355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга третья » Текст книги (страница 28)
Сталин и писатели Книга третья
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:16

Текст книги "Сталин и писатели Книга третья"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 55 страниц)

► И. не стремится охватить действительность широко, раскрыть ее движущие противоречия, – он замкнут в себе самом, его книги являются «исповедями» мятущегося мещанского искателя. Ограниченность художника исключительна: несмотря на то, что все время он стоит перед фактом ужасающей уродливости капиталистического порядка и сама драма мещанской беспочвенности является лишь порождением этого порядка, Истрати не поднимается до последовательной и открытой критики капитализма, подменяя эту критику сентиментальным «самоуглублением», ханжеским «правдоискательством», убогой морализирующей фразеологией. Замкнутость И. есть выражение его косности, он – целиком в пределах мелкобуржуазного мышления, слишком трусливого для того, чтобы понять действительную сущность противоречий капиталистического общества.

В «Моих скитаниях», в романе «Михаил» (Мichail, 1928) дана наиболее последовательная формула мещанской ограниченности. Здесь очень убедительно выясняется, что Истрати, который, казалось бы, всем ходом обстоятельств готовился к роли революционного художника (вспомним его трудовую биографию), пребывает в болоте мещанской философии... Что утверждается в этих необычайно слащавых произведениях? То, что капиталистический порядок – несправедливый порядок. Но уже в критике, в отрицании капиталистической действительности у Истрати ощущается половинчатость, робость. Еще больше очевидна эта трусливость в тех выводах, которые художник делает из критики капиталистической действительности: мы сразу оказываемся здесь перед чем-то крайне расплывчатым, беспомощным. Проповедуется бунтарство против капиталистической действительности, но она – лишь внешняя поза, прикрывающая самое откровенное примиренчество. Бунт Истрати – бессодержательный. Здесь нет и признака революционной сознательности, это только крик, истерика растерявшегося мещанина.

(Там же. Стр. 644—645)

Все это напоминает знаменитый фельетон Ильфа и Петрова, в котором сатирики зло высмеивали стереотип типичных тогдашних предисловий к книжным новинкам, изданиям классиков и даже музыкальным радиопередачам:

► Когда по радио передавали «Прекрасную Елену», бархатный голос руководителя музыкальных трансляций сообщил:

– Музыка оперетты написана Оффенбахом, который под никому не нужной внешней мелодичностью пытается скрыть полную душевную опустошенность и хищные инстинкты крупного собственника и мелкого феодала...

Тот же бархатный голос возвестил:

– Итак, слушайте оперетту «Прекрасная Елена». Через две-три минуты зал будет включен без предупреждения.

И действительно, через две-три минуты зал был включен без всякого предупреждения. И послышалась музыка, судя по вступительному слову диктора:

а) никому не нужная;

б) душевно опустошенная,

в) что-то скрывающая.

(И. Ильф, Е. Петров. В золотом переплете)

Говоря о сходстве статьи «Литературной энциклопедии» о Панаите Истрати с этим фельетоном, я сказал, что она этот фельетон напоминает.А можно было бы, ничуть не преувеличивая, сказать, что она его повторяет.Если бы не то обстоятельство, что статья, как уже было сказано, появилась на свет в 1930 году, а фельетон Ильфа и Петрова – в 1932-м.

Так может быть, фельетон именно эту (или другую такую же) статью и пародировал?

Нет, даже и этого сказать нельзя, потому что для «Литературной энциклопедии» такой стиль был не больно характерен.

О писателях, чьи имена удостоились попасть в ее словник, писать в таком стиле было все-таки не принято. Сперва полагалось сказать о том, чем данный писатель хорош, за что мы его ценим, чем заслужил он право на эту энциклопедическую статью, и только уж потом, под занавес можно было слегка пожурить его за классовую ограниченность и недостаточно глубокое разоблачение мерзостей капитализма.

Статья про Панаита Истрати в этом смысле не то что нетипична, она прямо-таки изумляет этой своей нетипичностью.

Чтобы так резко нарушить привычные правила «хорошего тона», у редакции «Литературной энциклопедии», вероятно, были какие-то особые причины. Наверняка тут им пришлось принять во внимание какие-то необычные, чрезвычайные обстоятельства...

Да, так оно и есть. Такие чрезвычайные обстоятельства тут действительно были. И в последнем, заключительном абзаце об этих чрезвычайных обстоятельствах нам сообщают без обиняков и каких-либо туманных намеков, а прямым текстом:

► В истерических метаниях Истрати, на пути его ханжеского «правдоискательства», являющегося, как мы уже говорили, лишь формулой примирения, отказа от действительной борьбы с капиталистическим порядком, было и то, что можно назвать «революционным эпизодом». Истрати сближается с французской компартией, клянется в верности рабочему классу, публикует ряд деклараций, бичующих капиталистический мир и возвещающих о революционном прозрении автора «Кира Киралина». Со слезами на глазах И. приезжает в Советскую Россию, умиленно и восторженно проводит здесь несколько месяцев, потом отправляется в Париж с намерением вернуться в СССР навсегда. Очень скоро выясняется, что И. оказался наглейшим ренегатом, его интервью, а позднее и целые книги оказываются тупыми, циническими контрреволюционными пасквилями. И. всегда был жонглером пустыми фразами, его творчество всегда имело махровый цвет мещанской беспринципности, но никогда этот писатель еще не раскрывался так неприглядно и полно, как то было в «революционном эпизоде». Бесспорно это обозначает окончательную творческую гибель Истрати. Он разоблачен окончательно, ничтожество его раскрыто, – путь пасквилянта, продажного писаки – единственный оставшийся Истрати путь; он вступил на него уверенно, он «нашел себя».

(Литературная энциклопедия. Том 4.М., 1930. Стр. 646-647)

Написано с большим чувством. Автор прямо-таки кипит от негодования, от праведного гнева.

В более поздние времена авторы и редакторы наших энциклопедий научились сдерживать свои чувства – держать себя в руках.

Об основополагающем критерии официальных советских литературных оценок очень точно выразился В.Б. Шкловский. «Отметки, – сказал он, – нам ставят не за успехи, а за поведение». По отношению к иностранным авторам этот принцип работал безотказно. И если случалось какому-нибудь – даже очень известному – европейскому или американскому писателю ненароком проявить «плохое поведение» (сказать что-нибудь нелицеприятное о Советском Союзе), как имя его сразу же становилось неупоминаемым.

Вот так бы им, наверно, надо было бы поступить и с Панаитом Истрати. Нет никакого Панаита Истрати – и все тут.

Но тут, видимо, сыграл свою роль фактор внезапности.

Уж больно неожиданным был удар, который вдруг нанес им этот «балканский Горький». И не только неожиданным. С рассчитанной точностью он бил в самые уязвимые, самые болезненные точки советского государственного и общественного устройства.

Впервые я услышал имя Панаита Истрати от своего коллеги и соседа по дому, с которым сошелся взглядами, а потом и подружился, – Ильи Давыдовича Константиновского. Он родился и вырос в Румынии. (Точнее – в Бессарабии.) В юности был горячим приверженцем коммунистической доктрины и активным членом румынской коммунистической партии. Был, кажется, даже близок к тогдашнему ее руководству. В 1940 году, узнав, что его родная Бессарабия отходит к Советскому Союзу, рванул из Бухареста в Кишинев, чтобы оказаться в Стране Своей Мечты и стать ее гражданином.

Когда я с ним познакомился, природу советской социально-экономической системы он уже понимал глубоко. Глубже многих.

На эти темы мы с ним часто беседовали.

И всякий раз, когда мы вели очередную такую беседу, в его пылких речах неизменно всплывало имя Панаита Истрати.

Его поражало и восхищало, что этот бывший его компатриот еще вон когда, в 1929 году, да еще за такой короткий срок, который был ему отпущен на поездку по Союзу, почти вплотную приблизился к пониманию того, на что у него ушли годы.

И всякий раз эти свои недоумения и восторги он заключал так:

– Нет! Сам бы он не смог... Наверняка кто-то ему открыл глаза. Но кто? У кого хватило смелости? Теперь и эта загадка разъяснилась.

► В показаниях на следствии Пильняк подробно рассказывает о дружбе с Виктором Сержем. Беседы их были вполне откровенны: об ужасах коллективизации, о терроре, о том, что в стране такая обстановка, при которой невозможно ни жить, ни писать...

В результате наших встреч мы с Сержем, – говорит Пильняк, – пришли к выводу, что необходимо проинформировать западную общественность о положении в России...

Такая возможность вскоре представилась: из Парижа приехал Панаит Истрати, с большой помпой встреченный советским правительством как европейский революционный писатель... Он разъезжал по всей стране, окруженный вниманием партии и Органов, озабоченных тем, чтобы на Западе появилась еще одна хвалебная книга об СССР.

Пильняка познакомил с Истрати Виктор Серж. Поначалу Пильняк не хотел с ним знакомиться: ему нечего делать с писателями, которых так легко покупают в Советском Союзе. Но Серж все же привез гостя.

Вы не хотели встречаться со мной? – спросил тот. – Именно поэтому я и приехал. Почему вы не хотели меня видеть?

Потому что вы смотрите на нашу страну не так, как следовало бы, а глазами официальных лиц, принимаете слишком много поздравлений и слишком часто благодарите. Положение у нас вы оцениваете ложно и если напишете о нем, – это будет пряничная сторона, а не действительность...

Я хочу знать правду, – сказал Истрати.

И Пильняк с Сержем начали открывать ему глаза...

Таким образом, вы явились основным источником предательской информации против Советской страны? – спросил Пильняка следователь.

Да, – покорно согласился Пильняк, – я повинен перед советским народом в том, что путем переданной Панаиту Истрати предательской информации пытался дискредитировать Советский Союз в глазах интеллигенции Запада...

(Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995. Стр. 200-201)

«Путем предательской информации...», «пытался дискредитировать...» – это все, конечно, формулировки следователя. Но за этими казенными формулировками встает правда.


* * *

Кроме этих признаний Б.А. Пильняка, хоть и в навязанной ему следователем форме, но все-таки отражающих реальность, были и другие, совсем уже фантастические.

«Предательская информация», посредством которой обвиняемый «пытался дискредитировать Советский Союз в глазах интеллигенции Запада», на « вышку» не тянула. А следователям надо было (такая, видать, была им дана установка) подвести его именно под «вышку».

Так возникает еще одно обвинение – террор:

► В протоколе появляется запись о писательском собрании у Воронского осенью 1932 года, на котором якобы возник план покушения на Сталина: «Воронский произнес речь, смысл которой сводился к тому, что в стране и партии создан такой режим, при котором невозможно жить, что если партия по отношению к троцкистам применяет террор, то троцкисты также должны ответить террором. Воронский тогда так разгорячился, что закричал: «Стрелять, стрелять надо в Сталина!»

Дальше зафиксировано, какие преступные разговоры вел Пильняк с друзьями-писателями – Пастернаком, Фединым, Артемом Веселым...

– С Фединым я особенно близок. Мы с ним часто вели разговоры о невыносимом режиме в партии, о том недоверии, которым окружен человек. Этот режим нами рассматривался как террор... Мы сходились на том, что партии нет, что есть один Сталин, что положение в партии и в стране неминуемо грозит катастрофой...

Уже перед самым арестом у Пильняка был такой разговор с Артемом Веселым:

– Ну вот ты, Артем, революционер-большевик, член партии, как же ты чувствуешь себя в партии?

– Волком...

– Ну если ты настоящий революционер и большевик, как же ты допускаешь, чтобы в твоей партии ты был волком?

– Это большой разговор, без водки не выговоришь, – раздраженно сказал Артем и помолчал. – Хочу в партию, а мне говорят – лезь в подворотню...

И снова помолчав, в раздумье добавил:

– Хоть бери револьвер и иди с ним...

– На кого?

– Ну, на кого? Конечно, на Сталина!..

Однако никаких фактов о терроризме пока нет, одни разговоры. Следователь наседает:

– Мы располагаем данными, что вы практически подготавливали теракт. Признавайтесь!

И подследственный признается во всем, что от него требуют. Да, он вместе с друзьями задумал убить Ежова. Как? Проникнув в его квартиру через знакомых женщин или прямо на улице. Почему же не исполнили? Из-за бдительности НКВД, аресты сорвали эти злодейские планы.

(Там же. Стр. 201 – 203)

20 апреля 1938 года Пильняк получил копию обвинительного заключения, из которого узнал, что судить его будет Военная коллегия. Суд состоялся на следующий день и продолжался он с 17.45 до 18.00 – пятнадцать минут.

Военная коллегия заседала в таком составе: председатель – армвоенюрист Ульрих, члены – диввоенюрист Зарянов и бригвоенюрист Ждан, секретарь – военюрист 1-го Ранга Батнер.

► Председатель объявил, чье дело подлежит рассмотрению и по каким статьям. Секретарь доложил, что подсудимый доставлен и что свидетели не вызывались. Затем судьи «удостоверились в самоличности» подсудимого, который никаких ходатайств и отвода суду не заявил.

Секретарь торопливо огласил обвинительное заключение...

– Признаете ли вы себя виновным? – спросил Ульрих.

– Да, полностью... И полностью подтверждаю свои показания. На следствии я рассказал всю истинную правду и добавить ничего не имею...

Последнее слово подсудимого...

– Я очень хочу работать. После долгого тюремного заключения я стал совсем другим человеком и по-новому увидел жизнь. Я хочу жить, много работать, я хочу иметь перед собой бумагу, чтобы написать полезную для советских людей вещь...

Суд удалился на совещание. Оглашается приговор...

– Именем Союза Советских... бывшего писателя... участником антисоветских, троцкистских, диверсионных, террористических организаций... подготавливал теракты... товарища Сталина и Ежова... шпионскую работу в пользу Японии... к высшей мере наказания – расстрелу. Приговор окончательный и подлежит немедленному исполнению.

Маленький желтый листочек: «Приговор приведен в исполнение... Начальник 12-го отделения 1-го спецотдела лейтенант Шевелев».

(Там же. Стр. 205—206)

Понимал ли Пильняк, произнося свое «последнее слово», что обращаться к этому суду бесполезно, что все эти «военюристы» – только куклы, а суд – чистейшей воды комедия? Настоящее судилище происходило не здесь, и настоящими судьями были совсем другие лица.

За два дня до этого заседания Военной коллегии расстрельный список, в котором упоминался Пильняк, лег на стол Сталина.

Такие списки тогда ложились ему на стол чуть ли не ежедневно: работать приходилось много. Но трудился он не один, а вместе с соратниками. Не потому, конечно, что одному ему было не справиться. Зная Сталина, можно с уверенностью сказать, что работа эта была ему не в тягость и даже доставляла немалое удовольствие. Соратники же в этом случае были ему нужны не для того, чтобы они облегчили ему этот тяжкий труд, а потому, что, в соответствии с «Катехизисом революционера» Нечаева и откровениями Шигалева и Петруши Верховенского, ему надо было повязать их кровью.

В расстрельном списке, который лег на стол Сталину 18 апреля 1938 года, значилось:

► ... 32. Большаков Константин Александрович...

95. Завалишин Александр Иванович...

118. Касаткин Иван Михайлович...

124. Кин-Суровикин Виктор Павлович...

131. Козловский-Батрак Иван Андреевич...

224. Пильняк (Вогау) Борис Андреевич...

252. Селивановский Алексей Павлович...

Подписали список: Сталин, Ворошилов, Каганович, Жданов.

(Виталий Шенталинский. Преступление без наказания. М., 2007. Стр. 543)

Но почему все-таки Пильняк попал в этот расстрельный список? Зачем Сталину понадобилось его убить?

Зная Сталина, в ответ на этот вопрос можно только пожать плечами. Разве для того, чтобы пожелать расправиться с Пильняком, не довольно ему было одной только «Повести непогашенной луны»?

Однако не распорядился же он расстрелять Мандельштама. И если бы тот не лез сам в пекло, прямо-таки напрашиваясь на арест, наверняка не было бы и этого второго ареста, в результате которого он получил «пятерку» – срок по тем временам просто смешной, и будь Осип Эмильевич более крепкого здоровья – физического и психического – глядишь, мог бы уцелеть, как получивший тот же срок Заболоцкий. Это Мандельштам! Которому за одну только «широкую грудь осетина», казалось, не миновать было пули в затылок.

Не тронул он и Платонова, хотя о его рассказе, на котором некогда начертал «Сволочь», конечно, не забыл.

Все это, правда, были случаи единичные, а тут ситуация была уже другая. Пильняк попал в кровавый поток 37-го года, когда счет шел уже не на единицы и даже не на сотни, а на сотни тысяч человеческих жизней.

Но в этом кровавом безумии была своя система. Уничтожалась старая – ленинская – партия. Ее должна была заменить новая, сталинская.

Были, конечно, тут и ошибки, и промахи, – как им не быть в таком большом деле, – но истребление старых большевистских кадров велось прицельно. Охота шла на людей идейных. Идейные Сталину были не нужны. Ему были нужны лично преданные, готовые колебаться вместе с «генеральной линией», куда бы он, Сталин, эту генеральную линию ни повернул и ни направил.

Но Пильняк-то был как раз из этих последних!

Он, правда, путался с троцкистами (Радеком, Воронским), но настоящим троцкистом никогда не был. И свою угодливую готовность делать, что прикажут, засвидетельствовал не только в своих письмах-обращениях к Сталину. Не только на словах, но и на деле, своей писательской практикой он подтвердил готовность принять участие в создании той псевдолитературы, которая требовалась теперь, в новых исторических условиях, когда настоящая литература была уже не нужна и за редчайшими исключениями даже невозможна.

В двадцатые годы он тоже был готов на многое. Но в тех, прежних его вещах эта его готовность была закамуфлирована густым и плотным бытописательством, вычурными и сложными языковыми конструкциями в духе его учителей Ремизова и Андрея Белого. (Что все-таки не помешало Набокову за всеми этими изысками разглядеть истинную, сервильную сущность и тогдашних его сочинений.) Теперь же, в новых его повестях и романах этот и раньше свойственный ему сервилизм предстал уже без всяких прикрас, в самой откровенной, я бы даже сказал, бесстыдной наготе:

Арбеков услышал гулы, социальные в первую очередь. Он услышал мир, свою родину... родину замечательных дел и событий, родину перестроения истории, переселения народов от феодалов к социализму, рождение народов из небытия, городов, дорог, индустрии... Арбеков ощутил путь ледокола истории, ледокола, трактора, домны, – путь партии российских большевиков. Арбеков увидел ледокол истории его родины на земном шаре и тот исторический водоворот, который поднимался вслед пути ледокола его родины. Все это было чудесно.

Разве не стоит жить только для того, чтобы видеть эту эпоху, – даже только видеть? – и разве не вдвойне чудесно быть, – ну, хотя бы каменщиком эпохи?!

(Борис Пильняк. Созревание плодов. М., 1936. В кн.: Б. Пильняк. Избранные произведения.Л., 1978. Стр. 23)

Ну зачем, скажите на милость, нужно было убивать человека, готового сочинять такие книги, да к тому же еще и сумевшего убедить вождя, что он может ему пригодиться «не только как литератор»?

Отчасти на этот вопрос ответил Л.Д. Троцкий, размышляя о тех, кто, подобно Пильняку, попал в кровавый поток сталинской «большой чистки» 37-го года:

Среди тех, которые каялись и обещали верную службу, было немало бескорыстных и искренних людей. Они, конечно, не могли заставить себя верить, что Сталин – отец народов и пр. Но они видели, что в его руках власть... Они обещали ему свою верность без всякой задней мысли... Тем не менее они не спаслись. Сталин не верил им... Когда наступила пора московских театральных процессов, все эти бывшие члены оппозиции, хорошо знакомые с условиями оппозиции, хорошо знавшие вождей оппозиции и действительное содержание их работы, становились величайшей опасностью... В населении оказались рассеяны многие тысячи, десятки тысяч свидетелей... Они могли шепнуть ближайшим друзьям, что обвинение есть подлог. От друзей к друзьям это обличение могло распространиться по всей стране. Опасных свидетелей надо было устранить.

Но было и другое соображение более близкого личного характера, которое, несомненно, играло немалую роль в политической психологии Сталина. Параллельно с истреблением оппозиции шло его личное обоготворение. Шла перестройка его биографии, ему приписывались черты, которых он не имел, качества, которыми он не располагал, подвиги, которых он не совершал. Между тем, среди оппозиционеров и вполне искренно раскаявшихся были сотни и тысячи людей, которые... знали его прошлое... и которых нельзя было обмануть, хотя бы они и делали все от них зависящее, чтобы быть обманутыми... Сталин никак не мог терпеть... людей, которые знали правду и которые сознательно говорили ложь в качестве доказательства своей верности вождю. К преданным, но знающим прошлое, Сталин относился, пожалуй, с большей враждою, с большей неприязнью, чем к открытым врагам.

(Лев Троцкий. Сталин. Том 2. М., 1990.Стр. 263-264)

Пильняк безусловно принадлежал к этой категории раскаявшихся и лично преданных Сталину, готовых лгать, доказывая свою преданность ему, но – знавших правду. И Троцкий, как никто другой понимавший «политическую психологию» Сталина, на главную причину гибели Пильняка этим своим рассуждением нам указал.

Но кое-что к этим его соображениям хотелось бы все-таки еще добавить.

Все утверждавшиеся им расстрельные, и не только расстрельные, но и другие проскрипционные списки Сталин не штамповал механически. Он рассматривал их внимательно.

И порой, как мы знаем, случалось даже, что, вопреки обычным своим установкам, склонялся и к гуманным, великодушным решениям: «Не трогайте этого небожителя», «Не будем трогать жену Маяковского».

Смешно предполагать, что в этих – или других подобных – случаях им двигали какие-то человеческие побуждения.

«Небожителя» он распорядился не трогать, рассчитывая, что тот еще может ему пригодиться. Жену Маяковского пощадил, потому что ее арест мог поставить под сомнение его резолюцию о лучшем, талантливейшем поэте эпохи, которую он начертал на ее обращении к нему.

И так – всегда.

Не естественный человеческий порыв, не движение души, а холодный деловой расчет неизменно лежал в основе каждого такого его «гуманного» решения.

Для наглядности еще раз приведу документ, который уже приводил однажды – в главе «Сталин и Эренбург»:

► В представленном вождю министром госбезопасности СССР В.С. Абакумовым в начале 1949 г. списке лиц, намечаемых к аресту по этому делу, фамилия И.Г. Эренбурга стояла одной из первых. «По агентурным данным, – указывалось, в частности, – находясь в 1937 году в Испании, Эренбург в беседе с французским писателем, троцкистом Андре Мальро допускал вражеские выпады против товарища Сталина»... Однако вождь, поставив рядом со многими другими фамилиями галочку и начальные буквы слова «Ар[естовать], напротив фамилии Эренбурга оставил лишь замысловатый полувопросительный значок. Рядом с ним – помета А.Н. Поскребышева: «Сообщено т. Абакумову».

(Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917– 1953.М, 2002. Стр. 790)

Сталин вполне мог поверить доносу Абакумова. Но мог и не поверить: уж он-то знал, как лепятся и чего стоят такие обвинения. Однако не это заставило его поставить против фамилии Эренбурга вместо роковой пометки «ар» эту свою полувопросительную закорючку.

Что же? Минутное настроение? И попадись ему на глаза расстрельный список, в котором был Пильняк, в другую минуту, он, глядишь, и против его фамилии тоже поставил бы такую же закорючку, и Борису Андреевичу, которому так хотелось жить, тоже выпал бы счастливый билет?

Эренбург на постоянно задававшийся ему вопрос, как случилось, что он уцелел в кровавой сталинской мясорубке, неизменно отвечал, что это была лотерея.

Нет, никакая это была не лотерея. А была во всех этих, казалось бы, непредсказуемых сталинских решениях своя логика.

И если Сталин в 1949 году решил Эренбурга (пока!) не трогать, то лишь по той единственной причине, что тогда (как, впрочем, и потом) Эренбург был ему еще нужен.

А Пильняк в 1938-м был ему уже не нужен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю