355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга третья » Текст книги (страница 45)
Сталин и писатели Книга третья
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:16

Текст книги "Сталин и писатели Книга третья"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)

От слова «ПОШЛЯК» он, однако, не отказывается и впредь. Но теперь утяжеляет это легковесное, аполитичное определение уточняющим эпитетом.

«КОНТРРЕВОЛЮЦИОННЫЙ ПОШЛЯК!» – крупно пишет он на полях следующего эпизода, в котором на сцену выводится новый герой по имени Пашка:

► В старину, до революции, Павла Егоровича никто не звал полностью, хотя он жил уже в полном возрасте, – все его называли Пашкой, потому что он был глуп, как грунт или малолетний. В то прошедшее время он скупал в земельных обществах овраги и старые колодцы, – ему хотелось иметь хоть какое-нибудь имущество, чтобы сознавать свой смысл жизни в государстве. На приобретение истинных домов и форменной скотины у Пашки не хватало средств, поэтому ему приходилось считать своими усадьбами овраги. Такие места ему доставались дешево: однажды за полведра водки он скупил в волости все болота и песчаные угодья.

– Бери – владей, – выпив и утерев рты, сказали волостные мужики. – Какая-нибудь мелочь вырастет. Хозяином себя будешь считать.

После того Пашка проводил свою жизнь в оврагах и на поверхности заросших мокрых пучин. Там ему было уютно, кругом его простиралась собственность, и он мог видеть насекомых, всецело принадлежавших ему...

Так бы, наверно, и жил этот Пашка, который был «глуп, как грунт или малолетний», воображая себя настоящим хозяином. Но – наступила революция. И все ценности поменялись местами. Хозяевами жизни стали неимущие, а бывшие хозяева – «врагами народа». Пашка же, будучи владельцем бесплодных оврагов и «заросших мокрых пучин», попал в категорию этих последних.

► Неимущие стали мучить Пашку, как врага народа. Из оврагов его сразу выгнали, чтобы он там не был.

И отправился тогда Пашка вдоль страны, дабы найти себе неизвестное место. По дороге он содрал с себя одежду, изранил тело и специально не ел: он уже заметил, будучи отсталым хищником, что для значения в советском государстве надо стать худшим на вид человеком. И действительно, его уважали сельсоветы.

– Вот, – говорили сельсоветы на Пашку, – идет наш сподвижник, угнетенный человек. Где ты, товарищ, существовал?

– В овраге, – отвечал Пашка.

Предсельсовета смотрел на Пашку со слезами на глазах.

– Поешь молочка с хлебцем, мы тебя в актив привлечем: нам весьма нужны подобные люди.

Пашка напивался, наедался и оставался. В одной деревне его оставили заведовать кооперативом. Пашка увидел товары и пожалел их продавать: население все может поесть и уничтожить, а что толку? Имущество всегда нужно поберечь: людей хватает, а материализма мало.

Из кооператива Пашку удалили. А он почел себя от этого происшествия недостаточно бедным, чтобы быть достойным советского государства, и обратился в нищего. Больше всего он боялся остаться без звания гражданина, без смысла жизни в сердце.

Однако Пашку привлекли к суду, как бродягу и непроизводительного труженика, тратящего бесплатно пролетарскую еду. На суде Пашка указал, что он ищет самого низшего места в жизни, дабы революция его признала своей необходимостью, теперь он хочет умереть, чтобы избавить государство от своего присутствия и тем облегчить его положение, тем более что беднее мертвеца нет на свете пролетария.

Рабочий судья выслушал Пашку и сказал ему:

– Капитализм рожал бедных наравне с глупыми. С беднотою мы справимся, но куда нам девать дураков? И тут мы, товарищи, подходим к культурной революции. А отсюда я полагаю, что этого товарища, по названию Пашка, надо бросить в котел культурной революции, сжечь на нем кожу невежества, добраться до самых костей рабства, влезть под череп психологии и палить ему во все дырья наше идеологическое вещество...

Здесь Пашка вскрикнул от ужаса и лег на пол, чтобы загодя скончаться. Но за него вступилась дамочка, помощница судьи:

– Так нельзя пугать бессознательного. Следует его сначала пожалеть, а уж потом учить. Вставай на ноги, товарищ Пашка, мы тебя отдадим в мужья одной сознательной бабочке, она тебя с жалостью будет учить быть товарищем и светлым гражданином, потому что ты рожден капиталистическим мраком.

С тех пор Пашку отдали бабе в мужья, и он, из страха перед ней, стал жить сознательным тружеником, благодаря свою судьбу и советскую власть, в руках которой эта судьба находится.

Начиная с того светлого судебного момента и доныне Пашка все время лез в гору и дошел до поста председателя колхоза – настолько в нем увеличилось количество ума, благодаря воздействию сознательной супруги.

(Там же. Стр. 448—449)

Тема, ставшая в этом отрывке главной («С беднотою мы справимся, но куда нам девать дураков?»), на страницах платоновской повести тут возникла не впервые. Мимоходом она затрагивалась автором и раньше.

Например, вот так:

► Вечером я попал в избу-читальню, узнав за весь день лишь одно, что все хотят в колхоз, а колхоз не учреждается. В избе-читальне стояло пять столов, за которыми заседали пять комиссий по организации колхоза. На стенах висели названия комиссий: «уставная», «классово-отборочная», «инвентарная», «ликвидационноку-лацкая» и наконец «разъяснительно-добровольческая».

Послушав непрерывную работу этих комиссий, я понял, что такого большого количества глупых людей, собранных в одном месте, быть не может. Стало быть, в комиссиях сидели подкулацкие деятели, желавшие умертвить колхозное живое начало в бесконечных, якобы подготовительных, бюрократических хлопотах.

(Там же. Стр. 336)

Этот «классовый подход», заставивший рассказчика в очевидной и несомненной глупости учредителей всех этих комиссий увидеть козни «подкулацких деятелей», исходит из уже знакомой нам теории, согласно которой «прежде всего человеческое общество делится на богатых и бедных, на имущих и эксплуатируемых, и отвлечься от этого основного деления и от противоречия между бедными и богатыми – значит отвлечься от основного факта».

Тот же «классовый подход» помог передовым колхозникам и самому рассказчику «раскусить» Щекотулова – понять, что этот «воинствующий безбожник», которого по недомыслию можно принять за безобидного клинического идиота, на самом деле – «кулацкий подручный» и «тот левый прыгун, с которым партия сейчас воюет».

Хотел того Платонов или нет, все это выглядит довольно-таки злой пародией на сталинский – ставший в то время уже государственным – стиль мышления.

Но история Пашки, который был «глуп как грунт или малолетний», а выварившись в «котле культурной революции», так поумнел, что «все время лез в гору и дошел до поста председателя колхоза», – эта ироническая история несет в себе еще и другой, более глубокий смысл. Она подвергает сомнению самую основу, самую суть социалистического эксперимента.

Убеждение, что первоосновой душевных изъянов, уродств и пороков, свойственных отдельным представителям человеческого рода, является уродливое общественное устройство и что при другом, более разумном и гармоничном общественном устройстве все они постепенно исчезнут, представлялось сомнительным еще Достоевскому.

► Ясно и понятно до очевидности, – предрекал он, – что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой.

Когда Достоевский высказал это свое мрачное пророчество, дело было, по его собственному выражению, «пока еще в теории». Когда же теория стала практикой, когда «социалистов великая ересь», как сформулировал это Маяковский, стала «сбываться былью», критика социалистической идеи обрела конкретность и даже спустилась с отвлеченно философского на, так сказать, обывательский уровень. Отчего, кстати сказать, ничуть не потеряла своей убедительности:

► В вагоне разговорились мы с одним приказчиком из Малого Ярославца, горбатеньким уродцем. Он очень своеобразно нападал на коммунизм.

– Что я ? Образина! Насекомое с человеческим паспортом! Прежде я хоть мог надежду питать – разбогатею, зашуршу «катеньками», все наверстаю. Может, скажете, что за деньги нельзя было все захватить! Ошибаетесь! Хоть я ей и противен, а она будет юлой юлить, горб целовать, прыщ мой превозносить станет! А теперь что? За паек работать? Равенство? Так пусть они раньше всех родят ровненькими. Хорошо, за восемь часов работы – полторы селедки. А за горб, спрошу я вас, за унижение мое, за тоску – кто заплатит? Одно мне осталось – поступлю в чеку. И никто меня осудить не посмеет. Я там наживать себе буду не больше того, что другие даром на дороге подбирают. Не от жадности чекистом стану, а во имя священного равенства.

(Илья Эренбург. Необычайные похождения Хулио Хуренито. М.—А., 1927. Стр. 261—262)

Оказалось, что человечество делится не только на богатых и бедных, но – на злых и добрых, жестоких и милосердных, здоровых и больных, красивых и уродливых. И – не в последнюю очередь – на глупых и умных. И попытка посредством «культурной революции» превратить глупого человека в умника – такой же бред, как вера в то, что социализм всех, кто родился горбатенькими, сделает «ровненькими».

Сталин так глубоко в этот платоновский сюжет не вник. Даже не пытался. Да вряд ли и смог бы, если бы даже захотел. Он ограничился тем, что на полях последней страницы этого отрывка приписал:

«ТАКОВЫ, ЗНАЧИТ, НЕПОСРЕДСТВЕННЫЕ РУКОВОДИТЕЛИ КОЛХОЗНОГО ДВИЖЕНИЯ, КАДРЫ КОЛХОЗОВ?! ПОДЛЕЦ!»

И даже последний, заключительный эпизод платоновской повести не стал комментировать. Отчеркнул его двумя чертами и на полях написал: «МЕРЗАВЕЦ!»

Между тем эпизод этот заслуживал более вдумчивого комментария.

Вот он:

► Я прожил в колхозе «Утро человечества» очень долго; я был свидетелем ярового сева на 140% от плана и участником трех строительств – прудовой плотины, семенного амбара и силосной башни.

После каждого очередного успеха Пашка выступал на собрании колхоза и провозглашал приблизительно одну и ту же тему:

– Я – товарищ Пашка – со всеми вами, бедняками и товарищами, добьюсь того, чтобы в СССР никогда не смолкал рев гудков индустриализации, как над британским империализмом никогда не заходит солнце. И дальше того: мы добьемся, чтобы дым наших заводов застил солнце над Британией!.. Мы должны в будущем году взять какой-нибудь героический завод, дабы полностью снабжать его из нашего колхоза пшеничным зерном, – пусть наш рабочий товарищ оставит черный кислый хлеб и кушает наш первый первач! Это говорю я – товарищ Пашка!

Дожив близ Пашки до начала осени, полюбив его до глубокой дружбы, ибо он был живым доказательством, что глупость есть лишь преходящее социальное условие, я все же в один светлый день подал ему руку на прощанье и поехал в уральские степи.

– Езжай куда хочешь, – сказал мне Павел Егорович. – Все мы кипим в одном классовом котле, и сок твоей жизни дойдет до меня.

Расставаясь с товарищами и врагами, я надеюсь, что коммунизм наступит скорее, чем пройдет наша жизнь, что на могилах всех врагов, нынешних и будущих, мы встретимся с товарищами еще раз и тогда поговорим обо всем окончательно.

(Там же. Стр. 450)

На реплику платоновского рассказчика о том, что Пашка «был живым доказательством, что глупость есть лишь преходящее социальное условие», Сталин внимания не обратил. Никак ее не отметил. А ведь эта реплика – смысловой итог всего сюжета, в котором выплеснулась вся «гнилая философия» автора, на которую Сталин, казалось, должен был отреагировать в первую очередь.

Но философия эта, похоже, никак его не задела. А задело его то, что в роли «непосредственных руководителей колхозного движения» (скажем, таких, как шолоховские Давыдов, Разметнов и Макар Нагульнов) он видит и рисует каких-то юродивых недоумков, дебилов, клинических идиотов.

Такая примитивная реакция Сталина на сложный, неоднозначный смысл художественного образа нам уже хорошо знакома. Помимо горьковского рассказа «Кирилка» или эренбурговского «Ускомчела», о которых я тут уже вспоминал, нельзя не вспомнить его реакцию на рассказ Зощенко «Приключения обезьяны». В этом незатейливом зощенковском рассказике тоже ведь выразилась некая авторская философия. Но логика Сталина и его идеологической обслуги проста:

► Описание похождений обезьяны автору понадобилось только для того, чтобы издевательски подчеркнуть трудности жизни нашего народа в дни войны (недостаток продовольствия, очереди и тд.).

Это – из «Докладной записки Управления агитации и пропаганды о неудовлетворительном состоянии журналов «Звезда» и «Ленинград». Сам же Сталин об этом зощенковском рассказе высказывался так:

► СТАЛИН. Это же пустейшая штука, ни уму ни сердцу ничего не дающая. Какой-то бездарный балаганный анекдот...

ВИШНЕВСКИЙ. У него везде персонажи являются пьяные, калеки, инвалиды, везде драки, шум. И вот возьмите его последний рассказ «Приключения обезьяны», возьмите и сделайте анализ его. Вы увидите, что опять инвалиды, опять пивные, опять скандалы...

СТАЛИН. И баня.

ВИШНЕВСКИЙ. Баня, совершенно правильно...

СТАЛИН. Он проповедник безыдейности.

ВИШНЕВСКИЙ. Он последние вещи дал без мысли, без фабулы.

СТАЛИН. Злопыхательские штуки.

(Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917-1953. М., 2002. Стр. 566, 573)

Дальше этих плоских и примитивных определений в своем «анализе» зощенковского рассказа Сталин не пошел. А что касается разоблачения чуждой и враждебной нам философии автора этого рассказа, то на этот случай у него есть Жданов. Он в своем докладе и философию эту разоблачил, и источники этой «гнилой философии» обнаружил:

► «Назад к средневековью» – таков общественный идеал этой аристократическо-салонной группы. Назад к обезьяне – перекликается с ней Зощенко. Кстати сказать, и акмеисты, и «Серапионовы братья» ведут свою родословную от общих предков. И у акмеистов, и «Серапионовых братьев» общим родоначальником являлся Гофман, один из основоположников аристократическо-салонного декадентства и мистицизма.

(Из доклада А. Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде)

Не обошлось тут, правда, без некоторых накладок. И с разоблачением философии Зощенко он попал пальцем в небо, и с попыткой найти общую родословную у акмеистов и «Серапионовых братьев». А уж с Гофманом вышло совсем нехорошо: Эрнста Теодора Амадея он перепутал с Модестом. (Не он, конечно: референты подвели.) Но в конце концов – не все ли равно, тот ли Гофман, что жил и творил в XVIII веке, или тот, что был современником и коллегой (по ее пушкинским штудиям) Ахматовой. К черту подробности!

Примерно так же, как с рассказом Зощенко, за пятнадцать лет до знаменитого постановления ЦК и доклада Жданова Сталин поступил с платоновской повестью «Впрок». Наметил лишь тему («Повесть написана «с целью развенчания колхозного движения», автор – «агент наших врагов», «подлец», «контрреволюционный пошляк», «мерзавец»). А разработку этой темы поручил, как он любил в таких случаях выражаться, «товарищам, знающим художественное дело».

Специалиста такого уровня, как Жданов, у него под рукой тогда не оказалось, и разоблачить «кулацкую повесть» было поручено Фадееву и Сутырину.

Статью эту, появившуюся за подписью Фадеева, оказывается, они писали вдвоем. А о том, как вышло, что подписал ее один Фадеев, рассказал его соавтор в том самом своем изложении событий, которое я уже цитировал.

Продолжу цитату с той сталинской реплики, на которой я ее оборвал:

► – Уведите этого... И вот такой руководит советской литературой... – и обращаясь к нам: – Товарищ Сутырин и товарищ Фадеев! Возьмите этот журнал, на нем есть мои замечания, и завтра же напишите статью для газеты, в которой разоблачите антисоветский смысл рассказа и лицо его автора. Можете идти.

Мы вышли. Машина нас ждала, и мы поехали ко мне домой. Ждать завтрашнего дня мы не стали. И сели тут же писать статью. Замечания Сталина определяли не только смысл, но и характер статьи. Эти замечания были самого ругательного свойства. Мы просидели почти всю ночь и написали эту статью. Утром Фадеев ее увез, чтобы окончательно переписать и отправить в редакцию. Я не успел уснуть, как позвонил Фадеев:

– Володя! Редактор «Красной нови» все же я. Мое имя связано с публикацией рассказа Платонова. И я хочу, чтобы эта статья появилась не за нашими двумя подписями, а за одной моей фамилией. Будешь ли ты возражать?

Я согласился. Так вот появилась статья Фадеева о Платонове.

(Г. Белая. Дон-Кихоты 20-х годов. М., 1989. Стр. 276)

Тут особенно примечательна одна фраза рассказчика: «Замечания Сталина определяли не только смысл, но и характер статьи».

Так оно и было. Украшать сталинские замечания блеском своей фантазии и эрудиции, как пятнадцать лет спустя это делал Жданов, соавторы не стали. Они бесхитростно повторили все формулировки вождя, не выходя за пределы его лексики и фразеологии, даже в покаянном признании своей личной вины и ответственности за случившееся:

► Одним из кулацких агентов указанного типа является писатель Андрей Платонов, уже несколько лет разгуливающий по страницам советских журналов...

Повесть Платонова «Впрок» с чрезвычайной наглядностью демонстрирует все наиболее типичные свойства кулацкого агента самой последней формации... и является контрреволюционной по содержанию [...]

Коммунисты, не умеющие разобраться в кулацкой тактике таких «художников», как Платонов, обнаруживают классовую слепоту, непростительную для пролетарского революционера.

И потому нас, коммунистов, работающих в «Красной нови», прозевавших конкретную вылазку агента классового врага, следовало бы примерно наказать, чтобы наука пошла впрок.

(А. Фадеев. Об одной кулацкой хронике. «Красная новь», 1931, № 5-6, с. 206, 207, 209)

Никаким кулацким агентом Платонов, разумеется, не был. И для утверждения, что его повесть «Впрок» была «вылазкой классового врага», на самом деле не было никаких оснований. Не была она, эта его повесть, и «контрреволюционной по своему содержанию».

Отношение Платонова к тому, что происходило тогда в стране, было примерно таким же, как у героя «Страны Муравии»:

 
—Товарищ Сталин!
Дай ответ,
Чтоб люди зря не спорили:
Конец предвидится ай нет
Всей это суетории?..
 
 
И жизнь – на слом,
И все на слом,
Под корень, подчистую.
А что к хорошему идем,
Так я не протестую.
 

С той только разницей, что Никита Моргунок у Твардовского, пожалуй, не так уж уверен, что вся эта «суетория» и впрямь ведет «к хорошему». Он всего лишь не оспаривает этого, не протестует. Не смеетпротестовать.

У героя платоновской «бедняцкой хроники» нет и следа этой неуверенности. В то, что «к хорошему идем», он верит истово и твердо. И эту его веру разделяет и автор.

Последнее утверждение может показаться не то что сомнительным, а прямо-таки абсурдным.

Никто не изобразил тот кровавый морок, тот жуткий тупик, в который привел страну сталинский путь «к хорошему», с такой обнаженностью и художественной мощью, как это сделал Платонов. Может ли быть, чтобы картина, нарисованная художником, оказалась в таком вопиющем противоречии с его политическими взглядами и даже самыми основами его мировоззрения?

В советской литературоведческой науке на рубеже 30-х и 40-х годов этот старый спор вдруг вспыхнул с неожиданной силой, превратившись в длинную дискуссию, затронувшую самые основы официальной идеологии и в конце концов вылившуюся в громкую идеологическую кампанию.

Дискуссию вели критики, литературоведы, философы – специалисты по так называемой марксистско-ленинской эстетике. Писатели в ней не участвовали, и в этом была своя логика. Считалось, что художнику размышлять о проблемах теории и психологии творчества не только ни к чему, но даже вредно. В разговорах на эту тему в художественной среде, которые время от времени все-таки возникали, неизменно всплывал знаменитый анекдот о сороконожке, которую спросили, что делает ее тридцать четвертая нога, когда двадцать шестая ступает на землю. Сороконожка задумалась и... остановилась. Не смогла больше сделать ни шагу.

Но по странному – а может быть, и не такому уж странному – стечению обстоятельств в самом эпицентре этой «теоретической» дискуссии оказался один писатель, – хоть и опубликовавший десяток-другой литературно-критических статей, но на роль теоретика, а тем более идеолога никогда не претендовавший.

Писателем этим был Андрей Платонов.

Сюжет третий
«ВОПРЕКИСТЫ» И «БЛАГОДАРИСТЫ»

Эти два теперь уже прочно забытых, можно сказать, реликтовых термина возникли и постоянно мелькали в ходе той самой дискуссии, о которой я вспомнил, заключая предыдущий сюжет и переходя к этому.

Вот как, спустя годы, о ней вспоминал один из самых активных ее участников:

► Это был период борьбы с философским упрощенчеством, с вульгарным социологизмом.

К 1939 году некоторые авторы «Литературного критика» под видом борьбы с вульгарным социологизмом стали отказываться и от марксистского социологизма.

Образовались две партии литературоведов. Одни опирались на статью В. Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции», в которой говорилось, что, вопреки своему реакционному мировоззрению, Лев Толстой добился великих художественных успехов. Само слово и понятие «вопреки» взято из статьи Ленина «Л.Н. Толстой и его эпоха». Приверженцев этой несколько примитивно истолкованной ленинской теории называли «вопрекистами»...

Другая партия литературоведов стояла на том, что великое художественное произведение может быть создано только благодаря прогрессивному мировоззрению художника. Этих литературоведов называли «благодаристами».

Так возникла дискуссия 1939—1940 гг. Пишущий эти строки был участником дискуссии тех лет.

(Б.Я. Кирпотин. Ровесник железного века. Мемуарная книга. М., 2006. Стр. 420)

Вслед за этим в «Мемуарной книге» В. Кирпотина под рубрикой «Архив» приводится довольно пространный текст, обозначенный – то ли самим автором, то ли публикаторами его мемуаров – как «Фрагменты из проекта неопубликованной дискуссионной статьи».

Приведу и я небольшой фрагмент из этих «Фрагментов»:

► Е. Усиевич стала выразителем разбитого буржуазного сопротивления социализму. Поэтому для нее Андрей Платонов, автор рассказа «Впрок», является самым талантливым советским писателем. Она пишет:

«Наиболее талантливым среди писателей, не удовлетворяющихся одними лишь гуманистическими обобщениями, а ищущих жизненных форм развития, является у нас Андрей Платонов» («Лит. Критик» №№ 9—10 за 1938 г., стр. 171). То есть Андрей Платонов является наиболее талантливым из лучших советских писателей?

«Лит. Критик» сделал Платонова своим знаменем. Его противопоставляют другим писателям. На него указывают как на образец. Даже рассказы его, забракованные в других журналах, печатают в «Лит. Критике».

Платонов стал публицистом и критиком журнала, на страницах которого он доказывает, что вся русская литература после Пушкина – сплошной упадок, а Горький вобрал внутри себя... кусочек фашизма. Платонов пишет: «Горький всегда был на передовой линии фронта борьбы за будущую пролетарскую участь, он одним из первых принимал на себя все атаки буржуазного, а затем фашистского противника. И, естественно, что сознание Горького как бы «искажалось», потому что в бою и победитель получает раны. Здесь же бой происходил внутри человека, так как нужно было уничтожить врага в самом духе и разуме, а для этого надо подпустить его чрезвычайно близко – в самого себя» («Пушкин и Горький», «Лит. Критик» № 6 за 1937 г., стр. 80).

Всю советскую литературу «Лит. Критик» считает иллюстративной (т.е. дидактической, второсортной) на том основании, что она пронизана политической тенденцией.

В передовой статье (№№ 9—10 за 1938 г.) написано: «До сих пор наша литература преимущественно иллюстрировала марксистское понимание действительности».

Е.Усиевич разъясняет: иллюстративным является творчество писателей, «не слишком размышляющих о действительности, а иллюстрирующих ту или иную, по выражению Гегеля, «понятную и решенную» до них идею»...

...

Какова теория, такова и практика. Группа «Лит. Критика» отрицает значение передовых идей, передового мировоззрения для художественной литературы и вообще для искусства. Она, наоборот, полагает, что реакционное, отсталое мировоззрение полезно для развития искусства.

Выводы.Группа «Лит. Критика» выродилась в кучку людей, представляющих буржуазную реакцию, буржуазное сопротивление марксизму-ленинизму в литературе.

(Там же. Стр. 422—424)

Стилистика, тональность, весь смысловой и эмоциональный настрой этого фрагмента (как и всех остальных фрагментов этого текста) не больно вяжутся с представлением о том, каким полагалось бы быть «проекту дискуссионной статьи». Сразу видно, что автор этих «фрагментов» вряд ли был рядовым участником дискуссии, как он скромно себя величает. Это – речь прокурора. И прокурора не на равных с адвокатами участвующего в состязательном процессе, а – власть имеющего,не сомневающегося в том, какой вердикт вынесут судьи.

О том же свидетельствуют и подписи под документом:

► Секретарь Президиума Союза советских писателей

(А. Фадеев)

Член Правления, секретарь секции критиков при Клубе писателей

(В. Кирпотин)

10 марта 1940 года.

Стоит сравнить этот текст с текстом «Докладной записки секретарей ССП СССР А.А. Фадеева и В.Я. Кирпотина секретарям ЦК ВКП(б) «Об антипартийной группировке в советской критике», месяцем раньше (10 февраля 1940 года), отправленной на имя Сталина, Молотова, Жданова, Андреева и Маленкова (документ10),чтобы увидеть, что никакой это не «проект дискуссионной статьи», а тот же ДОНОС, после которого журнал «Литературный критик» специальным постановлением ЦК ВКП(б) был закрыт.

► ИЗ ПОСТАНОВЛЕНИЯ ЦК ВКП(б) «О ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКЕ И БИБЛИОГРАФИИ».

2 декабря 1940 года

Прекратить издание обособленного от писателей и литературы журнала «Литературный критик».

(КПСС в резолюциях. Том 7. М., 1985. Стр. 182)

Это был обычный стиль (и итог) всех советских «научных дискуссий».

Классический пример – «дискуссия» о генетике на знаменитой сессии ВАСХНИЛ. Едва только она началась, как Лысенко объявил, что его доклад одобрен Центральным Комитетом. (Все понимали, что это значит – Сталиным.)

Сообщение это, разумеется, было встречено бурными аплодисментами, переходящими в овацию, что и определило весь ход дискуссии и ее финал. К трибуне сразу потянулись ораторы, бьющие себя в грудь и кающиеся, что не сразу оценили всю глубину и величие научных идей, высказанных докладчиком.

Таких «научных дискуссий» мир прежде не знал. Это было чисто советское – сталинское – изобретение.

Можно ли представить, чтобы в былое, досоветское время какой-нибудь ученый в начале или по ходу какого-то научного спора объявил, что его точку зрения разделяет и поддерживает Государь Император?

Вообще-то – можно. Едва только возник у меня этот, как мне поначалу показалось, риторический вопрос, в моей памяти всплыл как раз такой случай:

► В 96 году, в Нижнем, на заседании одной из секций Всероссийского торгово-промышленного съезда обсуждались вопросы таможенной политики. Встал, возражая кому-то, Дмитрий Иванович Менделеев и, тряхнув львиной головою, раздраженно заявил, что с его взглядами был солидарен сам Александр III. Слова знаменитого химика вызвали смущенное молчание. Но вот из рядов лысин и седин вынырнула круглая, гладко остриженная голова, выпрямился коренастый человек с лицом татарина и, поблескивая острыми глазками, звонко, отчетливо, с ядовитой вежливостью сказал, что выводы ученого, подкрепляемые именем царя, не только теряют свою убедительность, но и вообще компрометируют науку.

(М. Горький. Савва Морозов.// М. Горький. Полное собрание сочинений в 25 томах. Том 16.М., 1973. Стр. 498)

Ситуация вроде похожая. Но разница – огромна. И дело даже не в том, что Дмитрию Ивановичу Менделееву после его сообщения никто не стал устраивать овацию, а, напротив, слова его вызвали смущенное молчание, похоже, что неодобрительное. Суть дела в том, что реплика знаменитого химика на ход дискуссии никак не повлияла. А сообщением Лысенко дискуссия, в сущности, сразу, еще не начавшись, была прекращена.

Несколько безумцев, отважно пытавшихся после этого сообщения защищать свою «лженауку», были арестованы и отправлены в лагеря. И дело тут тоже было не только в их горестной судьбе, а еще и в том, что нежелание отречься от своих научных взглядов, осужденных партией (то есть – Сталиным), приравнивалось к государственному преступлению. Клеймо «менделист-морганист» в 40-е годы стало таким же жупелом, как в 30-е слово «троцкист».

Ставшая обычной практика таких «научных дискуссий» растлевала сознание не только лже– и псевдоученых, каких было множество, но и настоящих мужей науки.

Один мой приятель, работавший в отделе науки «Литературной газеты», рассказал мне о долголетней борьбе двух направлений в отечественной астрономии. Одна группа ученых утверждала, что какое-то (уж не помню, какое именно, но какое-то очень важное) событие в жизни Вселенной произошло пять миллионов (или миллиардов?) лет назад. Противники же их придерживались мнения, что событие это действительно имело место, но не пять, а десять миллионов (или миллиардов) лет назад.

Борьба между этими двумя научными направлениями приняла такие яростные формы, что противники стали писать друг на друга доносы. В Академию наук, в ЦК. Ну и, разумеется, в КГБ. Этот, казалось бы, бесконечно далекий от политики, да и вообще, по правде говоря, не такой уж животрепещущий вопрос, выходит, тоже находился в компетенции наших, как их тогда называли (оказывается, не зря) компетентных органов.

Была еще одна общая закономерность, характеризующая все советские «дискуссии» и судилища. Побеждали в них всегда худшие, а терпели поражение – лучшие.

Один из арестованных крупных партийных функционеров, из которого выбивали признание, что он принадлежал к некой преступной организации, в конце концов признал: да, он действительно принадлежал к преступной организации, имя которой – Политбюро ЦК ВКП(б).

Бухарин тоже принадлежал к этой преступной организации, и не раз приходилось слышать, что в некотором смысле он был ничуть не лучше Сталина. Но и самые злейшие его враги и ненавистники не стали бы отрицать, что по уровню интеллекта и образованности, да и чисто человеческим качествам он был несравним со Сталиным.

Тухачевский был таким же верным исполнителем преступных приказов советского руководства, какими были Ворошилов, Тимошенко, Буденный. Он громил Кронштадт и жестоко подавлял народные – крестьянские – восстания (антоновщину). Но от бездарных и ничтожных Ворошилова, Тимошенко и Буденного он разительно отличался тем, что был талантливым, блестяще образованным, компетентным военачальником.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю