Текст книги "Над бурей поднятый маяк (СИ)"
Автор книги: Бомонт Флетчер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
И конечно же, Кит достигал цели, сам не зная того, что бьет не просто по больному – снова и снова, прямиком в разверстую в груди рану.
Уилл бледнел, сжимая его плечи все сильнее, и чувствуя, как сжимаются челюсти, и такая же злость – чистое яркое пламя – поднимается навстречу Китовому огню.
Ты так говоришь, Кит, как будто это впервые. Как будто я не видел ничего из того, что ты так жаждешь мне показать. Как будто не было Неда Аллена, Томаса Уолсингема и всех, кто на тебя глазел, не было твоих признаний в явных и тайных грехах, как будто я не видел, как ты хлестал по щекам безответного Томми Кида.
Уилл мог сказать это, и многое другое, но молчал. Стискивая зубы так, что, казалось, вот-вот раскрошит их. Стискивая Кита, как будто мог этим сокрушить его злость, или облегчить свою.
Молчал, и только вглядывался в знакомое – и незнакомое лицо.
Так вот как ты поступаешь, Кит. Вот каков ты на самом деле с теми, кто тебя любит?
Кит скалился, как пред дракой и смотрел – точно так же, кривя губы и бледнея, он смотрел на Томаса Уолсингема, про которого узнал, что тот женится. Точно так же он смотрел на Бобби Грина, в кабаке, перед тем, как Грин схватил его за глотку. По правде, Уилл был близок к тому же. Теперь он отлично понимал их – их всех, кто удостоился ядовитой насмешки и не менее ядовитой злости Кита Марло. Теперь он – понимал.
И точно так же, как Тосмаса Уолсингема, Кит толкнул его в грудь, принуждая отступать под напором, задевать плечом жалобно звенящие бесчисленные склянки.
И вновь – говорил. Будто сказанного ранее было недостаточно.
– Ну что?! – Так – хорошо? Так – идет? Так – я уважу каждого, кто заявит мне о своей любви, и попытается поселиться у меня дома?!
У Уилла потемнело в глазах.
Каждого, кто поселится у меня дома. Вот значит, как оно. Каждого. Любого. Поэтому ты не хотел, чтобы я говорил отцу, Кит, и поэтому ты подстрекал меня к этому шагу?!
С Уилла было достаточно на сегодня.
Не помня себя, не понимая, что делает, он размахнулся и отвесил Киту леща – голова Кита дернулась, и говорить он перестал.
Зато – заговорил юный графчик.
И Уилл понял, что они двое – и Кит, и Гарри, – друг друга стоят.
***
И этот ход оказался ожидаемым.
Настолько, что, схватившись за полыхнувшую под затрещиной щеку, Кит подумал мимолетно – мысль пролетела между зазвеневших височных костей лопочущим в сводах Святого Петра голубем: от этого можно было бы уклониться, как от нежеланной работы или встречи. Но отяжелевшая от свинчатки обиды ладонь все же встретилась с лицом – и, жгуче взглянув на Уилла, Кит увидел зеркало, в котором отражался Нед Аллен.
И чертовы пошлые розы, расцветившие его гримерную, расцветившие Киту Марло скулы.
– Значит, вот так. Значит, это – все, на что ты способен, Уилл Шекспир. А что, скажи тебе твоя разлюбезная Элис, или жена, или кого ты там любил больше жизни в прошлом году, что-нибудь неудобно правдивое – ты бы и ей въебал? Я же вижу, что тебя задевает, вижу, что прав…
Он мог бы ударить Уилла в ответ – без особых усилий. Уилл не защищался, не собирался предотвращать возможную ответную атаку, и получил бы сполна – только кровь бы свистнула из носа.
И Кит не был уверен, не отложи он кинжал раньше и дальше – там, у стола, тогда, в прежней жизни, – что только из носа, а не из раны в горле.
Но это было бы слишком милосердно – для того, кто попытался установить здесь свои правила, законы, границы и торговые пути. Для того, кто мог упереть руки в бока, отыскать то, что ему было нужно, в завалах страшных диковин и диковинных страхов, и сказать: этот остается, а тот уходит.
Уходит Бобби Грин, потому что мордой не вышел.
Остается Гарри Саутгемптон – он еще ничего.
Теперь у Кита горели обе щеки, глаза и место, где, как толковали старухи, жила душа. Туда можно было бы заглянуть, и даже ткнуть пальцем, чтобы найти пустоту. Кит говорил, говорил, частил, всаживал каждое слово в Уилла по рукоять.
– Не для того я писал для Неда Аллена все эти роли, вытаскивал их, как жилы, из кистей рук, чтобы намотать на перо, чтобы он велел мне, что делать!
Он кричал, как плохой актер.
Кажется, Гарри тоже что-то кричал – из-за толщи воды, из-за гробовой доски и пелены непролазного мрака. Но Киту было плевать.
***
– Эй!
Гарри и здесь не повезло – очень скоро он понял, что никто его уже не слушает. Кит орал так, что замирало сердце – должно быть, он не играл, и действительно был оскорблен тем звуком… звуком удара по лицу.
Он выкрикивал такие вещи, что сердце Гарри, притаившись в груди, тут же отмирало и начинало биться, прыгая через ступеньку, через барьер, через горло. Подумать только! Ведь именно о таких страстях, озаряющих размеренную предсказуемо-скучную жизнь, как солнце озаряет землю на исходе ночи, он грезил, не в силах уснуть в своей спальне – в одиночестве…
И злость его вторила злости Кита.
Как посмел этот недоумок, этот выскочка, этот, кого Кит отчего-то пытался увещевать, вместо того, чтобы проучить как следует кулаком – бить его?!
***
Кит бил наотмашь. Не раскрытой ладонью, не кулаком, – словами, в которых и яда не осталась, одна только дистиллированная, чистая, как слеза, злость. Да еще – гордыня.
Кит бил, а Уилл чувствовал, как у него, будто от града тяжелых пощечин, начинает звенеть в голове. Уилл слушал все те несправедливые слова, которые с изощренной жестокостью обрушивал на него Кит и думал, что лучше бы Кит ударил его ножом. Потому что после ножа он бы уже не встал – и не нужно было решать, что делать дальше, если твоя жизнь закончена.
А после такого, после того, что сказано, нет, не сказано, вытолкнуто из глотки вместе с воздухом, нужно разворачиваться и уходить.
Огни потушены, декорации убраны, один-единственный зритель покричал что-то и притих.
Пьеса про Меркурия и Орфея закончилась, леди и джентльмены.
Не было больше ни богов, ни поэтов, не было ни полетов, ни темных вод Стикса, ни единства душ, ни философского камня – только два безнадежно запутавшихся человека, которые почему-то решили, что то, что с ними происходило, и есть любовь.
А никакой любви не было. Просто расчет, игра со скуки, сражение двух гордынь, которое Уилл проигрывал прямо сейчас, безнадежно, смертельно.
– Не для того я подставлял свою голову, мотался в такие отхожие места, что вам всем и не снились, делал такие вещи, что вам и не снились, – слышишь?! – чтобы Томас Уолсингем, задирая нос из-за своей крови, помыкал мной. Не для того я вожусь с твоими друзьями, Уилл Шекспир, пускаю к себе в постель твоих девок, отдаю за твою жизнь те деньги, которые было бы гораздо приятнее потратить на сладеньких Молли, выпивку или одежду, чтобы ты пытался указывать мне, что делать!
Кит кричал, все еще не наступая, все еще не прикасаясь к нему, но нависая над ним, словно неумолимая Судьба.
Вот и все. Ты сказал достаточно, Кит, чтобы я тебе поверил.
– С этого надо было начинать, Кит, – Уилл говорил тихо, почти шепотом, непослушные слова выходили из глотки толчками, будто кровь из глубокой раны. – С того, что я живу у тебя из милости и я тебе должен. С того, что ты играл со мной, и я тебе наскучил, как только… А, неважно.
Он почувствовал себя пустым – таким пустым, каким не был еще никогда в жизни до этого. Будто и не было на свете никакого Уилла Шекспира, будто вспыхнувшее недавно пламя выжгло его дотла, будто из него постижимым образом вынули душу, оставив только пустую, стремительно сдувающуюся оболочку.
Наверное, Кит ждал, что он ударит еще раз. Возможно, готовился к этому.
Но Уилл драться не стал. Вместо этого он осторожно, бережно, будто Кит был одной из тех самых хрупких ваз, что стояли у двери, которые боялся сломать или повредить, Уилл обошел Кита и пошел к столу, туда, где сидел сверкающий глазами юный граф – не причина, о, нет, всего лишь следствие. Еще одна жертва.
– Правду говорил Томас: твоя любовь ядовита, Кит.
Уилл дернул кошелек с ключом, висящий на поясе, швырнул его на колени графу, – и сам не знал, зачем.
А потом вышел, захлопывая за собой дверь дома на Хог-Лейн навсегда.
***
Только что Уилл казался ему храбрецом, хоть и не наделенным особым умом – и тут же превратился в труса. Сбежал, пораженный парой слов, и даже дверью грохнул, как тонкослезая героиня жеманной пьески.
Вот и верь с этой поры боевитым прозвищам!
Ах, сударь, как вы можете говорить такие ужасные вещи…
Кит мог. И говорил, не прибегая к оружию – потому что отточенное перо и не менее отточенный язык были его надежной обороной и лучшим способом напасть.
– Ты еще здесь? – криво ухмыльнулся он, пугающий, отталкивающий, несказанно прекрасный с пятнами от ударов на щеках и темными провалами расплывшихся зрачков, появившись в пятне света. Гарри пялился на него с неуместным восторгом, и в голову ему пришла не менее неуместная мысль: так же выглядела его черно-белая кошка Трикси, перед тем, как схватить попавшегося ей на глаза голубя и окрасить сизое оперенье алой требухой. – А я думал, ты побежишь следом за своим защитником. Видел, как он старался, чтобы мои демоны никого не кусали в его присутствии?
Гарри взвесил на ладони то, что оставил ему Уилл – кошелек с каким-то увесистым продолговатым предметом внутри. Явно не деньги – да и видано ли было, чтобы такие, как Шекспир, платили таким, как граф Саутгемптон?
Подарок, наследство, что бы то ни было оказалось ключом.
– Мне не нужны непрошенные защитники, – буркнул Гарри, разглядывая этот ключ, как величайшую из виденных им диковин.
Кит фыркнул – это было больно. Но, кажется, следовало усвоить – рядом с ним боль теряла свое имя, и прикидывалась чем-то другим. Интересом? Азартом? Удовольствием?
– То-то ты вопил, чтобы он спас тебя, как святой Георгий дочь царя Ликийского.
Отложив ключ в сторону, Гарри понял еще одну истину – не много ли за один вечер? – простую, как вопросы, на которые можно не отвечать. В промежутке времени между звуком собственного голоса, надрывно взывавшего о заступничестве, и звуком пощечины, хлопнувшей по этому лицу – красивому, некрасивому, внезапно изможденному, очерченному резкими тенями, как у христианского мученика, – он сделался старше. Намного старше. И храбрее.
Гарри не дернулся, когда Кит протянул руку и стиснул ему щеки – будто клещами. Ответная ухмылка, сестра-близнец той, первой, послужившей вызовом, с трудом, но пробилась сквозь эту хватку.
– Предпочитаю иметь дело со змеями.
Глава 2
Он был – сам собой, и опустошенным, выпотрошенным, иссушенным на солнце трупом. С него сняли кожу, и вывесили ее в виде знамени на ближайшей сосне – много ли в округе Лондона подходящих сосен?
Он что-то делал – прикасался к гладкому, молочно-белому, с нежной зарей румянца, лицу ладной куклы, обманом выдающей себя за Орфея, позволял прикасаться в ответ, ловил струящиеся светлые пряди и струящиеся токи хворой похоти, злился, исходил ядом – и не был жив. Его уже повесили, и, возможно, даже взрезали от грудины до паха, будто свежую рыбешку на Смитфилдском рынке – осталось вырвать бьющееся еще сердце, наполненное желчью, и бросить в огонь.
Но это было не под силу молоденькому безрассудному графу Гарри – должно быть, к лучшему.
– Как ты там сказал? «Чем я хуже этих твоих молли»? – спросил Кит, сам развязывая шнурки, протянутые сквозь пояс штанов, и резко уклонился от поцелуя – кто станет целовать только что содранную кожу, только что вскрытые жилы? Перед глазами у него разливался чернильный багрянец бессильной, отчаянной, похожей на немой вопль злобы.
Он ничего не добавил – просто указал взглядом вниз.
И подумал: как только я кончу, вышвырну все Уилловы пожитки из окна. Прямиком в грязь. Чтобы потом увидеть, как он придет собирать их, наивно надеясь, что этого никто не заметит.
Чтобы напомнить себе, вспомнить снова, как он жалок и глуп. Как он хорош. Как гениально одарен.
После растерзания Орфея нельзя было не запечатлеть в прихотливой вязи шрамов последний взгляд на его отрубленную голову.
***
Все они были – Мэри да Кэт, кого ни спроси.
Оно и понятно, что каждая из развеселых девиц, нанятых на ночку, чтобы скрасить мужское одиночество, согреть холодную постель, развлечь разговорами и многим, многим другим, – каждая выступала под своей личиной. И любой разумный человек, а Уилл Кемп считал себя таковым, не станет докапываться до девицы, согласившейся с ним лечь за пару монет, что у нее на душе. На такие вещи способен Палкотряс – тому вечно мало одного только теплого, мягкого, роскошного тела, подавай на блюде живую душу, а теперь вот еще и самый младший Бербедж за ним подался. И правду говорят – дурной пример хуже заразы.
И Кемп обычно не спрашивал, но сегодня девиц было целых три – а для трех двух имен маловато.
– Как вам больше нравится, сэр, – потупилась рыженькая, кутаясь с притворной скромностью в длинные свои локоны до самого округлого зада, и Кемп, запнувшись лишь на миг, сказал:
– Буду называть тебя Белла, – а сам подумал о той прекрасной девчушке, леди Арбелле. Судьба свела с ней на короткие пару часов, а забыть, ты смотри, не мог до сих пор. И добавил, зарываясь пятерней в текущее золото, пригибая голову девицы к своему паху и преисполняясь самых приятных ожиданий:
– Называйте меня Уилл, вы все, не надо тут церемоний.
***
Ночь выдалась черной, безлунной и беззвездной, а фонарей на Хог-Лейн не водилось отродясь. Никто больше не мог видеть его лица, никто больше не стал бы издеваться над тем, что он ведет себя неподобающе мужчине или посягает на чью-то свободу. Вне стен дома, именно дома, оставленного в такой спешке и в таком отчаянии, будто за ним гнались Эринии или дикие звери, готовые растерзать его плоть, раз души уже не было более, душу он все-таки отдал Киту, отдал – и оставил у него, не посмел забрать, уходя, можно было, наконец, не притворяться. Можно было бы стать самим собой, да вот только он теперь был никем, растеряв все, что имел, чем был за прошедшие сутки.
А значит… Значит, можно было наконец предаться своему горю и отчаянию – сполна.
И Уилл плакал, рыдал, не скрываясь больше ни от кого, размазывал соленую влагу по щекам, вдыхал судорожно длинно – и не делал вид, что это ветер или дождь. Да и в конце концов, кому какое дело, его жизнь кончена, утекла, как утекает сквозь пальцы вода или песок, и не для чего больше ни скрываться, ни притворяться, да и жить, по большому счету тоже незачем.
Он даже не гнал эту мысль от себя – такой она казалась соблазнительной. Сейчас, бредя в темноте, словно лишился зрения, он жалел только об одном: Темза, чьи темные воды бывают неумолимо притягательны для таких, как он, была за воротами, и попасть к ней можно было лишь после рассвета.
Уилл шел не разбирая дороги, то и дело проламывая лед на лужах, натыкаясь на стены, шел, пока его не окликнули:
– Эй, мистер!
Уилл оглянулся, вглядываясь в зовущую, по-прежнему непроглядную темноту, и тут же ощутил у горла холодную сталь:
– Хочешь жить – сымай серьгу, кольца и одежу, понял?
***
Кто-то ломился в дверь, как будто настали последние времена и сам ангел господень вострубил и мертвые уже восстают на последний суд, – и никак иначе. Кемп бы и не услышал, может быть, но Белла напряглась под ним, и глаза у нее стали испуганные, как у олененка. Тут и две другие девчушки встрепенулись, зачастили вразнобой:
– Слышите, Уилл, может, надо открыть?
– Нет-нет, погодите, не открывайте!
Пришлось рыкнуть на них, хоть Кемп этого и не любил, а стук продолжался, то затихая, но нарастая по новой.
– Кемп, Уилл Кемп, открой! Открой, пожалуйста! – раздалось из-за двери, и Кемп сплюнул в сердцах: ну конечно, кому бы еще пришло в голову ломиться среди ночи к четным людям, кроме как Шекспиру, будь он неладен!
– Дело должно быть очень серьезным, Шейксхрен, иначе, клянусь, я оторву тебе яйца и затолкаю прямиком в глотку! – рычал он, отпирая засовы, да так и застыл с открытым ртом.
Уилл Шекспир в одном исподнем трясся у него на пороге, обхватив себя руками, и глаза у него были пустые и черные, будто он встретился с собственной смертью.
***
– Эй.
Его пихнули в плечо – не очень-то любезно. Без нежностей. И тут он вспомнил толчком, вспышкой, пороховым взрывом под веками: таким было между ним и Китом все. Совсем не так, как ему представлялось. Грезы оказались просто грезами – и это было так же стыдно, как произошедшее этой ночью, до последнего слова, до последнего вздоха.
– Эй! Ты оглох?
Он, верно, таки уснул, хоть изо всех сил таращился в темноту, чтобы этого не случилось. Но в какой-то момент темнота снаружи слилась с темнотой внутри, была пришнурована к ней, будто дублет к штанам в одежде честного горожанина, дорожащего своим внешним видом. Пробуждение же ударило в висок воспоминанием о недавнем, и это снова было – больно и досадно.
– Я хочу спать, – тихо ответил Гарри, боясь пошевелиться, и попросил. – Пожалуйста, дай мне еще полежать.
– Уже светло. Никто, кроме меня, не спит в этой кровати. Выметайся.
Воспоминания были тем крепче, чем слабее делалась становая жила. Саутгемптон – одно громкое, звучное имя, а на деле хлипкий слизняк, разуверившийся в девчачьих мечтаниях, – кое-как, бочком, сел. Место на простынях, где он лежал, вытянувшись на животе, было теплым и влажным от пота.
Он старался не морщиться, и пробовал скрыть невольную гримасу, ткнувшись носом себе в плечо. Картинки, наляпанные яркими, густыми красками, ощущения, чье эхо теперь терзало его, забирались к нему в мысли все настойчивей – словно он попал головой в муравейник, неосторожно облившись перед этим медом.
Ночь и вправду была медовая, желанная, страшная. Кит был с ним – но мысли его были далеко. Кит был жестким, колючим, бесцеремонным, и только раз напомнил: ты сам хотел, чтобы я сделал это так.
Гарри не был уверен, но спорить не стал.
Он получил то, за чем пришел – пусть и путем некоторых потерь. Пусть ожидания его были разбиты, будто слюдяные окна, куда какой-то досужий проказник начал швырять камни.
– Что теперь будет, Кит? – спросил он пусто.
Кит позади него пошевелился, переворачиваясь на спину. Сейчас его было видно – разбавленный талой водой рассвет очерчивал контуры его расслабленного тела. Было видно, что он не сожалеет о содеянном, а если и сожалеет – то не о той душе, что металась у него под боком. О другой. О другом.
– Что? Да ничего, – равнодушно протянул Кит, глядя куда-то в сторону. – Ты наймешь кэб и вернешься туда, откуда пришел. Если тебя узнают под маской, то испугаются говорить об этом в лицо.
– Я не о том.
– А о чем тогда?
– О том, что… у нас…
Кит издал короткий вздох. Гарри подумал: только бы он не начал снова его вычитывать, как глупого мальчишку. С вечера слишком многое было сделано и увидено. Все изменилось.
– Ничего нет. Каждый получил по делам его, – был ответ.
Справедливо.
– Это станет… лучше? – снова дурацкие вопросы повисали на кончике языка. Жемчужина холодила шею – Гарри так и не вынул серьгу из уха, не успел, а Кит не возражал, лишь один раз сосредоточив на украшении едкий взгляд.
– Может быть – да. Может быть – нет. Может быть, это просто твоя прихоть, Гарри. Просто твой каприз.
Кит мучил его неопределенностью – как всех тех, о ком Гарри был наслышан. А во всем был виноват этот дурак Шекспир, натворивший вчера дел.
Полуобернувшись, Гарри зачем-то любовался. Кит перехватил его ласкающие взгляды, сжал в горсть, и отвел.
– Уходи, – сказал он уже мягче, потирая ладонью лицо. – Скоро должен прийти мой слуга, и я пошлю его вместе с тобой – пусть присмотрит. Не то чтобы он был силен или хорошо владел оружием, но поучиться у него смекалке тебе не помешает.
***
Девчушки мгновенно смекнули, что к чему, подбавили хворосту в затухающий очаг, сунули в руки Шекспиру кружку с пряным, горячим вином – лучше и не придумаешь, после таких-то дел.
Они суетились вокруг дрожащего, жалкого Шекспира, все трое, охали и ахали, и Кемп не без раздражения подумал: бабы есть бабы. Стоит увидеть полудохлого щенка или шелудивого котенка, тут же забывают обо всем на свете и начинают сюсюкать.
Шекспир же трясся, и зубы его цокали о кружку, и ни на кого, ни на что вокруг не обращал внимания.
Кемп хмурился, прикидывая: уж не надумает ли незадачливый ночной гость свалиться у него тут в бреду и горячке, как это было когда-то у Марло? Да только Марло есть Марло, тому только дай повод, а вот Кемп, мягко говоря, совсем не горел желанием видеть Шекспира у себя в постели. Но на улицу ж не выгонишь, тем более – ночью. Тем более – в таком виде.
– Это где же тебя так? – Кемп не стал спрашивать, что случилось – понятно было с первого взгляда. И где только ночная стража, когда горожанину нос за дверь нельзя показать? Хорошо, хоть не убили, чудо просто.
Шекспир, все так же пусто глядя перед собой, пожал плечами:
– Не помню.
– Ой, бедненький, – запричитали Кэт и Мэри, обхаживая Шекспира со всех сторон, то подливая вина, то обнимая за плечи. Одна Белла предпочла быть с Кемпом, за что он был ей благодарен и решил, что утром доплатит. А Шейксхрен пусть расплачивается с теми двумя, если захочет. Не хватало ему еще девиц снимать. Ответ его, однако, сбивал с толку: умом он, что ли тронулся, не знает, как шел?
– Как это? Ты что, не помнишь, как ко мне пришел? Чего тебя на улицу понесло среди ночи?
Шекспир разом осушил кружку и впервые посмотрел прямо на Кемпа – все тем же, правда, пустым и безразличным взглядом.
– Все кончено, Кемп, если ты понимаешь, о чем… А я только, я сегодня только… – он вдруг улыбнулся – криво и болезненно, – и эта улыбка напугала Кемпа больше, чем все остальное.
***
Холод уходил из тела Уилла, а пустота – нет. Наоборот, чем теплее ему становилось, тем большая открывалась бездна, и заглядывать туда, внутрь, где вместо привычного, живого и звонкого лежала выжженная пустыня, было страшно. Пустота, разверзшаяся внутри, смеялась над ним.
Он был Орфеем, а стал – дрожащим от холода червяком. Он любил больше жизни, а расстался из-за сорока фунтов и косого взгляда Гарри Саутгемптона. Он хотел умереть – и послушно расстегивал крючки дублета под остро наточенным лезвием у горла.
Уилл хватался за кружку, как будто только она одна еще могла удержать его на этом свете, был благодарен темноволосой девушке, чье имя он так и не спросил, что обнимала его и прижималась губами к горящей щеке, был благодарен светленькой, что подливала вина и его не трогала. Он, пожалуй, не пережил бы, коснись его сейчас хоть кто-то, отдаленно похожий на…
Думать он себе запретил, а говорить – нет. А горячее вино, сдобренное пряностями, развязывало язык.
– Я, Кемп, я ведь думал, что это на всю жизнь, мне ведь ничего и никого другого и не надо, понимаешь? Я жить не смогу… – Уилл позорно хлюпал носом, смаргивал выступающие слезы, делая вид, что у него слезятся глаза от слишком яркого огня в очаге. – А получилось… Вышел – и возвращаться не хочу.
– Бедненький, – гладила его темноволосая, прижималась бедром, скользила губами по скуле. – А твоя дамочка – дура, такого красавца выставить. Хочешь, я тебе дам, без денег дам, не думай, я же понимаю…
***
Кит вспоминал их всех – не столь уж многих. Они выстраивались перед ним в череду, и из-за их личин глумливо улыбалась жизнь – вне сцены, вне кунсткамеры, кабинета чудес, в который он превратил свою жизнь и куда волок каждого, кто остановил на себе его мимолетный взгляд. Томас Уолсингем, Томас Уотсон, кто-нибудь еще? Может быть, тоже – Томас, чье прозвище он позабыл?
Нельзя вечно влагать персты в разверстые раны Христовы. Рано или поздно приходится укорениться в неверии, отвердеть, как полено для растопки очага, и в уме сделаться таким же – грубо обтесанным поленом. Рядом с благообразной, примороженной белилами женой, поросячьим выводком детей, по пути в выхолощенный, да вдобавок засыпанный известью Рай – во избежание всякой заразы.
Теперь и ты с ними, Уилл, Орфей, Никто?
Черный человек, вырезанный из плоской ночной тьмы.
Волосы Гарри Саутгемптона и на вид, и на ощупь напоминали гладкий текучий шелк – и Кит наматывал, наматывал их на кулак, пока вино, поставленное Уиллом на огонь, выкипало из казанка кровавой пеной.
Лай собак, вой за окном, бычья кровь, на которую слетаются и липнут вездесущие мухи. И снова – Смитфилд, мясные ряды, мухи, веселые костры. Одним – роза, сияющая в небеси, другим – залихватская джига на поджаренных пятках.
Он не помнил, когда оказался один. Бледное, в темных веснушках, лицо Джорджи мелькнуло в дверном проеме – мальчишка так и не осмелился переступить порог хозяйской спальни, и правильно сделал. Гарри был, а потом исчез, испарился, как плотный, кисейный утренний туман, отползающий к замшелым берегам Темзы. Кит успел усомниться, было ли все это на самом деле – и уснул, уронив тяжелеющую, налитую свинцовой болью голову на повернувшуюся под щеку прохладную подушку.
Место, где лежал Гарри, остывало под его рукой.
Ничего не было, все это – дурной, навеянный туманом оттепели сон. Уилл, должно быть, встал пораньше, затемно, чтобы сходить в «Театр» – его замучила смешная, трогательная совесть, ведь он пропустил несколько репетиций своих же пьес. А вдруг Дика Бербеджа выкрадет какой-нибудь нетопырь, смутно знакомый Киту нетопырь, как-то влетевший в окно отчего дома?
– Ваш сын, мастер Марли, прелестный благопристойный юноша. Меня радуют его успехи в пении и служении нашему Господу Иисусу Христу. Я – большой любитель духовной музыки, знаете ли. Большой и преданный любитель всего, что создано и существует, чтобы славить Господа.
Хлопанье кожистых крыл и скрип половиц под босыми ногами. Разговаривать с Топклиффом о Боге – не так больно, как смотреть тебе в затылок, Орфей.
***
Проснувшись, Кит не сразу понял, что уже день. Спелый, налившийся солнечным соком, по-лондонски шумный день – как раз под окнами кто-то раскатисто бранился, мешая уснуть снова, надолго, навсегда.
Кит лежал в своей постели, так и оставшейся пустой – как он всегда и любил, отстаивая свое право спать в одиночестве, умирать каждый вечер и воскресать каждое утро, с яростью загнанного в глухой угол животного, – и тупо прислушивался. Начинал различать слова, разгоняя туман, созерцая чью-то побитую жену и чьего-то украденного, и наверняка уже упокоившегося в желудках обжор, гуся.
Если Джорджи не был еще одним призраком – из тех, что обступали и обступали нетрезвую от странной, похожей на марь, усталости, – он должен был оставить приготовленный завтрак. То, за что ему платили щедрой рукой, и столь же нежадно отвешивали тумаки. Если только…
Кит спустился вниз, пошатываясь и держась за пустоту. Нашел вино и пил его.
Пил, захлебываясь, проливая холодную красноту на голую грудь. Пил, пил, пил, пока его не вырвало выпивкой, горькой слюной и желчью прямо на пол.
Вернувшись в спальню, Кит обнаружил, что его огромная, резная, тяжелая, как все грехи человечества, кровать по-прежнему пуста. И место, примятое кем-то, кто провел с ним часть этой ночи, уже почти разгладилось – видимо, под утро прошел поздний весенний снегопад.
***
Сквозь сон доносились какие-то голоса, и один из них был смутно знаком.
Неужели Кемп пришел опять, не налюбовался на них с Китом в прошлый раз или что там уже стряслось в такую рань, – подумал Уилл и резко сел на кровати.
Кемп?!
Комната была совсем незнакомой, маленькой, кровать тоже небольшой, и рядом, вытянувшись на спине, спала темноволосая девушка, а дальше, закинув на нее руку – рыженькая. Даже странно, как они все уместились здесь, – тупо подумал Уилл. А потом – вспомнил. Вчерашний день, заново пережитый во сне, был тягучим и липким, как худший из кошмаров. Уилл сквозь сон все пытался проснуться, чтобы прекратить его, но теперь искренне сожалел, что проснулся. Все оказалось правдой: и признание отцу, и расставание с Китом, и ограбление, и… и…
Уилл застонал, вцепившись пальцами в волосы. Ничтожный слизняк, кусок дерьма, повинующийся только своему блудливому отростку – прав был отец, еще как прав! Как он мог?! После того, что было вчера, после того, как потерял последнюю опору в жизни, как?!
Должно быть, от его стона или движение, спавшая рядом девушка проснулась, улыбнулась, по-свойски гладя его по бедру.
Уилл попытался отодвинуться.
– Ну, будет, миленький, чего ты стыдишься? – она погладила Уилла по животу, по груди, потерлась о него, как ласковая кошка. – Или по утрам ты не такой смелый? А ночью был горяч, ух, горя-я-яч… – она приподнялась, повела губами от его живота вниз.
Уилл сомкнул колени и залился краской по самые уши.
– Подъем, Шейксхрен! – загремело от порога, и Уилл подобрался, отодвинул девушку, обхватил себя руками, пытаясь прикрыться. – Если ты думаешь, что теперь навсегда поселишься тут, будешь спать в моей постели и трахать моих шлюх, как это делал вчера, то ты ошибаешься! – гаркнул Кемп, но во взгляде его скользило странное одобрение. – Я тебе не Марло!
– Да-да, конечно, – Уилл опустил голову, выбрался из постели, и тут же пошатнулся, сел обратно, чувствуя, как земля уходит из-под ног: все выпитое вчера не выветрилось, как он надеялся, напротив, его догнало только сейчас, голова кружилась и желудок то и дело подкатывал к горлу. – Да-да, я сейчас… уйду, конечно… Спасибо, что приютил, Кемп, – выдавил он, зажимая рот ладонью. Ну, не хватало еще, чтобы его вывернуло сейчас в спальне Кемпа, в довершение ко всему, что он вчера натворил. Сквозь слезы и тошноту Уилл пытался отыскать свою одежду – и не находил.
– Разогнался, – сказал Кемп, кривясь. – Босиком пойдешь, в одной сорочке? Я послал в «Театр» записку, чтоб принесли тебе чего из реквизита, что ли…
Уилл закрыл вновь вспыхнувшее лицо руками. Голова налилась тяжелой свинцовой болью.
***
– Деньги, думается, я не скоро увижу? – сказала мисс Джинни, критически оглядывая наряд Уилла: старый кожаный дублет, плащ, вывернутый наизнанку, вызывающей багряницей внутрь, стоптанные сапоги и когда-то роскошные, бархатные с золотой искрой штаны Ромео, залатанные в нескольких местах.
– Я готов помогать вам, чем смогу, мисс Джинни, – опустил глаза Уилл. – Пока не внесу плату. Клянусь, в следующем месяце…
– А налоги я буду платить тоже в следующем месяце? А подручные Топклиффа ко мне когда опять нагрянут с обыском, не подскажете, мастер Уилл?
– Клянусь, мисс Джинни…
– Ох, мастер Уилл, держите свои клятвы при себе, – покачала головой мисс Джинни. – Сказано ведь в Писании: не клянись вовсе: ни небом, ни землею, ни головою твоею не клянись…
Если она откажет, – подумал Уилл, – придется проситься у Бербеджа ночевать в «Театре». Другого выхода нет…
– Да, да, – сказал он быстро. – Понимаю, мисс Джинни.
– Это хорошо, – кивнула мисс Джинни, и голос ее потеплел. – Хоть я и зареклась принимать поэтов, но комната, что вы ночевали с мастером Марло, как раз свободна. А в оплату пока будете выносить горшки, ну, и от сонета я не откажусь…