Текст книги "Над бурей поднятый маяк (СИ)"
Автор книги: Бомонт Флетчер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
***
Туман не уходил, не рассеивался, не тончал. Тончали гвозди, пропущенные в запястья – чтобы не оторваться от памяти, чтобы помнить, какой завтра будет день – слово «пятница» было начертано поперек небес кровавым разводом. Так, – он помнил! – небрежно, буднично, ежедневно, замывались полы в пустоглазом, с камнями, поросшими светлыми мхами, доме у тюрьмы Гейтхаус.
Туман просачивался под веки, и болел под лобной костью. А кровь, или вино, или одна-единственная, заевшая, как неисправный часовой механизм, мысль, билась в венах, буравила череп Адама, напоминала о первородном грехе, влекла к нему. Там пусто, пусто, пусто, Кит Марло. Пусто в твоей пустой постели, похожей на снежное поле.
Он заляпал девственный гладкий снег кровью и вином, и настал черед плоти, обернувшейся хлебом. Он чертил ангельские монады, с ранами от гвоздей по центру, пытался уснуть, позорно, унизительно зарывался лицом в постель, чтобы уловить остатки знакомого, теплого, невыразимого в словах запаха единственного тела, годного к настоящему таинству причастия.
Но вместо этого постель пахла сначала духами графа Гарри, а потом – его собственным перегаром.
И вновь наступала пустота, осклабившаяся мертвой костью, маленькой Голгофой со стола: ты давно не беседовал со мной, Кит Марло, ты стал забывать, кому обязан своим отчаяньем перед лицом непостижимого.
***
– Ты врал. Ты – Лжец, как тебя называют. Ничего из того, что было мне обещано, не существует. Тебя – не существует.
День, темный, как ночь, пыльный, как смерть, ревущий в жилах, как бездна, отзывался лающим собачьим хохотом. В три глотки Цербера, в легион глоток Великого Обманщика, Короля Воздуха, Хозяина Пустоты, воняющего мокрой псиной и гнилым человеческим мясом, застрявшим между клыков.
– Это ты врешь, играя со ртутью. Те боги, о которых вы любите рассуждать – мертвы. Природа оплакала своего Пана. Они стали – мной, а тот, кто сделал это с нами, умрет сегодня.
Кит разбивал бутылку о стену в дребезги, стараясь перекричать лай:
– Ответь на мой вопрос!
– Ты сам ответил: мой Ад везде, и я навеки в нем.
Вторая бутылка разбивалась, и оказывалась волшебным кувшином премудрого стастолюбца Соломона, откуда вихрем вырывались, выстраивались друг за другом, настоящие друзья, настоящие возлюбленные, настоящие зрители: Баал, Агарес, Марбас, Пруфлас, Амон…
Львиные гривы, оборот безжизненных женских лиц. Ты ли, леди Одри? Смеешься? С кем ты там теперь шляешься, Орфей? Какова по счету твоя нынешняя Эвридика?
– Они любят твои стихи, – подначивал капитан Джон Пул, выщелкивая вшей из косматой, взявшейся твердыми колтунами бороды. – Они любят тебя. Только они – те, кому ты нужен. Те, кто нужен тебе.
Или это метались, испуганные огнем средь белого дня, тени?
Мы преисполнились делами беззакония и погибели и ходили по непроходимым пустыням, а пути Господня не познали. Какую пользу принесло нам высокомерие, и что доставило нам богатство с тщеславием? Все это прошло как тень и как молва быстротечная.
***
– Что, расплевались, голубки? – исторглось из рыжей бороды.
Кита шатнуло на стену, и он нахмурил брови, чтобы остановить полет по спирали Ада, обступившего его вавилонским столпотворением, стоголосым, стоязыким, стооким, сторуким. Он не сразу понял, кто обратился к нему – не черный ли пес, больше похожий на его собственную тень, отброшенную на стенную побелку солнцем?
Уилл Кемп засмеялся, качая головой. Голос его, чем больше он говорил, звучал, словно из могилы.
– А не такой уж он и пидрила, твой Уилл Шейксхрен. Видал я его. Прибился ко мне этой ночью, и перетрахал всех моих шлюх – а купил-то их я. Уж я-то видел, каков он был с ними. Даром что страстная неделя!
Как после прохождения корабля, идущего по волнующейся воде, невозможно найти следа, ни стези дна его в волнах; или как от птицы, пролетающей по воздуху, никакого не остается знака ее пути, но легкий воздух, ударяемый крыльями и рассекаемый быстротою движения, пройден движущимися крыльями, и после того не осталось никакого знака прохождения по нему; или как от стрелы, пущенной в цель, разделенный воздух тотчас опять сходится, так что нельзя узнать, где прошла она…
Они, предлагающие свои тела, свою плоть, свою кровь, свой кров, хлеб и вино, прятались по норам, будто крысы – но продолжали следить оттуда светящимися зрачками. Стоило свистнуть – и они показывались, склабили плохие или не столь уж плохие зубы, выползали на приманку – в лондонской тьме даже у Христа замылится всевидящее око.
Кит шел наугад, и они сами находили его.
Слышали, чувствовали: это были его единственные друзья, возлюбленные, зрители.
Он трахнул какого-то парня, размалеванного, как девица, закатив его подол выше бедер, прямо в грязной, с чавкающей под ногами грязью, подворотне – измазываясь о покосившуюся стену, пытаясь выбить из нее преследующую его тень.
Это ты, тот, кого я считал своей тенью?
Он сунул деньги ему в зубы и со злостью сплюнул себе в кулак. От вина во рту пересыхало – и требовалось пить еще больше. Ему было больно, им обоим было больно, но так было нужно, чтобы чувствовать свое тело – оно ведь еще было?
– Меня зовут…
– Мне плевать. У тебя нет имени.
***
И снова была скрипучая хлипкая лестница и вздохи мисс Джинни впереди, и дрожание ступеней под их общими шагами. Только рядом с собой, по правую руку от себя, за плечом Уилл чувствовал пустоту – страшную, бездонную. И боялся: стоит лишь сделать неловкий шаг – и полетит кувырком прямо в разверзшуюся бездну, до самого Коцита.
И он был и рад – провалиться сквозь землю, пройти насквозь Ад, и оказаться по ту сторону, чтобы найти там Кита, да только все напрасно. Усилия тщетны: Кит ходил с ним по одной земле, дышал одним воздухом, это он, он сам оттолкнул его, это он сам от Кита отрекся и сбежал в ночь. И – не оглянулся. И сейчас он уже не пылал гневом, не предавался возмущению, думал: слова Кита были справедливы, хоть и сказаны в сердцах. В конце концов, кто он такой, Уилл Шекспир: ничтожный должник того, кого любит, никчемный муж для своей жены, предавшийся блуду сын, от которого отрекся даже его отец.
Кит был прав, и это он, именно он не сумел усмирить свою возросшую непомерно гордыню, и получил – сполна.
– Ну, вот ваша комната, – сказала мисс Джинни удовлетворенно, и Уилл вынырнув из своего оцепенения, подумал: наверное, она никому не может ее сдать, только таким бедолагам, и то, наверное, не всем.
В комнате ничего не изменилось – все тот же тюфяк на полу, стол, прислоненный к стене, маленькое слюдяное окно вверху. Только инея не было, но ведь уже почти весна.
Уилл почувствовал, что у него совсем нет сил, их остатки ушли на подъем по шаткой лестнице, а теперь ноги ему отказали. Он опустился на тюфяк – тот же самый, набитый той же соломой, что и тогда, когда они были здесь с Китом… Думать об этом было так больно, словно он сам из себя тянул жилы, сам себе вскрывал грудную клетку, чтобы достать еще живое, трепещущее сердце. Уилл ткнулся головой в колени, малодушно пряча от мисс Джинни покрасневшие глаза.
– Ну, будет вам, мастер Уилл, не убивайтесь так. Все еще будет хорошо, вот увидите, – зачем-то говорила ему мисс Джинни, отступая так, что дрожание пола отдавалось во всем существе Уилла, – вот сейчас еще одеяло вам принесу…
– Спасибо, – губы Уилла улыбались, потому что он знал: надо улыбаться.
Мисс Джинни ушла, и он свернулся калачиком на тюфяке, укрываясь одолженной в «Театре» багряницей, словно воин, павший в неравном бою с вражеским войском. Да только войско это было – его собственные демоны, которых он не смог, не сумел обуздать в этот раз.
Сколько он пролежал так – без движения, скрутившись в три погибели, укрывшись плащом, с сухими, открытыми и невидящими глазами – Уилл бы сказать не мог. Час, а, может, целые сутки? Когда в дверь забарабанили, он думал не отвечать – Кит не придет, Уилл это знал наверняка. А остальное – кто бы ни был, что бы ни было – подождет. А, может, и вовсе обойдется.
– Уилл, да впусти же меня, Уилл, ну что ты! – умолял за хлипкой дверью чей-то знакомый голос, а другой вторил:
– Да высади ты ее, Бербедж, как бы он себе чего не сделал – видел я Марло сегодня, как с креста сняли, прости Господи, что в такой день…
Уилл больше не слушал, кинулся стремглав открывать, позабыв, что дверь не заперта и что ему достаточно только кликнуть. Он стоял на пороге, глядя на Дика Бербеджа, страдательски заломившего свои соболиные брови и на Кемпа, топорщившего рыжую бороду и вид у него, должно быть, был совсем безумный, потому что Кемп сплюнув, фыркнул:
– Что я тебе говорил, Бербедж…
А Дик зачастил, с порога обняв за плечи, заглядывая в глаза, будто перед ним было дитя малое:
– Ну что ты, что ты Уилл, пойдем-ка в «Сирену», выпьешь, развеешься…
И Уилл не нашел в себе сил отказать.
***
Туман клубился, ширился, отдавал свежей кровью и скользким, мускусным, грешным потом сплетающихся, будто корни предвечных деревьев, обнаженных тел. Было непонятно, сон это, или явь, день или ночь, развеселая окраина Лондона, напряженная, как обхваченный ладонью член, улица Хог-Лейн, или самый последний круг Ада. Даже если это было сердце Преисподней – оно билось в том же ритме, что сердце Кита, позабывшего свое имя, заменившего его тенью, следовавшей за ним, куда бы он ни бросился.
Да и к чему было знать свое имя, помнить, сколько бутылок вина выпито, и сколько – выблевано на собственные колени, если вокруг плясали маски, личины, оскаленные, отупевшие в выражении зависшего в пространстве, спертого, как воздух в легких, вожделения.
Он снова, снова, снова позволял делать это с собой. Сколько их было – тех, чья похоть питалась звоном денег в его кошельке и звоном бешеных аплодисментов в его потерянном имени? Сколько их – пахнущих, как звери, движущихся, как звери, смотрящих, как звери, – брало его на измятой постели, на полу, стоя у стены, снова, снова, снова? Над дрожащим столом, на четвереньках, опрокинув на спину и привалив надгробным камнем – а ему было мало, так мало, чтобы вывернуться наизнанку и выбросить из себя, вытащить вместе с каждой костью и жилой воспоминание о том, кому не надо было даже прикасаться к этому ноющему от переполнения телу, чтобы…
Белый пожар взрывался под зажмуренными веками. Кит хотел держать глаза закрытыми, а все остальное в нем было распахнуто, как церковные ворота, как рана, о которой стоило лишь насмешничать со сцены – до того несерьезна она была. Он содрогался в череде судорог, пятная и без того нечистые простыни. Потом – не мог.
– Еще. Я сказал – еще! – кто-то требовал, налагая печать на его распухшие, растресканные губы.
Ну же, парни, если не можете – кликните еще кого-нибудь.
Кого?
Да хоть самого Сатану.
***
Сознание возвращалось толчками, чтобы через пару минут, или вечностей, снова кануть в смолянисто черные воды отчаянья. Кто-то драл его с собачьей поспешностью, загребая в кулак волосы на затылке, рывками оттягивая голову назад – пока до боли натягивалась кожа горла, пока до боли натягивалось саднящее нутро вокруг столпа огненного, продетого, как вертел, насквозь?
– Я сказал – соси, да постарательней, – сначала во влажную щеку, затем, погодя – меж губ, ткнулось – упруго, нагло, настойчиво, и Кит с готовностью приоткрыл рот, сразу же пропуская в горло, до упора, утыкаясь носом в жесткие волосы. Он делал то, что умел лучше всего, – сосал, повинуясь пригибающей за шею жесткой мозолистой руке, захлебываясь вдохом и слюной, когда горло ненадолго освобождалось – для того, чтобы с удвоенным пылом принять еще один горячий, нетерпеливо вздыбленный член.
От шума крови в ушах штормило. Оставалось одно лишь упрямое, удушающе бьющееся в губы, возбуждение – и обрывки чужих, незнакомых слов: на крыльях мотыльков глазами сфер, жемчужной пылью мой проложен путь. Я – щепка в вечной буре, Агасфер.
Он отмахивался от этих идиотских строк, как от надоедливых мух.
***
Сознание возвращалось толчками, скрывая от разума то, что могло оказаться слишком скучным. Кит дышал, отбрасывая спутанные волосы со лба. Демоны шли за ним по пятам, льнули к нему, прямиком к гладкой коже обнаженной груди под расстегнутым дублетом – а над их рогатыми головами колыхалась, маняще приподнимая налитые груди, улыбающаяся русалка.
Как ты трахал их, Уилл?
Как имел – сразу после того, как покинул мой дом? Тебе нравилось мять им сиськи? Нравились их щелки, текущие от одного твоего прикосновения? Их мягкие задницы?
С ними было – проще, спокойнее, правильнее, праведнее, не так ли?
Было, есть и будет.
Скрипела чешуей, маня налитыми, как осенние яблоки, грудями, морская дева.
– Это что, Кит? Кит Марло?
– Давно его не было видно.
– Кит, можно я сяду с тобой?
– Кит, можно я лягу с тобой
– Поцелуй меня, Кит.
Демоны льнули к нему, забираясь руками под одежду, ловя каждое его слово, каждую пьяную улыбку. А он манил их, подзывал благосклонно, утопал в них, подставлял им губы и щеки, чтобы они чувствовали вкус испарины, проступившей на его коже. Он не заказывал снеди – вино, вино, еще вина.
Покрасневшие от бессонницы, но все равно – глаза, которые Кит Марло не спутал бы и с тысячей других. Горящие меж темных вьющихся прядей уши. Нелепая, нелепая одежда – как рыжая борода сидящего рядом. И гортанно вопящий, взволнованно ломающий брови Дик Бербедж – это имя, вынырнувшее из самых глубин нежеланных воспоминаний, заставило Кита напружиниться.
Будто кто-то дал ему подзатыльник, выбрасывая из блаженного забытья.
Ба, да ты еще тот мастер шуток, капитан Джон Пул.
***
Дик рад был, что Уилл – так сказал Кемп, а Кемп никогда не врал в таких вещах, нюх у него, что ли, – теперь с ними. Рад, что Уилл расстался, вырвался из этого странного мира, в который его затянул неведомо чем Марло, рад, что Вильгельм Завоеватель снова любит женщин, да еще так, что Кемп только посмеивался, вспоминая вчерашнюю проведенную вместе с ним ночь.
Рад – и не рад. Потому что радоваться, глядя на Уилла, мог только тот, кто вовсе не имеет души. А уж друзьям радоваться такому было бы грех и подавно.
По правде говоря, Дик никогда не видел друга таким. Даже когда тот принес бездыханную Элис в «Театр», даже когда узнал, что Элис отправилась на континент, бежала вместе с отцом Саутвеллом. Даже когда… Да никогда не видел, и это было странное и страшное зрелище: Уилл с обметанными, искусанными, болезненно искривляющимися при каждом слове губами, выдавливающий слова, будто сок из выжатого много раз лимона, Уилл, словно бы измотанный многодневной лихорадкой, шатающийся на ветру, Уилл – в одежде с чужого плеча, шаркающий и горбящийся, как старик.
Нет, такому возвращению друга Дик был совсем не рад.
Уж как он клял Марло, как стыдно ему было смотреть в глаза Уиллу, как будто это его Уилл заставал, и не раз, за таким странным, отвратительным занятием, а все же тогда Уилл точно был жив. А сейчас Дик не стал бы утверждать этого наверняка.
– Завтра приходи к нам? К завтраку? – заглядывал Дик в глаза другу, отчего-то заискивая. – Мамаша с Кэт булочек напекут, ты любишь пасхальные булочки, Уилл? – Уилл бледно улыбался – тень улыбки, одни растянутые в гримасе губы. – Я вот страсть как люблю, в детстве даже розог из-за них получал…
Он болтал, лишь бы болтать, лишь бы не видеть пустоты в глазах друга, – пустоты, в которую страшно было смотреть.
Что он сделал с Уиллом, этот чертов Марло – не иначе, как приворожил, напоив собственной кровью, а что, он слышал, что так делают, правда, говорилось о ведьмах, ну так, Кит Марло – чем не ведьма? Ведьмак, тьфу, колдун? А, может, правда, то, что о нем болтают, – что он продал душу самому Дьяволу?
Думать о таких вещах, да еще накануне Страстей Христовых, было совсем страшно. Дик снова толкал под бок Уилла – как знать, может, хотел разбудить того, прежнего?
– А еще Кэт сказала, что подругу позовет, а, Вильгельм Завоеватель, как на это смотришь?
В ответ – все та же мертвая гримаса на больном лице.
***
«Сирена» была все так же переполнена, все так же купалась в людском море, омываясь человеческими волнами, – как будет и тогда, когда не станет никого: ни Дика, ни Уилла, ни Кита. Она была блистательной и равнодушной, грязной и скользкой внутри, как и положено морским чудовищам, и едва умостившись в ее чреве, за одним из столов, Уилл и вовсе перестал слышать Дика, слушать то, что он говорит – но на всякий случай все так же растягивал губы. Гримаса эта должна была сходить за улыбку, но Уилл не питал никаких заблуждений на этот счет. Где-то рядом маячил рыжий Кемп, заказывал выпивку, а Дик все заливался соловьем, если могут еще существовать на свете соловьи и розы, если розовая кровь хоть когда-то не вызовет у Уилла немедленного желания затянуть на шее веревку потуже. А, может, все-таки?…
– Да и черт с ним, с Марло, – голос Дика отчего-то был обеспокоенным, – ты сюда веселиться пришел? Вот и веселись, пей, друже, а Марло – что Марло, да таких, как он…
Уилл проследил направление пугливых взоров Дика, норовившего сесть так, чтобы закрыть Уиллу обзор.
И увидел.
Кит сидел в окружении целой толпы парней, небрежно обнимая за шею одного, и знакомо смеялся, закинув голову. Смеялся, как смеются люди, которые вполне довольны жизнью. Смеялся, пока случайно споткнулся блуждающим взглядом о взгляд Уилла.
Уиллу казалось, что внутри него разорвалось сердце. Но нет – это всего лишь разлетелась на куски кружка Кита.
***
Уилл смотрел на него, и его дружки – не сводили глаз. Кит едва не содрогнулся от отвращения, волной подхлестнувшего к горлу – ведь не могло случиться так, что он перепил, что в нем слишком много гнева и вина, что в нем совсем, совсем уже не осталось места?
Он привлек к себе юнца, шлепнувшегося за стол рядом – бедро к бедру. Прижался к его губам, вытирая о его волосы ладонь, окрашенную обманной винной кровью. Сирена запела, призывая новых путников в свое рыбье, склизкое, всегда готовое к новым жертвам чрево – а Кит целовал одну из этих безымянных овец, под чьим брюхом можно было уйти от всевидящего слепца, целовал так, будто был влюблен без памяти, будто хотел – без памяти. Парень задохнулся от восторга, а выпивохи за соседним столом, дымящие табаком, – от отвращения.
Что же, Киту было чем с ними поделиться.
Выразительно, так, чтобы это мог увидеть каждый, проведя по контуру подставленных ему губ языком, – напоследок, – он поднялся из-за стола. Толпы расшатнулись, как воды Чермного моря перед Моисеем, а Моисей был так пьян, что действительность, доступная его очищенному от иллюзий зрению, делалась кристально-прозрачной, четкой, резко очерченной – до боли в глазах.
Проходя мимо соседей, Кит мимоходом выдернул у одного из них трубку – прямо изо рта.
– Да ты что творишь! – загудел тот. – Клянусь Пресвятой Девой Марией, я сейчас…
– Поклянись другим именем, – посоветовал Кит, и, не замедляя расхлябанного, но твердо намеченного шага, ступил на лавку – между разошедшимися в разные стороны сгорбленными спинами, – а затем и на столешницу, мыском сапога небрежно раздвигая тарелки со скромной снедью. – Хоть оно и понятно: нынче та пора, когда верить в небылицы, пересказывая их друг другу с придыханием, особенно сладко…
Он затянулся от чужой трубки, двигаясь расшатано от легкого головокружения – снова на сцене, снова, как раньше, чем больше невиданных, невидимых чудовищ вокруг, тем меньше внутри. Его заволакивало дымом, как туманом, внезапно покинувшим задуренную голову и вышедшим наружу – дурман взамен дурмана.
Уилл смотрел на него, а его дружки – не сводили глаз.
– Да что за чушь ты мелешь, Марло! – гаркнул кто-то снизу.
Кит расплылся в благостной улыбке, играя во рту белоглиняным трубочным мундштуком:
– Я говорю о том, что есть на самом деле, но что страшно осознать, потому что твоя матушка велела тебе – верить. В шлюху, прикинувшуюся девственницей, чтобы скрыть, что ублюдка ей поддул какой-нибудь римский солдат или жидовский ростовщик. Те, кто верит в нее – сами поступают, как она. И каждый раз – от чистого сердца. Я расскажу, как бывает на самом деле, а ты решишь – стоит ли Страстная неделя того, чтобы отказаться от славной выпивки, жирной пищи и сочной девчонки впридачу…
– Как будто ты сам знаешь в девчонках толк!
– О… – чуть откинув голову, Кит во второй раз глянул туда, где нахохлился над кружкой его Орфей, спутавший себя с Фавном и начавший гонять нимф по усеянному анемонами лугу, попеременно задирая им юбки – и потрясая хреном, как ему и было положено. – О, справедливое замечание. Небезынтересный quaestio solemnis. Принято.
Он отпил из протянутой ему кружки – в ней оказалось пиво. Обтер пену с губ, и продолжил.
– Я, признаться, ничего не смыслю в девчонках. В том смысле, в котором принято у достойных мужчин. Я, знаете ли, гляжу на солнце с другой стороны. Но могу рассказать о парне, могущем дать фору не только мне – что немудрено, – но и всем вам, господа.
Люди любили досужую болтовню, перченую чьими-то попытками запихнуть свой член в чью-то. дырку.
– Кто он?
– Эй, давай, назови его имя!
– Мы хотим знать!
– Нет! – возразил Кит, делая очередную затяжку, и переступил со стола на стол, ухватившись за чье-то оказавшееся так кстати под рукой плечо. – Нет, нет и нет. Даже не просите. Это будет не сплетня – но притча. Так слушайте, или пиздуйте отсюда вон!
Ему больше не требовалось видеть Уилла. При виде его красивого, до оскомы бешенства красивого, пусть и помятого лица, все выпитое просилось наружу в едином позыве рвоты. А историю нужно было не только начать, но и кончить.
Так – со всем.
Так – со всеми.
– Был у меня приятель. Дружок. Ну, вернее, он и теперь есть – может быть, вы даже знаете его громогласное, воинственное имя. Да только теперь я знаю его – а он меня нет. Так бывает, когда истинный праведник наиграется в праведника. Отличный, скажу вам, малый – редкая щель миновала его вечно нацеленный на этих ваших девчонок хрен. Притом, дружок этот любил.
– Кого любил-то?
– Ты слушай. Любил. Просто – любил. Ту, что покраше да подоступней. Подвернется такая, а он сразу распустит свои павлиньи перышки, да вышагивает покрасивей, заливаясь соловьем: я вижу, вышло солнце, и затмило звездный свет. По небу шествуют богини, а милая ступает по земле. И та, зардевшись, как плод перезрелой мушмулы шлепается ему на яйца.
Непристойный жест, вскинутые бедра, всеобщий гогот. Стрела попала в цель. Не надо было имен там, где и без того все норовили уткнуть носы друг другу в постель.
– Сперва была у него любовь навеки к жене – и к легиону провинциальных пастушек, пляшущих на зеленых лужайках и чужих хуях заодно, но кто их считает, верно? Потом заприметил наш, с позволения сказать, вечный Ромео, сестрицу своего друга – и полюбил навек ее, задурив бедняжке голову своими песенками. После – пал в объятия одной… другой, третьей, десятой знатной леди – и что тут поделаешь, любовей поприбавилось, и каждая, как назло – навек!
Стол, еще один стол. Запрокинутые лоснящиеся лица, осклабленные зубы, пивная пена.
– А стишков этот твой дружок часом не кропает, а, Кит?
Кит прижал палец к губам – заговорщицки:
– Т-ш-ш. Это – секрет. Но я знаю секрет похуже – однажды наш пастушок решил, что я тоже сгожусь за любовь до смерти – до ближайшего отхода ко сну или перепоя, кому как больше нравится.
***
Уилл не знал, не мог знать, что задумал Кит, но слишком хорошо знал самого Кита, чтобы не понять: вот это все – для него, про него.
Прощальный подарок? Надгробная речь?
Эпитафия.
Siste, Viator. Здесь покоится несчастливый поэт, растерзанный собственными демонами, и его любовь, пришибленная другим поэтом в назидание.
Уилл не смотрел, и даже не слушал, каждое слово было – гвоздь, вбитый в крышку гроба, в разведенные на поперечине креста ладони. Не зря же нынче Страстная неделя.
Кит что-то сказал – под выкрики и одобрительный шумок, что-то говорил, продолжая идти по столам прямиком к Уиллу, его голос приближался, а Уилл слушал его и не слышал, каменея скулами, горбясь все сильнее и сжимая в руке кружку.
Рядом вскочил на ноги Дик – и голос его, непривычно звонкий, взрезал притихшую было «Сирену» как пила палача взрезает брюшину казнимого:
– Зарываешься, Марло, слишком много на себя берешь!
Уилл молча, не глядя на него, цепко, крепко схватил Дика за рукав.
– Это – мое дело, Дик. Только мое.
И поднялся навстречу идущему.
Все вокруг притихло – должно быть, точно так же тихо было в Иерусалиме, перед тем, как разодралась в храме завеса в храме и затряслась земля.
– Да, – сказал Уилл. – Да, все так. Все это было, и это никакой не секрет, Кит, нет – мастер Марло, – произнес он, четко выговаривая, будто выплевывая каждую букву такого знакомого, такого дорого имени. Это было – его дело. Слова, тысячи слов поднялись из пустоты, заполняя ее собой – и хлынули наружу, как кровь из раны в боку. – Не секрет, что я любил тебя. Что люблю. Ни для кого. И я знал, что рано или поздно найдутся те, кто скажет это вслух, кто станет тыкать пальцами и требовать объяснений. Я знал, и шел на это, понимая, что возврата уже не будет. Каждый день, каждую ночь я все ждал, когда же найдутся те, кто начнут обвинять меня во всех смертных грехах, втаптывать в грязь мое имя, кидать в меня камни. Но я никогда не думал, что это будешь ты.
Уилл задрал голову, глядя на стоящего на столе Кита, развел руки в стороны.
– Давай же, закончи, раз начал. Уничтожь меня, как тех, кто осмеливается тебя любить, растопчи, как растоптал одного, опозорь, как опозорил другого, всади мне шпагу в бок, как сделал это с третьим. Тебе ведь это привычно, и только добавит блеска твоему имени. Ну, чего встал? Давай! Ну?!
Пустоты больше не было – ее место заполнило дрожащее от напряжения ожидание.
***
В повисшей тишине было слышно, как где-то, за пределами видимости, билась и раздражающе зудела муха – из тех, что проснулись с первым теплом, или вылетели из кулака своего повелителя, драматурга разыгрываемой на подмостках «Сирены» пьесы. Финал был открыт. Финал прочил сам себя после второго же монолога – в перехлест первому.
Кит, смертельно, до умопомрачения пьяный, потянул из трубки табачный дым – а дым начинал горчить. Втягивая и без того запавшие щеки, выдыхал сквозь ноздри – и трубочными угольками озарялось его лицо, как будто внутри, в груди, пылал огонь, не способный не проявить себя. А внизу – на бренной земле, на заплеванном полу всем известного кабака, стоял тот, кто так неожиданно сам принес себя на заклание – под удары тирсов, под рвущие когти, под упоительные выкрики: эвое, Вакх!
Кит шумно втянул воздух сквозь зубы.
От злости его руки начали мелко трястись. От того, что могло быть только любовью, что терзало его, поедало изнутри всю эту ужасную, исполненную кричащего отчаянья вечность, уместившуюся в сутки, потемнело в глазах. Ему хотелось бы, чтобы это была просто пьяная тошнота, но он, кажется, начинал трезветь – впервые за все это время. Как будто его окатили ледяной водой, окунули головой в прорубь, надавали оплеух, отмотавших день и ночь вспять, и позволивших заглянуть меж своих же разломанных в стороны ребер.
И увидеть там – изрезанное, истекающее кровью сердце.
Он мог бы сказать многое. Столько же, сколько уже сказал, извиваясь гадюкой в кольцах собственной ненависти, капая желчью разочарования, без стыда, со страстью самоубийцы показывая всем, всем и каждому, любому опустившемуся бродяге или пьянице, раздвоенное жало своей унизительной ревности. Потому что Орфей спускался в Аид не за Меркурием – тот был лишь проводником. И оборачивался великий, глупый, ветреный певец не на крылатого бога – всего лишь на любимую им женщину.
Такую же, как сотни, сотни других.
Вот где правда, а остальное – слова.
Кит мог бы сказать так много, выплеснуть Уиллу прямо в его ненавистно красивое лицо – о, какая же устоит перед этим взглядом. Но он молчал, стоя над трупом величайшей из своих ошибок, молчал, кусая губы, и докуривая трубку с судорожной поспешностью сумасшедшего.
О, если бы Уилл сопротивлялся. Если бы он вскочил, как его слабоумный дружок, полыхая праведным возмущением, оправдывая свою низость, или же – отрицая ее как наглое вранье. Если бы бросился на обидчика с кулаками на потеху толпе. Но он был умен, этот слабый, никчемный, красивый, как Дьявол, сукин сын. Слова и тут повиновались ему, будто стайка прелестных служанок, – и выполняли любое его желание.
Докурив трубку, Кит перевернул ее, и ударами пальца выбил остатки пепла – прямо перед Уиллом.
– Как ты можешь, – хрипло, и неожиданно пьяно, пытаясь совладать с заплетающимся языком, произнес он, тяжело, яростно глядя вниз. – Как ты можешь, как у тебя хватает тупости, наглости, лживости говорить о своей недо-любви, употребляя настоящее время? После того, что ты соизволил мне показать. О, не волнуйся, твоя слава, как и моя, бежит впереди поступков – и твой смешной дружок не поскупился на эпитеты, чтобы описать пыл, с которым ты нынче ночью подбирался к страстной пятнице.
Он мог спросить о большем. О том, каково это – возвратиться к привычному податливому женскому мясцу. О том, что снится после того, как, попытавшись вести себя с другом, любовником, тем, кому раньше клялся в любви, будто с постылой женушкой, отправляешься валить таких соблазнительных шлюх.
О том, приятно ли снова чувствовать себя нормальным, с нормальными потребностями, нуждами и слабостями, мужчиной.
Но вместо этого Кит молчал. Молчал, пока десятки пар глаз прожирали его насквозь – в то время как важность имел только один взгляд, направленный снизу вверх.
***
Тишина была жадной, липкой, чавкающей. Все они, кто присутствовал в этот час в «Сирене», все, кто был у подножия Голгофы – все хлопали глазами, открывали и тот час же закрывали рты, готовые проглотить и переварить все, что будет увидено и сказано: чужую страсть, чужую плоть и кровь, чужую смерть, в конце концов.
Они – ждали, готовые взорваться бешеным многоглоточным ревом, как только станет ясно, кто – побеждает.
И Уилл ждал тоже.
Он стоял неподвижно: разведя руки, подставляя грудь в распахнутом от духоты русалочьего чрева дублете.
Стоял молча, смиренно, как в плохой пьесе, ожидая ответной реплики своего партнера по сцене, пока тот, другой, кто стоял над ним, курил свою трубку, а казалось – втягивал сквозь нее очередную живую душу.
Ты ли это, Кит, – не имевший никаких хозяев от самого рождения, ты, для кого все страхи и все запреты, изобретенные человеком ради человека – всего лишь пустой звук? Или твою личину принял тот, кто может быть любым, не зря же одно из его имен – Повелитель Воздуха? Говорят, все бесы покидают Ад раз в году – перед Пасхой. Говорят также, что любовь милосердствует и не причиняет зла.