355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга третья » Текст книги (страница 44)
Сталин и писатели Книга третья
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:16

Текст книги "Сталин и писатели Книга третья"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 55 страниц)

Кратко отметив, что критика заблуждается на его счет, отводя ему роль фельетониста, глумящегося над невежеством и косноязычием своих персонажей, он так обозначил свое особое место в литературном процессе:

► Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я – пролетарский писатель.

Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде. Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере, сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях.

Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя.

(М. Зощенко. О себе, о критиках и о своей работе. В кн.: Мих. Зощенко. Мастера современной литературы. А., 1928. Стр.10)

Платонов, в отличие от Зощенко, хотел не пародировать и не «временно замещать» пролетарского писателя. Он хотел быть пролетарским писателем. И действительно былим.


* * *

Эстетическая, художественная природа языка Платонова была Сталину так же непонятна, как музыка Шостаковича.

Не в последнюю очередь именно это позволило Платонову так ясно – яснее многих – увидеть и назвать главную причину погрома, учиненного Шостаковичу на страницах «Правды» в феврале 1936 года:

► В области искусства у нас строится все случайно, иногда на личной почве. Пример – рецензия в «Правде» на оперу Шостаковича «Леди Макбет»... Ясно, что кто-то из весьма сильных случайно зашел в театр, послушал, ничего в музыке не понимая, и разнес.

Вряд ли он не догадывался, КТО был этот «из весьма сильных», приказавший разнести в пух и прах оперу Шостаковича. (Вообще-то, догадаться было нетрудно.) Суть дела не в этом. Тут важно то, что истинную причину погрома он увидел не в каких-нибудь высоких государственных идеях и соображениях, а в том очевидном и несомненном для него факте, что «кто-то из весьма сильных», распорядившийся учинить погром, просто-напросто ничего не понимал в музыке.

Литературные вкусы Сталина недалеко ушли от его музыкальных предпочтений. Во всяком случае, его реплика о «не русском, а каком-то тарабарском» языке повести Платонова чуть ли не буквально повторяет (вернее, предвосхищает) его же – ставшую знаменитой – реплику об опере Шостаковича: «Сумбур вместо музыки».

То, что мишенью сталинского гнева, вызвавшего однотипную реакцию, оказались именно эти двое – Платонов и Шостакович, – не было простым совпадением.

С Платоновым Шостаковича сближает постоянный – глубокий, творческий – интерес к классическим образцам так называемой «плохой» литературы.

Одним из последних его сочинений была музыка на стихи капитана Лебядкина. (Опус 146. Четыре стихотворения капитана Лебядкина для баса и фортепиано. Слова Ф. Достоевского. Любовь капитана Лебядкина. Таракан. Бал в пользу гувернанток. Светлая личность. Первое исполнение: Москва, фестиваль искусств «Московские звезды», Малый зал Консерватории, 10 мая 1975.)

Это обращение к стихам капитана Лебядкина не было для Шостаковича случайным эпизодом. Острый интерес к «лебядкинскому началу» преследовал Шостаковича всю жизнь. В первую очередь тут следует назвать такие сочинения композитора: сцену в полицейском участке из «Леди Макбет Мценского уезда», пять романсов для голоса и фортепиано на слова из журнала «Крокодил», «Предисловие к полному собранию моих сочинений и размышления по поводу этого предисловия» для баса с фортепиано, куплеты Смердякова, написанные для оперы «Нос» («Непобедимой силой прикован я к милой...»).

Перечисленные музыкальные произведения, помимо специфических особенностей и черт, в которые я, естественно) вдаваться не буду, роднит то, что во всех этих (а также некоторых других) случаях композитор отбирал тексты (Достоевского, Ивана Котляревского из «Энеиды», анонимные из журнального раздела «Нарочно не придумаешь», свои собственные), заведомо лежащие за пределами так называемой «хорошей» литературы. Это – графоманскиетексты, либо подлинные, либо стилизованные.

Отношение даже доброжелательно настроенной критики к этой особенности художественного мышления Шостаковича было двояким.

Музыковеды сетовали на неразборчивость автора в отборе не только словесного, но и музыкального материала:

► Композитор не гнушается так называемого «мещанского фольклора», но не всегда можно уловить критическое отношение автора к тематизму такого рода

(А. Данилевич. Творчество Шостаковича. «Наш современник». М., 1965. Стр. 43—44)

Не могу не вспомнить тут еще одного художника (такую же знаковую фигуру русского авангарда), которого тоже часто – и не без оснований – сближают с Платоновым. Я имею в виду Павла Филонова:

► Филонова и Платонова я бы назвал братьями-близнецами в искусстве...

(Соломон Волков. История русской культуры XX века. М., 2008. Стр. 172.)

► На Западе Платонов и во многом схожий с ним по идеологии и художественным приемам Филонов... до сих пор не вошли в устоявшийся канон знаковых фигур русской культуры XX века. Их утонченно неопримитивистский стиль на сюрреалистическиой подкладке, окрашенный в гротескно-иронические тона, воздвигает серьезные препятствия на пути к популярности.

(Там же. Стр. 178)

Углубляться в эту тему я, разумеется не буду. А о Филонове вспомнил только для того, чтобы заметить: попадись какое-нибудь полотно этого художника на глаза Сталину, тог наверняка сказал бы, что это сумбур вместо живописи.

В художественных своих вкусах Сталин (он и в этом был последовательным учеником Ленина) ориентировался на классику. (В живописи – разумеется, на передвижников.) Что же касается литературы, то и в традиционной, классической прозе он раздраженно отмечал любое отклонение от норм литературной, нормативной русской речи. Вспомним:

► – «Сбочь дороги», «сбочь дороги», – несколько раз повторил он. – Что такое «сбочь дороги»?

(Валерий Яковлевич Кирпотин. Ровесник железного века. Мемуарная книга. М., 2006. Стр. 200)

О том, как раздражило Сталина это «областное» словечко в шолоховской «Поднятой целине», вспоминал и сам Шолохов:

► В беседе со мной обратил внимание на необходимость очищения языка моих произведений от неполноценных, сорных слов. Например, обратил внимание на начало 34-й главы «Поднятой целины»: «Сбочь дороги – могильный курган...» Что за слово «сбочь»? – говорил товарищ Сталин. – Нет его у нас в русском языке. Есть слово «сбоку», есть «обочина».

(Валентин Осипов. Шолохов. М., 2005. Стр. 422)

Мудрено ли, что его привел в такую ярость «не русский, а тарабарский язык» Платонова. В особенности, когда этим своим «тарабарским» языком писатель посмел заговорить о Нем, о Сталине:

► Дух и дело для жизни масс – это верно, а для дружелюбного чувства нам нужно иметь конкретную личность среди земли... Засею землю – пойду Сталина глядеть: чувствую в нем свой источник.

Эта словесная конструкция была так непохожа на уже установившийся в то время словесный канон любого упоминания имени вождя, что Сталину в ней померещилась откровенная издевка. Потому и начертал он против этих платоновских строк – крупно, через всю страницу: «ПОДЛЕЦ».

Это была реакция не на смысл, а на способ выражения.

Но тут надо признать, что реакция Сталина на «не русский, а какой-то тарабарский» язык Платонова, в отличие от его реакции на музыку Шостаковича, была не совсем беспочвенна. Этот необычный, нетрадиционный язык платоновской прозы действительно таил в себе некую двусмысленность.


* * *

На эту двусмысленность платоновского стиля Сталин отреагировал еще до того, как ему попалась на глаза повесть Платонова «Впрок».

В 9-м номере журнала «Октябрь» за 1929 год появился рассказ Платонова «Усомнившийся Макар». На появление этого рассказа сразу же откликнулся один из главных тогдашних литвождей – Леопольд Авербах:

► Рассказ Платонова идеологическое отражение сопротивляющейся мелкобуржуазной стихии. В нем есть двусмысленность... Но наше время не терпит двусмысленности.

(Л. Авербах. О целостных масштабах и честных Макарах. «На литературном посту», 1929, № 21-22, стр. 164)

Слово «двусмысленность», а также формулу «Наше время не терпит двусмысленности» произнес Сталин.

Это предположение подтверждает реплика А. Фадеева, брошенная им в его письме Р.С. Землячке, датированном декабрем того же, 1929 года:

► В «Октябре» я прозевал недавно идеологически двусмысленный рассказ А. Платонова «Усомнившийся Макар», за что мне поделом попало от Сталина, – рассказ анархистский.

(Александр Фадеев. Письма. 1916—1956-М., 1967. Стр. 53)

То, что рассказ, за который ему «попало от Сталина» – марксистский,Фадеев, быть может, добавил от себя. (Хотя – тоже вряд ли: Сталин любил наклеивать такие политические ярлыки: «троцкист», «уклонист», «меньшевиствующий идеалист». Вот он, настоящий-то «тарабарский» язык!) Н ослова о двусмысленности,которая не может быть терпима в наше время, безусловно принадлежат Сталину. То, что оба литвождя использовали для характеристики платоновского рассказа одно и то же слово, не оставляет в этом сомнений. И тут надо сказать, что слово это, – в отличие от других сталинских ярлыков, – не лишено известной меткости.

Для наглядности приведу только один – совсем крохотный – эпизод из «Усомнившегося Макара».

После многих жизненных передряг герой этого рассказа попадает в «институт душевноболящих» (по-нашему, по-сегодняшнему говоря, – в психушку). И вот что там с ним происходит:

► ...Макара принял доктор и начал спрашивать у Макара такие обстоятельные мысли, что Макар по невежеству своей жизни отвечал на эти докторские вопросы, как сумасшедший. Здесь доктор ощупал Макара и нашел, что в его сердце бурлит лишняя кровь.

Надо его оставить на испытание, – заключил про Макара доктор.

И Макар с Петром остались ночевать в душевной больнице. Вечером они пошли в читальную комнату, и Петр начал читать Макару книжки Ленина вслух.

– Наши учреждения – дерьмо, – читал Ленина Петр, а Макар слушал и удивлялся точности ума Ленина. – Наши законы – дерьмо. Мы умеем предписывать и не умеем исполнять. В наших учреждениях сидят враждебные нам люди, а иные наши товарищи стали сановниками и работают, как дураки...

Другие больные душой тоже заслушались Ленина – они не знали раньше, что Ленин знал все.

– Правильно! – поддакивали больные душой и рабочие и крестьяне.

– Побольше надо в наши учреждения рабочих и крестьян, – читал дальше рябой Петр. – Социализм надо строить руками массового человека, а не чиновничьими бумажками наших учреждений. И я не теряю надежды, что нас за это когда-нибудь поделом повесят.

– Видал? – спросил Макара Петр. – Ленина – и то могли замучить учреждения, а мы ходим и лежим. Вот она тебе, вся революция, написана живьем...

(Андрей Платонов. Собрание сочинений. Том 1. М., 1998. Стр. 533-534)

Поди пойми, где здесь кончается «способ выражения» и начинается ирония.

Эту «двусмысленность» отметил и такой непредвзятый и даже благожелательный читатель Платонова, как Горький:

► А.М. ГОРЬКИЙ – А.П. ПЛАТОНОВУ

Москва. 18 сентября 1929 г.

А. Платонову

Человек вы – талантливый, это бесспорно, бесспорно и то, что вы обладаете очень своеобразным языком...

Но, при неоспоримых достоинствах работы вашей, я не думаю, что ее напечатают, издадут. Этому помешает анархическое ваше умонастроение, видимо свойственное природе вашего «духа». Хотели вы этого или нет, – но вы придали освещению действительности характер лирико-сатирический, это, разумеется, неприемлемо для нашей цензуры. При всей нежности вашего отношения к людям, они у вас окрашены иронически, являются перед читателем не столько революционерами, как «чудаками» и «полоумными». Не утверждаю, что это сделано сознательно, однако это сделано, таково впечатление читателя, т.е. – мое. Возможно, что я ошибаюсь.

Добавлю: среди современных редакторов я не вижу никого, кто мог бы оценить ваш роман по его достоинствам. Это мог бы сделать А.К. Воронский, но, как вы знаете, он «не у дел».

Это все, что я могу сказать вам, и очень сожалею, что не могу сказать ничего иного. Всего доброго.

А. П е ш к о в

(Горький и советские писатели. Неизданная переписка. М., 1963. Стр. 313)

Я назвал Горького читателем благожелательным и, во яком случае, непредвзятым. Таким он и предстает перед нами в этом письме. Однако на сей счет существуют разные мнения. Например, вот такое:

► 8 июня 1931 года Платонов написал Сталину письмо, где согласился с тем, что «получилась действительно губительная работа, ибо ее только и можно истолковать как во вред колхозному движению». Здесь же Платонов признал правоту «товарищей из РАППа»: «я заблудился и погибаю»...

Сталин переслал письмо Платонова Горькому и поручил ему «перевоспитание» Платонова. Опубликованные в последние годы материалы переписки Сталина с Горьким проливают свет на характер контактов Платонова с Горьким. Надежды Платонова на понимание Горького и на его поддержку не оправдались. Горький, отягощенный поручением и доверием Сталина, был строг к Платонову.

(Н.М. Малыгина. Андрей Платонов. Поэтика «возвращения». М., 2005. Стр. 58)

Если об отношении Горького к Платонову судить не по его переписке со Сталиным, а по его письмам, обращенным к самому Платонову, то из них, – из этих писем, – никак не вытекает, что он был к Платонову строг. И уж во всяком случае, никак из них не вытекает, что в своих контактах с писателем, которого ему якобы было поручено перевоспитать, он был «отягощен поручением и доверием Сталина».

Если отвечая Платонову он и был чем-то отягощен, так только полной своей беспомощностью. Чувствуется, что он и смущен, и огорчен своей неспособностью помочь писателю, талант которого ценит весьма высоко, не в силах даже подбодрить его, внушить ему хоть какие-то надежды. Хотя сделать и то и другое он все-таки пытается:

► А.М. ГОРЬКИЙ – А.П. ПЛАТОНОВУ

(Москва. Осень 1929 г.)

Дорогой Платонов —

о романе вашем я говорил с Берсеневым, директором 2-го МХАТа. Возникла мысль – нельзя ли – не можете ли вы переделать частьего в пьесу? Или же попробовать написать пьесу на иную тему?

Мысль эта внушена вашим языком, со сцены, из уст неглупых артистов, он звучал бы превосходно. О возможности для вас сделать пьесу говорит и наличие у вас юмора, очень оригинального – лирического юмора.

Берсенев будет искать вас в Доме Герцена, ибо я забыл ваш адрес, когда говорил с Берсеневым,

Всего доброго.

А. П е ш к о в

В психике вашей, – как я воспринимаю ее, – есть сродство с Гоголем. Поэтому: попробуйте себя на комедии, а не на драме. Драму – оставьте для личного удовольствия.

Не сердитесь. Не горюйте... «Все – минется, одна правда останется».

«Пока солнце взойдет – роса очи выест»?

Не выест.

А. П.

(Горький и советские писатели. Неизданная переписка. М., 1963. Стр. 314)

В этом письме, как и в первом, речь идет о романе Платонова «Чевенгур», о публикации которого (в отличие от «Усомнившегося Макара» и повести «Впрок», которые все же были напечатаны) нельзя было тогда даже и мечтать. Не только протолкнуть роман в печать, даже просто оценить его «по его достоинствам» из тогдашних советских литвождей мог бы только А.К. Воронский, который – «не у дел». (На самом деле Воронский, близкий друг только что высланного из страны Троцкого, был не просто «не у дел». Он в то время был уже человек конченый.)

Эти горьковские письма – и первое, и второе – были написаны осенью 1929 года, то есть за полтора года до того, как Сталин объявил Платонова «агентом наших врагов». Но и последнее известное нам письмо Горького Платонову, написанное уже летом 1932 года, тоже не свидетельствует о том, что Алексей Максимович был так уж «отягощен поручением и доверием Сталина».

Относится он к Платонову так же благожелательно, как и раньше. Помочь ему, как и полтора года назад, не может ничем. Но и заниматься его «перевоспитанием» отнюдь не собирается:

► А.М. ГОРЬКИЙ – А.П. ПЛАТОНОВУ

Москва, 26 июля 1932 г

Андрею Платонову

Уверенно судить о достоинствах Вашей пьесы мешает мне плохое знание среды и отношений, изображенных вами.

А рассматривая пьесу с ее литературной, формальной стороны, нахожу ее своеобразной, интересной и достойной сцены. Недостатками являются: обилие монологов, покойники и гроба на сцене, слишком аллегорически назойливо сделанный Мешков... Забыл сказать: очень хороший язык. Всего доброго.

А. П е ш к о в

(Там же)

Особенно знаменательна тут последняя горьковская реплика – о языке.

Почему-то он считает нужным подчеркнуть, что именно в «тарабарском» платоновском языке видит едва ли не главное художественное достижение писателя.

Но не мог же он не понимать, что именно этот язык Платонова придает его «освещению действительности характер лирико-сатирический», что пресловутая платоновская «двусмысленность» – это коренная, органическая черта его стиля, которую нельзя «вышелушить» и изъять вмешательством цензорского или редакторского карандаша: она растворена в самой конструкции – лексике, синтаксисе – каждой платоновской фразы.

От этого своего языка Платонов не смог бы отказаться, даже если бы захотел. И уже по одному этому положение его в советской литературе было безнадежно.


* * *

Продолжая следить за ходом мысли Сталина, читающего повесть Платонова «Впрок», мы увидим, что и после той пометки, на которой мы прервали это наше занятие, главным раздражителем, вызывавшим самые гневные реплики вождя, и впредь оставался ее язык.

Но – не единственным:

► Проснулся я уже при высоком солнцестоянии – наверно, в полдень. Невдалеке от меня, среди улицы, топтался народ, и посреди его сидел человек без шапки, верхом на коне. Я подошел к общему месту и спросил у ближнего человека: кто этот измученный на сильной лошади?

– Это воинствующий безбожник, только сейчас прибыл. Он давно нашу местность обслуживает, – объяснил мне сельский гражданин.

Действительно, товарища Щекотулова, активно отрицавшего бога и небо, знали здесь довольно подробно. Он уже года два как ездил по деревням верхом на коне и сокрушал бога в умах и сердцах отсталых верующих масс.

Действовал товарищ Щекотулов убежденно и просто. Приезжает он в любую деревню, останавливается среди людного кооперативного места и восклицает:

– Граждане, кто не верит в бога, тот пускай остается дома, а кто верит – выходи и становись передо мной организованной массой!

Верующие с испугу выходили и становились перед глазами товарища Щекотулова.

– Бога нет! – громко произносил Щекотулов, выждав народ.

– А кто же главный? – вопрошал какой-нибудь темный пожилой мужик.

– Главный у нас – класс! – объяснял Щекотулов и говорил дальше: – Чтоб ни одного хотя бы слабоверующего человека больше у вас не было! Верующий в гада-бога есть расстройщик социалистического строительства, он портит, безумный член, настроение масс, идущих вперед темпом! Немедленно прекратите религию, повысьте уровень ума и двиньте бывшую церковь в орудие культурной революции! Устройте в церкви радио, и пусть оно загремит взрывами классовой победы и счастьем достижений!..

Передние женщины, видевшие возбуждение товарища Щекотулова, начинали утирать глаза от сочувствия кричащему...

– Вот, – обращался товарищ Щекотулов. – Сознательные женщины плачут передо мной, стало быть, они сознают, что бога нет.

– Нету, милый, – говорили женщины. – Где же ему быть, когда ты явился.

– Вот именно, – соглашался товарищ Щекотулов. – Если бы он даже и явился, то я б его уничтожил ради бедноты и середнячества.

– Вот он и скрылся, милый, – горевали бабы. – А как ты уедешь, то он и явится.

– Откуда явится? – удивлялся Щекотулов. – Тогда я его покараулю.

– Чего ж тебе караулить: бога нету, – с хитростью сообщали бабы.

– Ага! – сказал Щекотулов. – Я так и знал, что убедил вас. Теперь я поеду дальше.

И товарищ Щекотулов, довольный своей победой над отсталостью, ехал проповедовать отсутствие бога дальше. А женщины и все верующие оставались в деревне и начинали верить в бога против товарища Щекотулова.

В другой деревне товарищ Щекотулов поступал так же: собирал народ и говорил:

– Бога нет!

– Ну-к что ж! – отвечали ему верующие. – Нет и нет, стало быть, тебе нечего воевать против него, раз Иисуса Христа нет.

Щекотулов становился своим умом в тупик.

– В природе-то нет, – объяснял Щекотулов, – но в вашем теле он есть.

– Тогда залезь в наше тело!

– Вы, граждане, обладаете идиотизмом деревенской жизни. Вас еще Маркс Карл предвидел.

–Так как же нам делать?

– Думайте что-нибудь научное!

– А про что думать-то?

– Думайте, как, например, земля сама по себе сотворилась.

– У нас ум слаб: нас Карл Маркс предвидел, что мы – идиотизм!

– А раз вы думать не можете, – заключил Щекотулов, – то лучше в меня верьте, лишь бы не в бога.

– Нет, товарищ оратор, ты хуже бога! Бог хотя невидим, и за то ему спасибо, а ты тут – от тебя покоя не будет.

Последний резон был произнесен при мне. Он заставил Щекотулова обомлеть на одно мгновение, – видимо, мысль его несколько устала. Но он живо опомнился и мужественно закричал на всех:

– Это контрреволюция! Я разрушу ваш подкулацкий Карфаген!..

Щекотулов... быстро повернул лошадь и решительно поскакал вон из деревни, имея такой вид, будто он поехал вести на нас войска.

– Ишь, гадюка: в колхозы он небось ездить перестал! – сказал кто-то ему вслед. – Там враз бы ему в разум иголку через ухо вдели! Маркс-Энгельс какой!

(Андрей Платонов. Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. М., 1998. Стр. 433-435)

Весь этот эпизод Сталин отчеркнул длинной вертикальной чертой и на полях дважды начертал: «БОЛВАН!»

Первый раз – против богоборческих речей воинствующего безбожника Щекотулова:

► Верующий в гада-бога есть расстройщик социалистического строительства, он портит, безумный член, настроение масс, идущих вперед темпом!

И т.д.

А второй – против ответных реплик внимающих ему баб и мужиков:

– У нас ум слаб: нас Карл Маркс предвидел, что мы – идиотизм!

И т.д.

Все это и впрямь смахивает на издевательство, чему немало способствует все тот же, неизменно раздражающий Сталина, «тарабарский» платоновский язык. Но тут «идеологическая двусмысленность» заложена уже и в самой ситуации, где настоящим идиотом оказывается толкующий (ссылаясь на Маркса) об «идиотизме деревенской жизни» большевистский агитатор, а «отсталая крестьянская масса» отвечает ему возражениями, исполненными лукавой и умной иронии.

Нет, удивляться надо не тому, что реакция Сталина на эту сцену была бурной и резкой. Удивляться тут надо тому, что эта его реакция пока еще не отлилась в четкую политическую формулировку.


* * *

Присущая Сталину тяга к ясным политическим формулировкам однажды уже дала сбой. Случилось это при первом его столкновении с прозой Андрея Платонова.

Слово «двусмысленность», которым он обозначил идеологическую несостоятельность платоновского «Усомнившегося Макара», поражает не столько необычной для Сталина мягкостью, я бы даже сказал, деликатностью этого определения, сколько его туманной неопределенностью.

Сталин по самому складу своего мышления просто не знал и не понимал, что такое двусмысленность. Не только слово это было не из его лексикона, но и само свойство человеческой мысли, этим словом обозначаемое, было недоступно его сознанию. В некотором смысле он был похож на мифического царя Мидаса, от прикосновения которого любой предмет окружающего мира превращался в золото. Но этот сталинский дар, в отличие от дара царя Мидаса, проявлялся не в материальной, а, так сказать, в духовной сфере. От его прикосновения любое проявление человеческого духа, любая мысль, какой бы сложной она ни была, становилась примитивно простой, однозначно плоской.

Вот он беседует с Гербертом Уэллсом.

Тот говорит, что не согласен с «упрощенной классификацией человечества на богатых и бедных»:

► Разве на Западе мало людей, для которых нажива не цель, которые обладают известными средствами, хотят их инвестировать, получают от этого прибыль, но совсем не в этом видят цель своей деятельности?.. Разве мало талантливых и преданных инженеров, организаторов хозяйства, деятельность которых движется стимулами совсем иными, чем нажива? По-моему, имеется многочисленный класс попросту способных людей, сознающих неудовлетворительность нынешней системы и призванных сыграть большую роль в будущем, социалистическом обществе. Я много занимался последние годы и много думал о необходимости пропаганды идей социализма и космополитизма в широких кругах инженеров, летчиков, в военно-технических кругах и т.д. Подходить к этим кругам с прямолинейной пропагандой классовой борьбы – бесцельно. Это круги, понимающие, в каком состоянии находится мир, превращающийся в кровавое болото, но эти круги считают ваш примитивный антагонизм классовой борьбы нонсенсом.

Сталин отвечает:


► Вы возражаете против упрощенной классификации людей на богатых и бедных. Конечно, есть средние слои, есть и та техническая интеллигенция, о которой Вы говорите и в среде которой есть очень хорошие, очень честные люди. Есть в этой среде и нечестные, злые люди. Всякие есть. Но прежде всего человеческое общество делится на богатых и бедных, на имущих и эксплуатируемых, и отвлечься от этого основного деления и от противоречия между бедными и богатыми – значит отвлечься от основного факта.

(И.В. Сталин. Сочинения. Том 14. М., 2007. Стр. 17-18)

И какие бы новые соображения, примеры, аргументы ни находил британский классик, Сталин твердо стоит на своем. Он не даст сбить себя с толку, не позволит отклониться в сторону, «отвлечься от основного факта».

Это свойство сталинского мышления, многим казавшееся весьма привлекательным, в конечном счете обнаружило свою несостоятельность в приложении к самым разным сферам человеческой мысли. Но менее всего оказалось оно пригодным для понимания такой тонкой и сложной материи, как искусство.

Вспомним его трактовку рассказа Горького «Кирилка», его интерпретацию рассказа Эренбурга «Ускомчел», его истолкование одного из главных мотивов романа Бориса Пильняка «Голый год».

В каждом из этих случаев он извлекает из прочитанного художественного произведения нужный ему однозначный,плоский, утилитарный смысл. И в каждом случае – совсем не тот, какой вложил – или пытался вложить – в это свое сочинение автор.

В своем отношении к произведению художественной литературы он исходил из двух возможностей. Оно могло быть или полезным, или вредным. Третьего – не дано. Если произведение полезно, надо определить, в чем именно состоит эта его полезность, к чему ее приспособить, как ее использовать. Ну, а если вредно, – объяснить, в чем состоит исходящий от этого произведения вред.

Рассказ Платонова «Усомнившийся Макар», видимо, поставил его в тупик. Извлечь из него какую-либо пользу «для дела пролетариата» не представлялось возможным. Но и назвать его вылазкой классового врага тоже вроде не было оснований. Отсюда и это странное в сталинских устах – неуверенное, лишенное обычной сталинской твердости определение: идеологическая двусмысленность.

Повесть Платонова «Впрок» внесла в его отношение к этому загадочному писателю полную ясность. Чем дальше он углублялся в ее чтение, тем яснее ему открывалось, что никакая это не двусмысленность, что в этой платоновской повести есть только один смысл,и смысл этот – однозначно антисоветский.

Последним толчком к этому окончательному выводу стала следующая сцена платоновской повести, которую Сталин тоже отчеркнул и на которой – уже не на полях, а прямо по тексту, во всю ширину страницы – опять крупно вывел: «ПОДЛЕЦ!»:

► Под религиозный праздник пасхи я вошел в небольшой колхоз «Сильный поток» и был здесь свидетелем конца жизни Филата-батрака, историю которого я постараюсь сейчас неприкосновенно изложить.

Филата приняли в колхоз самым последним, когда уже все середняки успели записаться.

– Ты всегда управишься войти в членство, – говорили Филату руководящие лица. – Ты же человек в классовом размере абсолютный!

И Филат ждал, не зная, чему ему радоваться, поскольку он еще не член колхоза. Со скучным выражением лица он ходил по колхозу и устранял прочь всякие неполадки. Была ли открыта дверь в избу, покачнулся ли плетень, иль просто петух ходил отдельно от кур, – Филат притворял дверь, устанавливал плетень и подгонял к курам петуха.

Во время ветра Филат выходил на тот край колхозной деревни, куда направлялся ветер, чтобы ветер не выдул из деревни чего-либо полезного. А если что полезное ветер уносил, то Филат подхватывал ту полезную вещь и возвращал ее обратно в обобществленный фонд...

Филат мог чистить трубы, умел отучивать кур от желания быть наседками и рубил хвосты собакам для злобы.

Рассказчик отмечает, что «к Филату все привыкли, и он был необходим в колхозе». Но вся эта его необходимая колхозу деятельность описана не без иронии. Петух, надо полагать, и без помощи Филата вернул бы курам свою благосклонность. Полезные предметы, которые «выдувал» из деревни ветер, а Филат возвращал обратно в обобществленный фонд, вряд ли представляли для этого фонда какую-то ценность. А зачем надо было «отучивать кур от желания быть наседками» и рубить собакам хвосты – и вовсе непонятно.

Но это все – предыстория. А суть рассказываемой истории состоит в том, что колхозники решили сделать наконец беднейшего батрака Филата законным и полноценным членом своего коллектива. И не просто принять его в колхоз, но превратить этот прием в некое ритуальное, чуть ли не религиозное действо: «на первый день пасхи вместо воскресения Христа устроить воскресение бедняка в колхозе».

Что из этого получилось, я поначалу собрался было – для краткости – изложить «своими словами». Но пересказывать прозу Платонова «своими словами» – это значит убить ее. (Не в меньшей мере, чем если бы кто-нибудь отважился, скажем, переложить прозой стихи Пастернака.) Поэтому – продолжу цитату:

► Накануне пасхи Филата одели в роскошную чистоплотную одежду, взяв ее из колхозного кооператива, а старую одежду Филата повесили в особый амбар, который назывался «музеем бедняка и батрака, жившего в эпоху кулачества как класса».

Избу-читальню загодя украсили флагом и лозунгом, а утром на пасхальный день Филата вывели на крыльцо, около которого стояла, собравшись, вся колхозная масса. Филат, увидев солнце на небе и организованный народ внизу, обрадовался всеми силами своего тела и захотел жить в будущем еще более преданно и трудоспособно, чем он жил дотоле.

– Вот, – сказал активный председатель всему колхозу, – вот вам новый член нашего колхоза – товарищ Филат. Не колокол звучит над унылыми хатами, не поп поет загробные песни, не кулак наконец сало жует, а, наоборот, Филат стоит, улыбается, трудящееся солнце сияет над нашим колхозом и всем мировым интернационалом, и мы сами чувствуем непонятную радость в своем туловище! Но отчего же непонятна наша радость? Оттого, что Филат был самый гонимый, самый молчаливый и самый мало кушавший человек на свете!.. Скажи же, Филат, нам что-нибудь, теперь ты, грустный труженик, должен сиять на свете вместо кулацкого Христа...

Филат улыбнулся ближнему народу и всей окрестной цветущей природе.

– Я, товарищи, говорю тихо, потому что меня никогда не спрашивали. Я думал только, чтоб было счастье когда-нибудь в батрацком котле, но боюсь хлебать то счастье – пусть уж лучше другим достанется...

Здесь Филат побелел лицом и прислонился к телу председателя колхоза.

– Что ты, Филат?! – закричал весь колхоз. – Живи смелей, робкая душа, ты теперь членом будешь! Проповедуй нам труд и усердие, последний человек!..

Но Филат настолько ослаб от счастья, что опустился на траву и стал умирать от излишнего биения сердца.

Филата вынесли на траву и положили лицом к небесному свету солнца. Все замолкли и стояли неподвижно.

И вдруг раздался голос какого-то притаившегося подкулачника:

– Значит, есть Иисус Христос, раз он покарал Филата-батрака!

Филат услышал то слово сквозь тьму своего потухающего ума и встал на ноги, потому что если он сумел вытерпеть 37 лет жизни, то мог стерпеть и превозмочь смерть, хотя бы на последнюю минуту.

– Врешь, тайный гад! Вот он я, живой, ты видишь – солнце-то над рожью и надо мной! Меня кулаки тридцать лет томили – и вот меня уже нет.

Вслед за тем Филат шагнул два шага, открыл глаза и умер с побелевшим взором.

– Прощай, Филат! – сказал за всех председатель. – Велик твой труд, безвестный знаменитый человек.

И каждый колхозник снял шапку и широко открыл глаза, чтоб они сохли, а не плакали.

(Андрей Платонов. Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. М., 1998. Стр. 442—444)

Такой неожиданный финал этой колхозной мистерии не мог не возмутить Сталина. И не убедить его окончательно в том, что автор этой «бедняцкой хроники» – не просто «ДУРАК», «БОЛВАН» или «ПОШЛЯК», а показавший наконец свое истинное лицо затаившийся ВРАГ, контрреволюционер, антисоветчик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю