенный, свое дело, и Дик, даже отвернувшись спиной, даже обхватив голову руками, даже заткнув уши, – все равно слышал это молчание и влажные, еле слышные звуки, которыми оно сопровождалось. Уилл – молчал, Марло же, нечестивец и мужеложец, смеялся, и смех его тоже проникал сквозь заткнутые ладонями уши, как должно быть, яд проникает в рану. О, он отнюдь не молчал, напротив, то понижая голос до срывающегося шепота, то выдыхая, в такт, наверное, особо удачному движению Уилла, Марло продолжал говорить. И все никак не мог заткнуться.
Дик хотел посмотреть ему в глаза, хотел спросить, бросая слова, как бросают перчатку. Хотел потребовать ответа: что ты сделал с моим другом, Марло, чем опоил его, чем заколдовал, что он стал таким же наглым, таким же развратным, таким же… бесстыдным, как и ты? Зачем ты сотворил это именно с Уиллом, разве мало тебе было других, тех, кто до сих пор бежит к тебе, стоит лишь поманить пальцем? Зачем отравил собой, так, что тот забыл дружбу, забыл семью и жену, так, что когда ты бросил его, выгнав из собственного дома, как шелудивого пса, он стал пустым. Зачем ты выпил его? И зачем, зачем, хочешь сотворить завтра что-то подобное со мной? Неужели мне мало Топклиффа, что я теперь должен терпеть еще и твои издевательства?
Дик хотел, сотня вопросов, упреков, гневных обвинений вертелась на языке, пока Марло выстанывал свои признания, но повернуться было страшно. И увидеть вновь то, что он уже видел, без гнева и омерзения вновь невозможно.
И самое главное – ведь теперь придется терпеть все это раз за разом, каждый раз, когда Марло вздумается унизить Уилла или показать свою власть над ним. А что, если он захочет и Дика – тоже, в конце концов, они ведь все хотят одного и того же, именно об этом предостерегал его папаша, именно от этого спасал, запрещая выходить на сцену в женских ролях, хотя Дик думал, что он мог быть в них так же хорош?
При одной мысли становилось тошно и неуютно, и бежать бы, куда глаза глядят, да как же – оставить Уилла, ведь Уилл бежит из-за него, из-за того, что Топклифф наигрался и теперь хочет примерно наказать свою игрушку? Уилл бежит, и Марло – тоже. Значит, он не так уж плох, как хочет казаться?
Мысли беспорядочно теснились в голове, не задерживаясь, а Марло, должно быть, почувствовал его смятение, потому что разошелся всерьез, и уже требовал, приказывал – Дику, обволакивая его словами, овладевая его мятущейся душой точно так же, как должно быть, до этого завладел Уилловой:
– Встань со своего насеста и поднеси плошку поближе.
– Вот еще, – фыркнул Дик, сразу трезвея. – Стану я потакать твоим прихотям. Ищи себе другого слугу.
И он обернулся, все-таки обернулся, чтобы увидеть, черт возьми, снова увидеть и услышать, как Марло со стоном вскидывает бедра, а Уилл наклоняется все ниже, чтобы забрать его член целиком.
– Как вы можете, ну как вы можете… – Дик опять схватился за голову. – Это же отвратительно, грязно, как его вообще можно брать в рот…
Ответом ему вновь был смех, и, перехватив лукавый, блестящий взгляд Уилла, Дик с ужасом понял, что смеялся отнюдь не Марло, Марло стонал, бесстыдно раздвигая ноги и вскидывая бедра – так, должно быть, стонала шлюха за стенкой совсем недавно.
А смеялся над его словами, над ним – Уилл.
***
Это могло бы закончиться быстро, слишком быстро – само присутствие Уилла, его прикосновения, его взгляд снизу вверх, и тут же – в сторону, его бурлящий от стольких переживаний и от смеха взгляд – в этом сосредоточилась жизнь Кита, его смерть, его удовольствие и недостижимое удовлетворение, похожее на конечную гибель.
Найдешь самое запретное из удовольствий, разломишь, как кровоточащий сладкими соками гранат, позволишь единственному его зернышку попасть в горло – и ступени станут вести только вниз.
Кит обхватил Уилла ладонями за скулы, медленно, мягко, но с железной уверенностью отрывая его от себя, как бинт, всохший в глубокую рану. Ключ был выбит из мертвой скалы – ударом трезубца, копытом чистой лани, великим деланьем, могущим происходить где угодно, всюду, где в удачном сочетании подбирались необходимые элементы. Любовь закровоточила с новой силой, все гранатовые плоды подземного Аидова царства были разломлены в сладострастной судороге, лопнули, как начиненные порохом и битыми гвоздями снаряды, лопнули шумом крови в ушах – от перезревания. Кит потянул Уилла на себя – и нашел губами его губы, безошибочно и крепко. Замыкая одну влагу другой. Чувствуя свой вкус, на губах разных людей – разный. Переплетая светлые волосы с темными, свет с тенью, смех с отчаяньем.