Текст книги "Сталин и писатели Книга третья"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 55 страниц)
Но главным, конечно, тут было не это.
Не сомневаясь, что санкцию на его арест дал Сталин, Пильняк имел все основания предполагать, что и окончательное решение о том, расстрелять его или оставить в живых, вынесет именно ОН. Поэтому его письмо на имя Ежова вполне можно рассматривать как прямое обращение к Сталину. Именно ЕМУ он прямо дает понять, что ГОТОВ НА ВСЕ, только бы ему сохранили жизнь:
И если арест будет для меня только уроком, то есть если мне останется жизнь, я буду считать этот урок замечательным, воспользуюсь им, чтобы остальную жизнь прожить честно.
При первом – беглом, поверхностном чтении письмо Пильняка на имя Ежова кажется типичным самооговором, одним из множества таких же самооговоров, какие следователи вымогали из своих подследственных с помощью самых разных способов психологического давления, а если это не помогало, то и пытками.
– Вам угодно, чтобы я признал себя контрреволюционером? Террористом? Японским шпионом? Извольте...
Казалось бы, именно таков и только таков весь смысл этого его письма.
Но если вчитаться в него чуть внимательней, мы увидим, что в этих его признательных показаниях есть и немалая толика истины:
В наших разговорах в те годы я и мои единомышленники сходились на том, что политическое положение в стране очень напряженно, гнет государства над личностью, над творчеством создает атмосферу не дружества, но разъединение и одиночество...
Можно ли сомневаться в том, что такое разговоры он и его друзья меж собою действительно вели?
Да и его признание в шпионаже тоже не совсем похоже на те высосанные из пальца самооговоры, какие тысячами, десятками тысяч подписывали тогда в подвалах Лубянки забитые, затравленные, до потери сознания замученные пытками арестанты.
С первой моей поездки в Японию в 1926 г. я связан с профессором Ионекава, офицером Генерального штаба и агентом разведки, и через него я стал японским агентом и вел шпионскую работу.
Казалось бы, чушь несусветная! Ну какую, к чертовой матери, «шпионскую работу» мог он вести? Какие государственные секреты и тайны мог выдать японскому профессору? Да не обладал он никакими государственными секретами и тайнами!
Но если этот профессор Ионекава действительно существовал и если он и в самом деле был офицером Генерального штаба, то уж он-то наверняка обладал какими-то сведениями, которые могли заинтересовать НАШУ разведку. А поскольку у нас есть основания предполагать, что уже тогда, в 1926 году, БА. Пильняк в постоянных своих заграничных поездках был нужен отправлявшим его в эти поездки компетентным органам «не только как литератор», – невольно возникает вопрос...
Не стану продолжать, поскольку ответа на этот вопрос у меня нет, и вряд ли когда-нибудь этот ответ мы получим
Но вопрос возникает. Не может не возникнуть.
Ну, а что касается некоторых других обстоятельств и фактов его «контрреволюционной» деятельности, о которых в своем письме на имя Ежова он обещал «рассказать подробно в процессе следствия», то среди них действительно были и не выдуманные, а вполне реальные.
* * *
Сталин был озабочен созданием и упрочением привлекательного образа Советского Союза на Западе. И надо сказать, что он много в этом преуспел.
► Старшее поколение – Уэллс, Шоу, Роллан, Манн – было целиком за «новую Россию», за «любопытный опыт», ликвидировавший «ужасы царизма», за Сталина против Троцкого, как оно было за Ленина против других лидеров русских политических партий. Старшее поколение – с Драйзером, Синклером Люисом, Элтоном Синклером, Андрэ Жидом (до 1936 г.), Стефаном Цвейгом во всех вопросах было на стороне компартии против оппозиции. Затем шли «средние», как, например, группа «Блумсберри» с Вирджинией Вульф, или Валери, или Хемингуэй, которые энтузиазма к компартии не высказывали, но которые были безразличны к тому, что совершалось в России в тридцатых годах. Кумир молодежи Жан Кокто писал: «Диктаторы способствуют протесту в искусстве, без протеста искусство умирает»... Главным врагом их была реакция...
(Н. Берберова. Курсив мой. Автобиография. Том 1. Нью-Йорк, 1983. Стр. 265)
Та же Берберова рассказывает, что летом 1927 года в редакции парижских газет пришло анонимное письмо из Москвы. «Группа русских писателей» обращалась в нем к «писателям мира». Это был вопль отчаяния, смысл которого состоял в том, что в Советской России гасят каждый проблеск живой мысли.
Ни одна французская газета это письмо не напечатала. Опубликовала его только русская (эмигрантская) газета «Последние новости» (10 июля 1927 года). 23 августа того же года в «Правде» появилось опровержение. Главная советская газета называла это письмо фальшивкой, сфабрикованной «охвостьем белогвардейщины».
► «Левая» печать Франции разумеется стояла на позиции «Правды», правая не интересовалась положением русской литературы «на данном этапе». Писатели-эмигранты начали прилагать усилия к тому, чтобы голос из Москвы был услышан. Но их никто не слушал, их нигде не принимали, ответ всегда бывал один: вы потеряли ваши фабрики и заводы, доходные дома, текущие счета. Мы сочувствуем, но дела с вами иметь не хотим.
(Там же. Стр. 272)
Ни один «писатель мира» не откликнулся на обращение русских писателей к ним. Бунин и Бальмонт написали письма-обращения к «совести» французских писателей. Несколько месяцев они старались напечатать их в какой-нибудь парижской газете. Не получалось. Наконец в каком-то крохотном, затрапезном периодическом издании это их обращение появилось. Его никто не заметил.
Впрочем, нет. Один французский писатель это обращение все-таки заметил. И даже ответил на него. Это был Ромен Роллан. Но ответ его, в общем, сводился к тому же:
► Вы потеряли ваши фабрики и заводы, доходные дома, текущие счета. Мы вам сочувствуем, но...
Изложено это было Ролланом в несколько иных, более выспренних, как это было свойственно его стилистике, выражениях. Но смысл был именно такой:
► Бальмонт, Бунин, я вас понимаю, ваш мир разрушен, вы – в печальном изгнании. Для вас гудит набат погибшего прошлого. О люди прозорливые, почему вы ищете себе союзников среди ужасных реакционеров Запада, среди буржуазии и империалистов? О, новобранцы разочарований!.. Я иду к новорожденному, я беру его на руки... Секретная полиция всегда была в России, этот ужасный яд, от которого вянут цветы души нации... Высокие умы ездят в Россию и видят, что делается там... Ученые лихорадочно работают на вашей родине... там больше писателей и читателей, чем у настолько недавно получил я в подарок новую книгу Пришвина... Меня в моей собственной стране тоже мучила цензура... Выжжем рану каленым железом! Всякая власть дурно пахнет... И все-таки человечество идет вперед...
(Там же. Стр. 272—273)
Примерно в таком же духе высказывались и другие корифеи тогдашнего интеллектуального и культурного мира Запада: Бернард Шоу, Герберт Уэллс, Лион Фейхтвангер.
Все они в разное время побывали в Советском Союзе. Все встречались со Сталиным. И все – кто по незнанию, кто по недомыслию, кто по равнодушию, кто по другим, более серьезным причинам, о которых речь впереди, – приветствовали и воспевали рождающийся в Советском Союзе новый прекрасный мир.
Немалую роль в создании и утверждении этого мифа играли и наши славные органы, в совершенстве овладевшие искусством запудривания мозгов и вешания лапши на уши посещающим нашу страну знатным иностранцам.
С 24 января по 22 марта 1949 года в Париже слушалось на весь мир прогремевшее «Дело Кравченко». Прокоммунистический еженедельник «Леттр Франсэз» обвинил Кравченко в клевете. Кравченко тотчас же привлек эту французскую газету к суду. Газета вызвала на процесс около сорока свидетелей, среди которых были люди весьма почтенные: Жолио-Кюри, Хьюлетт Джонсон, Веркор, д'Астье де ля Вижери.
Со стороны Кравченко свидетелями выступили чудом уцелевшие и оказавшиеся на Западе узники сталинских лагерей.
Когда я читал стенограмму этого процесса (в далеко не полном виде она дошла до меня, конечно, лишь целую эпоху спустя), едва ли не самое сильное впечатление произвели на меня свидетельские показания Хьюлетта Джонсона (настоятеля Кентерберийского собора).
Он рассказал, что был в Советском Союзе несколько раз. Два раза встречался со Сталиным, который произвел на него впечатление доброго и обаятельного человека. В одну из своих поездок по стране, когда он летел на самолете в какую-то советскую глубинку, он – сам, лично, – обнаружил какую-то неполадку в моторе (по первому своему, светскому образованию он был инженер) и сообщил об этом экипажу. Пришлось совершить вынужденную посадку.
Они сели в каком-то захолустном колхозе, где их приняли с чисто русским гостеприимством. Пока летчики с местными умельцами чинили самолет, колхозники пригласили иностранных гостей на импровизированный вечер самодеятельности, на котором колхозные девочки-пионерки прелестно танцевали и пели английские песни на английском языке. Все это, разумеется, никак не могло быть подстроено, поскольку это была совершенно незапланированная, вынужденная посадка, а неисправность в моторе первым заметил он сам.
То, что наши умельцы (не те, что помогали ремонтировать самолет, а те, что придумали и реализовали всю эту грандиозную липу) сумели втереть очки наивному настоятелю Кентерберийского собора, меня не удивило. И не такие простые задачи им приходилось решать. Но то, что такие умы, как Уэллс, Бернард Шоу, Роллан и Фейхтвангер, побывав в Советском Союзе, не углядели там того, о чем чирикали все воробьи на московских улицах, долгое время представлялось мне некоторой загадкой.
Особенно загадочным казалось поведение Фейхтвангера.
Представьте: горячий, искренний, убежденный, непримиримый, неподкупный, на весь мир прославленный антифашист, он приезжает в Москву 1937 года, где творятся дела куда пострашнее тех, что творили у себя дома гитлеровцы, – и всем своим моральным авторитетом освящает не только всю эту кровавую вакханалию, но и самого главного ее вдохновителя и творца.
Вот лишь несколько цитат из печально знаменитой книги Фейхтвангера «Москва 1937»:
► Народ говорит: Сталин, разумея под этим именем растущее процветание... Народ говорит: мы любим Сталина, и это является самым непосредственным, самым естественным выражением доверия к экономическому положению, к социализму, к режиму.
...Сталин действительно является плотью от плоти народа... Когда Сталин говорит со своей лукавой приятной усмешкой, со своим характерным жестом указательного пальца, он не создает, как другие ораторы, разрыва между собой и аудиторией, он не возвышается весьма эффектно на подмостках, в то время как остальные сидят внизу, – нет, он очень быстро устанавливает связь, интимность между собой и своими слушателями. Они сделаны из того же материала, что и он; им понятны его доводы...
Сталин говорит неприкрашенно и умеет даже самые сложные мысли выражать просто. Порой он говорит слишком просто, как человек, который привык так формулировать свои мысли, чтобы они стали понятны от Москвы до Владивостока...
Если Ленин был Цезарем Советского Союза, то Сталин стал его Августом, его «умножателем» во всех отношениях. Сталинское строительство росло и крепло.
Сталин – поднявшийся до гениальности тип русского крестьянина и рабочего, которому победа обеспечена, так как в нем сочетается сила обоих классов.
Перечень этих комплиментов можно длить до бесконечности.
Нечто похожее говорили о Сталине и другие посещавшие его высокие гости. Роллан тоже сравнил его с Августом. Шоу тоже дал понять, что был очарован Сталиным, его скромностью, его человеческим тактом:
► Сталин, лорд-протектор России, – писал он, – живет с семьей в трех комнатах... Часовой в Кремле, который спросил нас, кто мы такие, был единственным солдатом, которого я видел в России. Сталин играл свою роль с совершенством, принял нас как старых друзей и дал нам наговориться вволю, прежде чем скромно позволил себе высказаться.
Что говорить! Сталин был недурным актером и сумел охмурить не одного Фейхтвангера.
Но все прежние именитые сталинские гости поминали об этих чарующих качествах советского вождя вскользь, мимоходом. Фейхтвангер был единственным (если не считать Барбюса), кто попытался дать законченный и вполне апологетический его портрет.
Как бы то ни было, этот свой грех Фейхтвангер разделил с другими духовными лидерами западного мира. Но помимо этих славословий палачу был у него еще и другой, куда более страшный, совсем уже «непрощеный», непрощаемый, непростительный грех.
Фейхтвангер был единственным влиятельным и, как тогда казалось, безусловно честным и неангажированным представителем западной интеллигенции, кому удалось побывать на одном из знаменитых московских процессов. И этот процесс, о котором весь мир орал как о чудовищной фальсификации, он описал в высшей степени сочувственно и доброжелательно, с абсолютной, ничем не замутненной верой в правдивость официальной советской версии:
► По общему виду, – делится он своими впечатлениями, – это походило больше на дискуссию, чем на уголовный процесс... Если бы этот суд поручили инсценировать режиссеру, то ему, вероятно, понадобилось бы немало лет, чтобы добиться от обвиняемых такой сыгранности: так добросовестно и старательно не пропускали они ни малейшей неточности друг у друга...
Я никогда не забуду, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с небольшой лысиной, с рыжеватой, старомодной, трясущейся острой бородой, стоял перед микрофоном и как он говорил – будто читал лекцию. Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности.
Тайной подоплеки этого жуткого спектакля, зрителем которого он стал, Фейхтвангер, конечно, не знал.
Не знал (а вернее – предпочелне знать), что это была грандиозная инсценировка. И был у нее Автор. И был Режиссер. И за кулисами были пытки, долгие ночные допросы, угрозы расстрелять не только самих обвиняемых, из которых вымогали ложные признания, но и их жен, детей, и лживые обещания, если публично во всем признаются, сохранить им жизнь.
Но было тут и другое. И это другое Фейхтвангер как раз уловил.
За всем этим жутким спектаклем стоял долгий опыт, в плоть и кровь, в каждую нервную клетку каждого из обвиняемых въевшийся ритуал партийных собраний, партийных дискуссий, давно уже ставших привычными для них партийных покаяний.
Георгий Леонидович Пятаков, поведение которого на процессе произвело такое сильное впечатление на Фейхтвангера, был внутренне готов к тому, чтобы именно так повести себя в тот роковой час своего земного пути, задолго до того, как его к этому вынудили.
Нельзя тут не вспомнить уже приводившееся мною на этих страницах его письмо Валентинову (Вольскому), в котором он объяснял, к чему должен быть готов человек, связавший себя с большевистской (коммунистической) партией.
Случись Фейхтвангеру прочесть это письмо, он бы, наверно, лучше понял, что происходило на том Московском процессе и почему это жуткое судилище, приговорившее почти всех обвиняемых к расстрелу (те немногие, что получили более мягкий приговор, тоже были расстреляны или погибли в сталинских лагерях), показалось ему похожим скорее на партийную дискуссию, чем на суд.
Письма Пятакова, правда, он знать тогда не мог, поскольку опубликовано оно было спустя двадцать лет после того процесса, да и появилось на страницах малотиражного эмигрантского журнала. Но кое-что своим зорким глазом художника он все-таки углядел, и эта зоркость безусловно делает ему честь.
Но как все-таки могло случиться, что при всей этой своей художественной зоркости и при всем своем незаурядном уме он не смог разглядеть главного? Не понял, что весь этот громкий процесс был чудовищной фальсификацией, грандиозным обманом, – быть может, самым жутким, самым кровавым из всех, которыми так богат был наш страшный XX век?
А если понял, то почему же умолчал об этом? И не просто умолчал, а даже как бы дал этому чудовищному злодеянию некое моральное оправдание?
Тут возможно несколько объяснений. Но я остановлюсь только на одном.
А начну с небольшой, но поучительной истории, которую однажды рассказал замечательный наш историк Натан Эйдельман. А ему ее рассказал его отец.
В лагере, у костра, каждый день отчаянно спорили сталинцы с троцкистами. К этим спорам с интересом прислушивался один зэк – старый еврей, не принадлежавший ни к ортодоксам, ни к поклонникам Троцкого. После нескольких таких «политдискуссий» он сказал отцу Натана:
– Знаете, Яков Наумович, я наконец-таки понял, в чем разница между Троцким и Сталиным.
– ???
– Вот вы сколько писем имеете право посылать домой?
– Два письма в год.
А если бы победил Троцкий... Что ни говорите, а Лев Давыдович, в отличие от Сталина, был человек интеллигентный. Если бы победил он, вы имели бы право посылать не два, а три письма в год.
При всей меткости этого иронического замечания следует все-таки признать, что гражданам Страны Советов, – как отбывающим свой безразмерный срок в сталинских лагерях, так и тем, кто в эти лагеря по случайности не попал, было все-таки не совсем все равно, кто кого слопал бы в той кровавой грызне – Сталин или оппозиционеры.
Фейхтвангеру же на это было в высшей степени наплевать. Для него не существовало даже той микроскопической разницы между Сталиным и Троцким, которую иронически отметил старый лагерник в своем разговоре с отцом Натана Эйдельмана. И поэтому ему было совершенно все равно, кто кого победит и кто кого убьет: Троцкий Сталина или Сталин Троцкого (Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова, Пятакова).
Фейхтвангеру было важно только одно: Советский Союз (то есть Сталин) – это единственная реальная сила, которая может противостоять Гитлеру.
Понимал ли он, что воспетый им советский вождь не слишком отличается от ненавистного ему фюрера?
Быть может, не в полном объеме, но кое-что безусловно понимал.
Вот, например, как рассказывает об этом вдова И.Э. Бабеля, принимавшая у себя (вместе с мужем, конечно) Фейхтвангера в том самом 1937 году:
► После ухода Фейхтвангера я спросила Бабеля, что особенно интересного сообщил наш гость.
– Он говорил о своих впечатлениях от Советского Союза и о Сталине. Сказал мне много горькой правды. Но распространяться Бабель не стал.
(Антонина Пирожкова. Семь лет с Исааком Бабелем. New York, 2001. Стр. 87)
Бабель лишь скупо дал понять жене, о чем ему говорил и в чем признался Фейхтвангер. Но и сказанного им вполне достаточно, чтобы сделать вывод, что кое-что во время своего визита в Москву тот все-таки понял.
Но кроме Фейхтвангера и всех перечисленных выше корифеев западного культурного истеблишмента, не решавшихся разрушить светлый образ Страны Советов, было по крайней мере два писателя Запада – из числа тех, что посетили Советский Союз, – которые в этой ситуации повели себя совершенно иначе.
* * *
Приезд Фейхтвангера в Москву был ознаменован не только официальными, но и неофициальными откликами. Самым популярным из них был такой:
Стоит Фейхтвангер у дверей
С весьма унылым видом.
Боюсь я, как бы сей еврей
Не оказался Жидом.
Андре Жид считался одним из самых надежных и верных друзей Советского Союза.
Он прилетел в Москву днем 17 июня 1936 года. Первым его желанием было – увидеться с Горьким. Но к Горькому в тот день его не пустили, а на следующий день Алексей Максимович был уже мертв. Так что увидеть его Жиду привелось уже только в гробу.
Но когда Горького хоронили, он стоял на Мавзолее, рядом со Сталиным и другими руководителями советского государства.
Не только в этот день, но и потом, во все время его пребывания в Советском Союзе, принимали Жида, что называется, по первому разряду. Но отплатил высокий гость так бережно лелеявшим его хозяевам черной неблагодарностью.
Вернувшись из поездки по СССР, он опубликовал книгу, в которой об этой светлой надежде человечества высказался весьма нелицеприятно.
Если попытаться ответить коротко на вопрос, что же именно не понравилось ему в Советском Союзе, ответ этот можно будет свести к одному слову: «Всё».
Об этих его впечатлениях можно было бы рассказать и подробнее, но, связанный своей темой, от которой я и так уже довольно сильно отвлекся, остановлюсь только на одном своем наблюдении.
Все соображения знаменитого французского писателя о том непривлекательном и даже отталкивающем, с чем он столкнулся в Советском Союзе, резко делятся на две категории.
К первой относится то, что он вполне мог увидеть и понять сам, без чьей бы то ни было помощи. Например, вот это:
► ...я захожу в магазин. Громадное помещение, невообразимая толкотня... Каждый ждет своей очереди, стоя или сидя, часто с ребенком на руках... Здесь можно провести все утро, весь день – в спертом воздухе, которым, сначала кажется, невозможно дышать, но потом люди привыкают, как привыкают ко всему... Я обошел магазин вдоль и поперек и сверху донизу.
Товары, за редким исключением, совсем негодные. Можно даже подумать, что ткани, вещи и т.д. специально изготавливаются по возможности непривлекательными, чтобы их можно было купить только по крайней нужде, а не потому, что они понравились. Мне хотелось привезти какие-нибудь сувениры друзьям, но все выглядит ужасно.
(Андре Жид. Возвращение из СССР; Лион Фейхтвангер. Москва 1937.М., 1990. Стр. 73)
Не только увидеть, но и понять природу этого явления он тоже, наверно, мог бы и без чьей-либо помощи или подсказки:
► ...несмотря на весь свой антикапитализм, я думаю о тех людях у нас – от крупного промышленника до мелкого торговца, – которые с ног сбиваются и мучаются одной мыслью: что бы еще такое придумать, чтобы удовлетворить публику? С какой изощренной изобретательностью каждый из них ищет способа свалить конкурента! Государству же до этого дела мало – у него нет конкурентов. Качество? «Зачем оно, если нет конкурентов?» – говорят нам. Именно так, очень бесхитростно, объясняют нам плохое качество всего производимого в СССР...
(Там же. Стр. 74—75)
Но есть вещи, которые – он сам в этом признается, – ему нипочем было бы не заметить и не понять, если бы ему на них не указали:
► Пьер Эрбар более полугода жил в Москве, руководил там пропагандистским журналом «Интернациональная литература», выходящим на четырех языках. Благодаря этому был в курсе всех интриг, всего, что там происходило... Он, несомненно, мне во многом помог, то есть прояснил многие вещи, до которых я сам, конечно, не додумался бы. Приведу небольшой пример.
На другой день после нашего прибытия в Москву (мы с Пьером Эрбаром прибыли из Парижа самолетом – Эрбар прилетал туда на три дня, – остальные должны были прибыть через десять дней в Ленинград пароходом) ко мне явился с визитом Бухарин. Он был еще очень популярен. В последний раз, когда он появился на каком-то собрании, публика приветствовала его овациями. Однако незаметно надвигалась уже опала, и Пьер Эрбар, пытавшийся опубликовать в своем журнале его замечательную статью, столкнулся с сильным сопротивлением. Все это надо было знать, но я узнал только позже. Бухарин пришел один, но не успел он переступить порог роскошного номера, предоставленного мне в «Метрополе», как вслед за ним проник человек, назвавшийся журналистом, и, вмешиваясь в нашу беседу с Бухариным, сделал ее попросту невозможной. Бухарин почти тотчас поднялся, я проводил его в прихожую, и там он сказал, что надеется снова со мной увидеться.
Спустя три дня я встретился с ним на похоронах Горького – или даже, точнее, за день до похорон, когда живая очередь двигалась мимо украшенного цветами монументального катафалка, на котором покоился гроб с телом Горького. В соседнем, гораздо меньшем по размерам зале собрались различные «ответственные лица», включая Димитрова, с которым я еще не был знаком и которого я подошел поприветствовать. Рядом с ним был Бухарин. Когда я отошел от Димитрова, он взял меня под руку и, наклонясь ко мне, спросил:
– Могу я к вам через час зайти в «Метрополь»?
Пьер Эрбар, сопровождавший меня и все слышавший, понизив голос, сказал: «Готов держать пари, что ему это не удастся».
И в самом деле, Кольцов, видевший, как Бухарин подходил ко мне, тотчас отвел его в сторону. Я не знаю, что он мог ему сказать, но, пока я был в Москве, я Бухарина больше не видел.
Без этой реплики я бы ничего не понял. Я подумал бы о забывчивости, подумал бы, что Бухарину, в конце концов, не столь важно было меня увидеть, но я никогда не подумал бы, что он не мог.
(Там же. Стр. 139—140)
И вот точно так же он сам, без чьей-то подсказки, ни за что бы не увидал и не понял – во всяком случае, за те полтора-два месяца, которые провел в СССР, – самое главное из того, что отвратило его от Советского Союза и в конечном счете вызвало тотальное его разочарование в том грандиозном социальном эксперименте, какой еще совсем недавно представлялся ему таким привлекательным:
► Известный ученый принужден отрицать теорию, приверженцем которой он был и которая оказалась неортодоксальной. Академик клеймит себя за свои «прошлые ошибки», которые, как он сам публично заявил, «могли быть использованы фашистами» («Известия», 28 декабря 1936 г.). Его заставляют признать обвинения, выдвинутые по приказу «Известиями», поднаторевшими в поисках позорных симптомов «контрреволюционной горячки».
Эйзенштейн вынужден прервать работу. Он должен признать свои «ошибки», заявить, что он ошибался и что новый фильм, над которым он работал и который уже обошелся в два миллиона, не отвечает требованиям доктрины, на основании чего он и был справедливо запрещен.
(Там же. Стр. 114)
► Как бы прекрасно ни было произведение, в СССР оно осуждается, если не соответствует общей линии... Каким бы гениальным ни был художник, но, если он не следует общей линии, ему не дождаться внимания, удача отвернется от него. От художника, от писателя требуется только быть послушным, все остальное приложится.
(Там же. Стр. 94)
... Сейчас требуются только приспособленчество и покорность. Всех недовольных будут считать «троцкистами». И невольно возникает такой вопрос: что, если бы ожил вдруг сам Ленин?..
(Там же. Стр. 90)
И наконец – такой, совершенно оглушительный вывод:
► ...не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено.
(Там же. Стр. 87)
Эта последняя реплика, видимо, вызвала особенно бурный взрыв негодования у «левых» (да, надо думать, и не только у «левых») читателей книги Жида на Западе. Недаром в опубликованных им в июне 1937 года «Поправках к моему «Возвращению из СССР» он к ней возвращается и упрямо на ней настаивает:
► А правосудие! Уж не думают ли, что последние процессы в Москве и в Новосибирске заставят меня сожалеть о сказанной мной фразе, которая вас возмущает: «Не думаю, чтобы в какой-либо другой стране, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено».
(Там же. Стр. 114)
За тот короткий срок, который был ему отпущен на его поездку по Советскому Союзу, увидеть и понять все это на таком —отнюдь не поверхностном – уровне он вряд ли бы смог. Ну, а что касается предположения, что и сам Ленин, если бы он вдруг ожил, тоже, того и гляди, был бы объявлен «троцкистом» и оказался на скамье подсудимых рядом с Каменевым и Зиновьевым, – так оно-то уж точно было ему подсказано кем-то из московских его собеседников.
Сомнений нет: наверняка нашлись какие-то смельчаки, которые, рискуя жизнью, постарались открыть Жиду глаза на реальное положение дел в стране, в которую он прибыл в качестве ее друга и почетного гостя.
Много ли нашлось таких смельчаков? И кто это был? Казалось бы, узнать это уже невозможно.
Но, после того как нам стало доступно следственное дело Пильняка, по крайней мере двоих из них мы можем назвать поименно:
► ИЗ СЛЕДСТВЕННОГО ДЕЛА Б.А. ПИЛЬНЯКА
В 1933 году Пильняк стремился втянуть в свою группу Б. Пастернака. Это сближение с Пастернаком нашло свое внешнее выражение в антипартийном некрологе по поводу смерти Андрея Белого, а также в письме в «Литгазету» в защиту троцкиста Зарудина, подписанном Пастернаком и Пильняком. Установлено также, что в 1935 г. они договаривались информировать французского писателя Виктора Маргерита (подписавшего воззвание в защиту Троцкого) об угнетенном положении русских писателей, с тем чтобы эта информация была доведена до сведения французских писательских кругов. В 1936 г. Пильняк и Пастернак имели несколько законспирированных встреч с приезжавшим в СССР Андре Жидом, во время которых тенденциозно информировали Жида о положении в СССР. Несомненным является, что эта информация была использована Жидом в его книге против СССР.
(Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995. Стр. 196)
Идеологическое и стилистическое оформление этого документа («стремился втянуть в свою группу...», «тенденциозно информировали...» и т.п.) принадлежит, конечно, следователям. Но что касается фактической стороны дела, то она сомнений не вызывает.
* * *
Кроме «законспирированных встреч» с Андре Жидом Пильняку инкриминировали такую же преступную связь с еще одним французским писателем.
Его звали – Панаит Истрати.
Он был, конечно, фигурой не такого масштаба, как Жид, но в 20-годы был, что называется, на виду.
Ромен Роллан назвал его «балканским Горьким», и с легкой руки живого классика это броское определение прочно к нему пристало. Начавшая тогда выходить у нас первая советская «Литературная энциклопедия» уделила Истрати весьма внушительную статью:
► ИСТРАТИ Панаит [Panait Gherassime Istrati, 1884] – французский писатель. И. – румын по национальности, вышел из социальных низов (сын прачки), провел первые пятнадцать лет своей жизни на берегах Дуная (в Браилове) – это был мрачный и жестокий пролог его существования. Следующая глава его жизни охватывает четверть века непрерывных исканий. «Я испробовал все ремесла, на которые способен человек, вынужденный зарабатывать свой хлеб. В Египте и Малой Азии, в Греции и Италии, во Франции и Швейцарии, повсюду я принимал то, что мне предлагали: грузчик на вокзале и в портах, подручный на верфях, лакей в гостиницах, кухонный мальчик в ресторанах, гарсон в пивных, кузнец, землекоп, расклейщик афиш, фигурант в цирковых пантомимах, тракторист, аптекарский ученик, пильщик, газетный экспедитор, странствующий фотограф...», рассказывает о себе писатель. Первая книга И. «Кира Киралина» (Kyra Kyralina) появилась в 1923.
Произведения И. автобиографичны. С этим связана форма сказа, к к-рому он постоянно тяготеет.
(Литературная энциклопедия. Том 4.М, 1930. Стр. 643—644)
Называя эту статью внушительной, я имел в виду в основном ее объем. (Четыре с половиной колонки убористого текста. Для сравнения: в том же томе статья такого объема была посвящена очень тогда знаменитому Всеволоду Иванову.) Что же касается самой статьи, то она была в высшей степени странной. После очень короткой (процитированной выше) справочной части сразу же начинался погром: