Текст книги "Сталин и писатели Книга третья"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 55 страниц)
О чем они там совещались, и совещались ли, – неизвестно. Известно только, что никакого ответа на этот свой вопль Булгаков не получил.
Все, о чем он в этом своем письме Сталину рассказал, очень похоже на издевательство, даже на какую-то садистскую пытку. Но вряд ли такая цель входила в намерения решающих это дело инстанций. Просто были какие-то колебания, дело клонилось то в одну, то в другую сторону. И реплика одного из чиновников, о которой упоминает Булгаков («Вы сами понимаете, я не могу вам сказать, чье это распоряжение, но распоряжение относительно вас и вашей жены есть, так же как и относительно писателя Пильняка»), быть может, и не была обманом, а отражала какой-то из витков этих колебаний.
Как бы то ни было, в случае с Булгаковым дело решилось так, а в случае с Пильняком – совершенно иначе.
Это тем более удивительно, что к Булгакову Сталин благоволил, «Дни Турбиных», как известно, смотрел 15 раз, а когда спектакль этот был снят с репертуара, лично распорядился восстановить его. Что же касается его отношения к Пильняку, то вряд ли он забыл его «Повесть непогашенной луны» и свою раздраженную реплику: «Пильняк жульничает и обманывает нас».
К этому можно добавить, что Булгаков частенько бедствовал, о чем свидетельствует такое его душераздирающее письмо:
► 5 мая 1930 г.
Генеральному секретарю ЦК ВКП(б)
Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!
Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность.
Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется.
Уважающий Вас
Михаил Булгаков
А постоянно гонимый и преследуемый Пильняк жил на широкую ногу и беспрепятственно ездил по заграницам.
Эта странность не осталась не замеченной современниками. Об этом много тогда было всяких толков и пересудов:
► ИЗ ДНЕВНИКА К.И. ЧУКОВСКОГО
1 апреля 1935 года
Кольцов почему-то советует, чтобы я не видался с Пильняком.
Странная у Пильняка репутация. Живет он очень богато, имеет две машины, мажордома, денег тратит уйму, а откуда эти деньги неизвестно, т.к. сочинения его не издаются. Должно, это гонорары от идиотов иностранцев, которые издают его книги.
(Корней Чуковский. Собрание сочинений в 15 томах. Том 12. М., 2006. Стр. 564)
А вот как объяснил природу этого загадочного феномена другой современник БА. Пильняка:
► ИЗ ДНЕВНИКА В.П. ПОЛОНСКОГО
20. VII. 1931.
Вернулся из Америки Б. Пильняк. Привез автомобиль – и на собственном автомобиле, без шофера, прибыл из Ленинграда. Предмет всеобщей зависти: ловкач! Создает вокруг себя шум какой-нибудь контрреволюционной вещью, – затем быстро публично кается, пишет статью, которая обнаруживает всю глубину его «перестройки», – тем временем статьи печатаются о нем, имя его не сходит со страниц, книги раскупаются. – Заработав отпущение грехов, получает заграничную командировку; реклама, конечно, перебрасывается за границу. И парень пожинает лавры...
Пильняк хитер. Он, конечно, чужд революции. Он устряловец, чистопробный собственник, патриот «России». Но умеет «маневрировать», умеет кривить душой, подделываться, а главное, извлекать из всего этого «монету».
(Вячеслав Полонский. Моя борьба на литературном фронте. Дневник. «Новый мир», 2006, № 5. Стр. 143)
С такой характеристикой моральной и политической физиономии Пильняка можно и не согласиться. Но что правда, то правда: такая тактикаи в самом деле была ему присуща. Надо только внести в этот вывод одно небольшое, но весьма существенное дополнение.
Это была тактика не только Пильняка.
Такова же была (в отношении Пильняка) и тактика Сталина.
* * *
В 1928 году Пильняк познакомился с молодым литератором Петром Андреевичем Павленко. Они сразу сблизились, даже стали соавторами: первую свою повесть Павленко написал совместно с Пильняком.
В архиве Павленко чудом сохранилось небольшое письмо Пильняка (чудом, потому что хранить письмо расстрелянного врага народа было опасно. Но Павленко этой опасностью пренебрег):
► Б.А. ПИЛЬНЯК – Н.С. ТИХОНОВУ
2 сентября 1928 года
Брат Николай... Пишу не за себя, а за друга моего Петра Павленку, с коим крещу я последнее время совместно щенят. При сем имею его рассказ «Изображение вещей», время действия которого относится ко времени Моголита завоевателя... Рассказ, я понимаю, очень хорош.
(Наталья Громова. Узел. Поэты: дружбы и разрывы. Из литературного быта конца 20– 30-х годов.М., 2006. Стр. 205)
Павленко был человек, что называется, со связями. В данном случае я имею в виду не только его давнюю и прочную связь с ОГПУ, которая тоже не вызывает сомнений, а довольно рано возникшую и долгие годы длившуюся (случаи едва ли не уникальный) его связь со Сталиным.
В.Я. Кирпотин, рассказывая об одной из встреч Сталина с писателями (в доме у Горького, 26 октября 1932 года), вспоминает, что одним из самых ярких и впечатливших его моментов этой встречи был брудершафт между Сталиным и Горьким: «Под громко выражаемое желание присутствующих Горький и Сталин расцеловались».
И далее он приводит отрывок из воспоминаний другого участника той же встречи Ф. Березовского:
► В этот вечер на квартире у Горького писатели очень много пели. После песни «Вниз по матушке по Волге» кто-то крикнул:
Пусть выпьют на брудершафт Сталин и Горький!
Просим! – закричали со всех сторон и захлопали в ладоши. – Просим! Просим!
Сталин и Горький поднялись. Протянули друг к другу рюмки – через стол. Выпили, обнялись и крепко расцеловались.
Мы долго и оглушительно аплодировали...
В эти минуты, вероятно, не одному из нас хотелось подойти к Сталину, обнять его и расцеловать как самого близкого, родного человека. За всех нас это сделал Петр Андреевич Павленко. Он порывисто поднялся, быстро обошел край стола и, обращаясь к Сталину, взмахнул руки вверх и взволнованно произнес:
Дорогой Иосиф Виссарионович! Разрешите вас расцеловать?!
Улыбаясь, Сталин ответил:
Если это нужно, пожалуйста...
Они обнялись и крепко расцеловались.
Мы опять долго и оглушительно аплодировали.
(Валерий Яковлевич Кирпотин. Ровесник железного века. М., 2005. Стр. 206)
Еще ярче отражает характер отношений, сложившихся у Павленко со Сталиным, другой эпизод, рассказанный уже самим Кирпотиным:
► В последний момент произошла еще одна колоритная сценка, характерная для всего вечера, для всего застолья.
Сталин застегивал шинель, около него юлил пьяненький Павленко. Я застал конец разговора:
– Говно ваш Слонимский, – сказал Сталин.
– Говно, но свое, – быстро нашелся Павленко. Сталину понравился ответ. Он засмеялся и еще раз повторил:
– Говно ваш Слонимский.
Павленко видит, что Сталину нравится ответ, и снова повторяет:
– Говно, товарищ Сталин, говно, но свое. И Сталину понравилась эта игра:
– Говно, говно ваш Слонимский.
Стоящие вокруг радостно посмеивались.
(Там же. Стр. 204)
Подробно рассказав далее о причинах, спровоцировавших эту сталинскую реплику, Кирпотин так завершает эту замечательную историю:
► Через 20 лет в Малеевке я осторожно рассказал ему о веселом разговоре Сталина и Павленко. Слонимский покраснел, но, как мне показалось, все же был благодарен, что я ему рассказал это.
Он, наконец, понял истинную причину всяческих трудностей, которые возникли после октября 1932 года. И оценил правильно поведение действующих лиц:
– Я понял: Павленко защищал меня, и защищал умело.
(Там же. Стр. 205)
Такие вот у них были нравы. А лучше сказать – такие были обстоятельства. Друг (Слонимский с Павленко в то время были близкими друзьями) радостно поддакивает: «Да, действительно, говно «мой» Слонимский», а он не только не возмущен таким предательством, но даже благодарен ему: «Павленко защищал меня, и защищал умело». И рассказчик тоже относится к этому с пониманием: правильно тот, кого назвали «говном», оценил поведение действующих лиц.
Приходилось ли Петру Андреевичу вот так же – или каким-нибудь другим, менее изысканным способом – защищать от Сталина и своего друга Пильняка, – неизвестно. На сей счет никакими документальными свидетельствами мы не располагаем. Но легко можно предположить, что, если бы какой-нибудь такой разговор у них возник о Пильняке, Сталин вряд ли так легко согласился бы с утверждением, что он – «свой». Да Павленко вряд ли и стал бы на этом настаивать.
Но «своим» или «чужим», «нашим» или «не нашим» человеком был Пильняк, – Сталина совершенно не интересовало. Его в этом случае интересовало совсем другое. Каков бы ни был Пильняк, он имел на него свои виды. И сам Пильняк это прекрасно понимал, о чем вполне ясно – я бы даже сказал, цинично, – высказался в своем письме Сталину от 4 января 1931 года:
► Мои книги переводятся от Японии до Америки, и мое имя там известно. Ошибка «Красного Дерева» комментировалась не только прессою на русском языке, но западноевропейской, американской и даже японской. Буржуазная пресса пыталась изобразить меня мучеником, – я ответил на это «мученичество» письмом в европейской прессе и вещами, указанными выше. Но мне казалось, что это мученичество можно было бы использовать и политически, что был бы неплохой эффект, если бы этот «замученный» писатель в здравом теле и уме, неплохо одетый и грамотный не меньше писателей европейских, появился б на литературных улицах Европы и САСШ (уже в течение трех лет я имею от американских писателей приглашение в САСШ, а в Европе я оказался бы принятым, как равный, писателями, кроме пролетарских, порядка Стефана Цвейга, Ромена Роллана, Шоу), – если б этот писатель заявил хотя б о том, что он гордится историей последних лет своей страны и убежден, что законы этой истории будут и есть уже перестраивающими мир, – это было бы политически значимо. Мне казалось, что именно для того, чтобы окончательно исправить свои ошибки и использовать мое положение для революции, мне следовало бы съездить за границу, – тем паче, что это было у меня в обычае, так как с 1921 года, когда я впервые был за границей, я переезжал советские границы четырнадцать раз, а сейчас не был там с 1928 года.
(Власть и художественная интеллигенция.М., 2002. Стр. 139-140)
Последняя фраза этого абзаца довольно прозрачно дает понять, что роль агента влияния, на исполнение которой он сейчас так откровенно себя предлагает, ему приходилось играть и раньше.
Все это дает основания предположить, что подспудная – и едва ли даже не главная – цель «антипильняковской» кампании, начавшейся в августе 1929 года и с невиданным размахом продолжавшейся более полугода, состояла в том, чтобы создать Пильняку вот этот самый ореол мученика, а затем, как деликатно выразился по этому поводу сам Пильняк, «это мученичество использовать политически».
Исходил ли при этом Сталин из того, что «политическое использование» Пильняка в его будущих заграничных поездках будет ограничено только ролью «агента влияния», или со временем ему будут поручены и какие-то другие, более важные и более деликатные задания, – решать не берусь.
Да и вообще все это ведь – только догадки.
Хотя – как сказать!
Догадки – догадками, но есть свидетельство, эти догадки как будто подтверждающее:
► Пильняк как писатель очень неровный. После осуждения Замятина и Пильняка за публикацию их произведений за границей Пильняк был отправлен в командировку за рубеж. Вернувшись из-за границы, вскоре Пильняк написал новое произведение. На одном из вечеров у Пильняка (в его доме на Ямском поле) собрались К. Радек, А. Воронский, В. Осинский, Дюранти – корреспондент «Нью-Йорк Таймс» – и я. Пильняк читал нам свой новый роман: «Страна, в которой бандиты условились хорошо жить». После чтения роман все стали хвалить. Выступил я и сказал, что, начиная с названия, в произведении допущены ошибки. В Америке живет народ высокой культуры... Все мое выступление и дальше строилось в таком плане. После меня и другие стали высказываться критически и говорить о недостатках. Пильняк дважды переделывал роман. И он увидел свет под названием «О'кэй». Это было слабое произведение. «Повесть непогашенной луны» была частично использована троцкистами против руководства партии, против Сталина. Однако в одной из бесед со мной Сталин очень интересовался материальными условиями, жизнью Пильняка. Сталин даже просил оказывать ему всевозможную поддержку. Я заметил Сталину, что Пильняк средний писатель и есть более талантливые, которые нуждаются в нашей поддержке. На что Сталин мягко возразил: «Он нужен нам не только как литератор». И действительно, почти каждый год Пильняк ездил за границу.
(Вячеслав Нечаев. Ненаписанные воспоминания. Беседы с И.М. Гронским. Минувшее. Исторический альманах. 16. М. – СПб., 1994. Стр. 106)
Как принято говорить в таких случаях, комментарии излишни.
Сюжет четвертый
«Я БЫЛ КОНТРРЕВОЛЮЦИОНЕРОМ...»
В 1931 году Борис Пастернак написал одно из самых знаменитых своих стихотворений:
Иль я не знаю, что, в потемки тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
И я – урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не подымаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.
В том же году оно было напечатано (в апрельской книжке «Нового мира») под названием – «Другу». В наборном экземпляре (машинопись с авторской правкой) у стихотворения было другое название (посвящение): «Борису Пильняку». Оно было зачеркнуто и заменено тем, под которым в конце концов и появилось в журнале. Но в той же рукописи и это второе заглавие тоже было зачеркнуто.
Эти замены и зачеркивания, надо полагать, отражали не столько колебания автора, сколько требования редакции: скандал вокруг «Красного дерева» в то время еще не утих.
В современных изданиях восстановлено первое авторское заглавие (посвящение): «Борису Пильняку».
В этом посвящении есть одна странность.
Не в самом факте посвящения, конечно. С Пильняком Пастернак действительно дружил. В том же – 1931-м – году, когда Пильняк путешествовал по Америке, Пастернак, без памяти влюбившийся в будущую свою вторую жену и ушедший от первой семьи, жил в его квартире.
Как писателя Пильняка Борис Леонидович ставил необычайно высоко. И даже признавался, что ценит его, быть может, выше, чем тот того заслуживает:
► Я думаю, что огня и гения, так сказать, больше всего у Бабеля и Всеволода Иванова. И однако из крупных наших писателей мне всего ближе Пильняк и Федин.
(Борис Пастернак. Полное собрание сочинений.Том VIII. Письма. М., 2005. Стр. 311)
Нет, в том, что одно из самых сильных и пронзительных своих стихотворений Пастернак посвятил Пильняку, ничего странного не было. Странность заключалась в том, что он посвятил ему именно ЭТО стихотворение.
Куда понятнее было бы, если б такое стихотворение он посвятил Маяковскому, Асееву. Или, скажем, Бухарину. Но – Пильняку?
25 января 1929 года в письме к сестре он набросал такой – беглый, но выразительный – его портрет:
► Раз уж взявшись за перо, хочу рассказать тебе о Пильняке... Ты, вероятно, знаешь, что в числе четырех-пяти наших писателей у него – мировое имя, что он переведен на много языков и, может быть, даже видела или могла видеть в витрине «Das nackte Jahr»... Мы часто ездим к нему в Петровский парк, где у него чудесный небольшой коттедж, великолепный дог, привезенный из Египта, хороший подбор старинных книг, мебель красного дерева...
(Там же. Стр. 283)
И вот перед этим обладателем чудесного коттеджа, великолепного дога, привезенного из Египта, старинных книг и мебели красного дерева он мечет бисер, распинается, сбивчиво оправдываясь и стараясь уверить его, что и он тоже «мерится пятилеткой», и «счастье сотен тысяч» ему тоже ближе «пустого счастья ста».
Один из самых внимательных и вдумчивых исследователей творчества Пастернака, тоже обративший внимание на эту странность, замечает, что она будто бы —
► ...становится понятной, когда мы приурочиваем полемический его (стихотворения. – Б.С.)подтекст к эволюции Пильняка 1930—1931 гг., увенчавшейся пильняковской апологией процесса Рамзина...
(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов.М, 2005. Стр. 55)
Имеется в виду появившийся 14 декабря 1930 года на страницах «Известий» фельетон, которым Пильняк откликнулся на проходивший в то время «процесс Промпартии».
Сейчас уже доподлинно известно, что никакой «Промпартии» никогда не существовало, что один из главных «заговорщиков» Н.К. Рамзин сотрудничал с ОГПУ задолго до начала процесса и помог следствию получить «чистосердечные признания» от других обвиняемых.
В то время, разумеется, все это было еще далеко не так ясно. Но у такого человека, как Пильняк, не могло быть сомнений, что обвинение старых русских инженеров в сотрудничестве с западными разведками – чистая липа.
Это, однако, не помешало ему выступить с гневным осуждением Рамзина и его подельников:
► ...сотня фабрикантов и тысяча помещиков стали б хозяевами русских мужиков и рабочих, а Рамзин был у них премьер-лакеем, – для того чтобы, в свою очередь, эти фабриканты и помещики стали б во вселакейскую цепь к Пуанкаре.
Я, пишущий эти строки, – интеллигент и не публицист. Я взялся сейчас за перо потому, что мне с очевиднейшей ясностью видны пути истории и пути русской интеллигенции: или во вселакейский мрак к Рамзину, или с революцией, с пролетариатом, с историей.
Интеллигенция, знайте, что бы ни было – будущее у социализма, будущее у СССР, будущее у нас!
(Борис Пильняк. Слушайте поступь истории! «Известия», 1930, № 343, 14 декабря. Стр. 3)
Нет, не может такого быть, чтобы «полемический подтекст» пронзительного, из самой души вылившегося стихотворения Пастернака был нацелен в этот насквозь лживый, сервильный, холуйский фельетон Пильняка!
А между тем этот «полемический подтекст» (и даже не подтекст, а текст) своего стихотворения поэт все-таки адресовал не кому-нибудь, а именно Пильняку...
Некоторый свет на эту загадку проливает реплика, вскользь брошенная о Пильняке Зинаидой Николаевной Пастернак в книге ее воспоминаний:
► ...я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя.
(Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. М., 1993. Стр. 293)
Был ли Борис Андреевич искренен, упрекая Бориса Леонидовича за то, что тот «ничего не пишет для народа»? Или и в этом случае тоже выполнял роль «агента влияния»?
Кто может ответить на этот вопрос!
Могло быть и то и другое.
Его «кураторы» (а таковые наверняка у него были) могли ему посоветовать: скажи, мол, своему дружку-небожителю, что пора бы ему уже спуститься с неба на землю. Не вечно же там, наверху, будут терпеть его «небожительство».
Но мог он и вполне искренне убеждать Пастернака, что тот должен писать для народа.
Скорее же всего в этих его разговорах с другом проявлялся случай того загадочного психологического феномена, который Оруэлл в знаменитом своем романе именует двоемыслием:
► Двоемыслие – это способность придерживаться двух взаимоисключающих мнений и верить в оба.
(Джордж Оруэлл. 1984)
Так или иначе, но стихотворение Пастернака, надо думать, было спровоцировано именно вот этими разговорами Пильняка, которые так не нравились Зинаиде Николаевне.
А теперь раздвинем границы этой цитаты из книги ее воспоминаний:
► 24 октября 1936 года мы праздновали мои именины у нас на даче. Собралось много гостей – приехали из города Асмусы, грузины, Сельвинские. Боря хотел пригласить Пильняка, но я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя. С ним очень дружил Федин, мы часто встречались, но в день моих именин я потребовала, чтобы Пильняка у нас не было – раз это мои именины, то ничего не должно меня огорчать. Боря говорил, что Пильняк из окна увидит большой съезд гостей и обидится. На другой день вечером мы пошли к Пильнякам, чтобы загладить неловкость. Тогда он был уже женат на сестре Наты Вачнадзе – Кире Георгиевне Андроникашвили. У них был трехлетний сын Боря, очень черненький, за это его прозвали Жуком. Мы сидели у них, как вдруг подъехала машина и из нее вышел какой-то военный, видимо, приятель Пильняка, называвшего его Сережей. Этот человек сказал, что ему нужно увезти Пильняка на два часа в город по какому-то делу. Мы встали и ушли.
Рано утром прибежала к нам Кира Георгиевна и сообщила, что Пильняка арестовали и что всю ночь у них шел обыск. Она была уверена, что вскоре и ее заберут (тогда без жен не брали) и хотела отдать ребенка своей матери. Она не могла понять, почему этот Сережа, с которым он был на ты, не предъявил ордер на арест и увез его тайком. Из окна утром я увидела, как делали обыск в гараже и конфисковывали вещи.
Все это было ужасно, и с минуты на минуту я ждала, что возьмут и Борю.
(Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания.М., 1993. Стр. 292-293)
Кто был этот таинственный человек, с которым Пильняк был на «ты» и которого он звал Сережей? «Куратор»? Коллега по тем загадочным делам, из-за которых Пильняк был нужен Сталину «не только как литератор»? Или просто приятель, которого «контора» решила использовать в столь деликатном деле?
Вполне могло быть и такое. Были же у Маяковского свои «Яня» и «Зоря» (Яков Агранов и Захар Волович). Так почему и у Пильняка среди многочисленных его приятелей не мог оказаться свой «Сережа»?
Есть рассказ еще одного свидетеля ареста Б.А. Пильняка. Свидетелю этому, правда, было тогда всего три года, но рассказ о том, как все это происходило, он не раз слышал потом от матери. Так что и его рассказу тоже можно верить. Тем более что он лишь в незначительных деталях расходится с тем, что рассказала З.Н. Пастернак:
► День тихо склонился к закату. Сели пить чай... Только когда стемнело, кое-кто заглянул на огонек.
В десять часов приехал новый гость. Он был весь в белом, несмотря на осень и вечерний час. Борис Андреевич встречался с ним в Японии, где человек в белом работал в посольстве. Он был сама любезность. «Николай Иванович, – сказал он, – срочно просит вас к себе. У него к вам какой-то вопрос. Через час вы уже будете дома». Заметив недоверие и ужас на лице Киры Георгиевны при упоминании имени Ежова, он добавил: «Возьмите свою машину, на ней и вернетесь». Он повторил: «Николай Иванович хочет что-то у вас уточнить».
Борис Андреевич кивнул: «Поехали». Кира Георгиевна, сдерживая слезы, вынесла узелок. «Зачем?» – отверг Борис Андреевич. «Кира Георгиевна, Борис Андреевич через час вернется!» – с упреком сказал человек в белом. Мама настойчиво протягивала узелок, срывая игру, предложенную любезным человеком, но Борис Андреевич узелка не взял. «Он хотел уйти из дому свободным человеком, а не арестантом»...
Мама рассказывала мне, как вели себя друзья отца после его ареста: Николай Федорович Погодин нисколько не изменил своего поведения, приходил не чаще и не реже и сидел столько же, во всем остался прежним; Борис Леонидович, хотя два дома разделяла лишь калитка, шел через улицу, громко заявляя, что идет к Пильняку, узнать, как там Кира Георгиевна, демонстративно, так сказать, оповещая об этом окрестности. Федин прокрадывался, когда стемнеет, осторожно и пугливо оглядываясь, и Кира Георгиевна разрешила ему не приходить, – больше его не было.
(Б. Андроникашвили-Пильняк. Пильняк, 37-й год. В кн.: Бор. Пильняк. Расплеснутое море. М., 1990.Стр. 602—603)
З.Н. Пастернак не зря ждала, что «с минуты на минуту возьмут и Борю». И причиной этого ее страха было отнюдь не только демонстративное поведение Бориса Леонидовича. «Органы» и без того были прекрасно осведомлены об их дружбе и, как фиксировалось это в следственных протоколах, «совместной контрреволюционной деятельности». О том, что они под этим подразумевали, мы еще поговорим. Пока же отметим, что оснований для ареста Б.Л. Пастернака у них было предостаточно.
Был слух, что, подобрав соответствующие материалы, за санкцией на его арест уже обращались к Сталину. И Сталин будто бы, даже не заглянув в старательно подготовленное досье, махнул рукой:
– Не трогайте этого небожителя.
Если слух этот верен, то случиться это скорее всего могло именно после ареста и допросов Пильняка. А значит, арест Пильняка тоже не мог быть произведен без санкции Сталина.
Документа, подтверждающего, что арест Пильняка был санкционирован Сталиным, мне отыскать не удалось. Но по ходу этих поисков обнаружились другие документы, подтверждающие это хоть и не прямо, но и не совсем косвенно:
► СПЕЦСООБЩЕНИЕ Н.И. ЕЖОВА
И.В. СТАЛИНУ О ЛИТЕРАТОРЕ А. ВЕСЕЛОМ
5 июня 1937 г.
№ 57717
СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(б) тов. СТАЛИНУ
Прошу Вашей санкции на арест литератора Артема Веселого (КОЧКУРОВА Николая Ивановича) в связи с выявленной его контрреволюционной троцкистской деятельностью.
А. ВЕСЕЛЫЙ, член ВКП(б), член Союза советских писателей; в 1927—1928 гг. был связан с московским троцкистским центром, по заданиям которого написал контрреволюционную повесть «Босая правда». Эта повесть нелегально распространялась среди участников организации и использовалась ими для троцкистской пропаганды.
По показаниям арестованного троцкиста ВОРОНСКОГО, Артем ВЕСЕЛЫЙ в 1934 г. в беседе с ним проявил свою ненависть к руководству ВКП(б) и террористические настроения, заявив: «Я бы поставил пушку на Красной площади и стрелял бы в упор по Кремлю». (Из показаний П. ВАСИЛЬЕВА от 7/Ш-37 года.)
По последним агентурным данным, Артем ВЕСЕЛЫЙ тесно связан с контрреволюционно настроенным писателем БАГРОВЫМ В.К. (г. Куйбышев).
Совместно с БАГРОВЫМ А. ВЕСЕЛЫЙ намеревался писать поэму, восхваляющую расстрелянных участников троцкистско-зиновьевского центра («Гибель славных»), намечавшуюся ими к изданию за границей.
Народный комиссар внутренних дел Союза ССР Н. ЕЖОВ
На первом листе имеется резолюция: «За. Ст. Арх.»; «Сообщено Ежову. 6.VI. 19 ч. 15 мин.».
(Лубянка. Сталин и главное управление госбезопасности НКВД. 1937—1038. Документы. М., 2004. Стр 215—216)
Такое же – только более краткое – «спецсообщение» было направлено Н. Ежовым Сталину с просьбой о его санкции на арест писательницы Р.М. Азарх. (Там же. Стр. 134).
Такой, значит, был у них порядок.
Б.А. Пильняк был фигурой куда более крупной, чем Р.М. Азарх. Да и более заметной, чем Артем Веселый. Так что и речи быть не могло, чтобы он был арестован без такого же, положенного на стол Сталину «спецсообщения» и без такого же сталинского: «За». И сам Пильняк это, разумеется, прекрасно понимал.
Виктор Серж, вокруг ареста которого ломали копья участники Парижского конгресса в защиту культуры (см. главу «Сталин и Эренбург»), в своей книге «Записки революционера» рассказывает, что Пильняк однажды в разговоре с ним бросил такую реплику:
– В стране нет ни одного мыслящего взрослого человека, который не задумывался бы о том, что его могут расстрелять.
Реплика эта свидетельствует о том, что Борис Андреевич прекрасно понимал, в каком он живет царстве-государстве. Но это, надо полагать, тогда уже понимали многие. А он так же ясно понимал и другое. А именно, – что все тогдашние расхожие клише, которыми утешали себя люди, попавшие в сталинскую мясорубку («Лес рубят, щепки летят», «Сталин не знает...», «Доложите Сталину...», «Это – ошибка, недоразумение...», «Разберутся...»), что все эти глупости – не для него. Он точно знал, что раз уж и с ним это случилось, значит, такое решение принял Сталин. И, значит, у Сталина есть на этот счет какие-то свои соображения. Стало быть, на этот раз ему назначена ТАКАЯ роль. Что ж, он готов ее играть – так же, как играл предыдущую. Во всяком случае, это единственный его шанс выжить. Другого нет и не будет.
Именно так, я думаю, он рассуждал, именно из этого исходил, сочиняя свое покаянное письмо «сталинскому наркому» Ежову.
► ИЗ ПИСЬМА Б.А. ПИЛЬНЯКА Н.И. ЕЖОВУ
2 ноября 1936 г.
Я ставлю перед собой вопрос, правильно ли поступило НКВД, арестовав меня, – и отвечаю, да, правильно...
Моя жизнь и мои дела указывают, что все годы я был контрреволюционером, врагом существующего строя и существующего правительства. И если арест будет для меня только уроком, то есть если мне останется жизнь, я буду считать этот урок замечательным, воспользуюсь им, чтобы остальную жизнь прожить честно. Поэтому я хочу Вам совершенно открыто рассказать о всех моих контрреволюционных делах.
Будет неправильно, если я признаю себя троцкистом, им я не был, я смыкался с троцкистами, как смыкался и с другими контрреволюционерами, я смыкался со всеми теми, кто разделял мои контрреволюционные взгляды...
В наших разговорах в те годы я и мои единомышленники сходились на том, что политическое положение в стране очень напряженно, гнет государства над личностью, над творчеством создает атмосферу не дружества, но разъединение и одиночество, и уничтожает понятие социализма... Подробные показания о характере и времени этих разговоров я дам в процессе следствия. Так как я ничего не хочу таить, я должен сказать еще – о шпионаже. С первой моей поездки в Японию в 1926 г. я связан с профессором Йонекава, офицером Генерального штаба и агентом разведки, и через него я стал японским агентом и вел шпионскую работу. Кроме того, у меня бывали другие японцы, равно как и иностранцы других стран. Обо всем этом я расскажу подробно в процессе следствия.
(Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995.Стр. 193-194)
Это письмо было им написано на пятый день ареста – в тот же день, когда он впервые встретился со своим следователем, и тот предъявил ему обвинения: контрреволюция, террор, шпионаж.
Сам ли он решил сразу обратиться со своими признательными показаниями прямо к наркому? Или этот шаг подсказал ему следователь?
Во всяком случае, следователь не возражал и даже поддержал его в этом его намерении. Об этом наглядно свидетельствует тот факт, что заявление Пильняка на имя наркома написано не от руки, а отпечатано на пишущей машинке.
Быть может, решив написать это письмо, он вспомнил реплику приехавшего за ним и уведшего его на Лубянку «человека в белом»:
► —Николай Иванович срочно просит вас к себе. У него к вам какой-то вопрос... Он хочет что-то у вас уточнить.
Судя по этой реплике, с «Николаем Ивановичем» встречаться ему уже доводилось.