Текст книги "Сталин и писатели Книга третья"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 55 страниц)
А напечатать Пастернака тогда было ох как непросто!
Не все просто было и с Заболоцким:
► 17/ХП46.
К трем часам решила позвонить Симонову... Хотелось продвинуть поэму Заболоцкого.
Все удалось, и, хотя все удалось, – мне очень противно.
Я пришла. Симонов был занят. Потом меня позвали в кабинет – там Симонов, Кривицкий... и кто-то на диване, кого я не могла разглядеть. Но с дивана дуло злым, темным...
Симонов прочел сам... Прочел хорошо. Вчера он отозвался об этой поэме не очень восторженно – сегодня, кажется, она ему понравилась. Он сказал:
– Человек восемь лет был там...Надо его печатать.
– В первом номере, – сказала я. Он взял перо.
– Места нет, – сказал Кривицкий.
– Уберем Яшина, – сказала я.
– Да, да, – перенесем его, – сказал Симонов.
– Там есть недопустимая строка, – сказал Кривицкий.
– Какая? – прислушался Симонов.
– Вождь И ГОСПОДИН.
(Это о природе, о власти человека над природой.) Симонов согласился. Я не возразила.
– И виола, – сказал с дивана мерзавец...
– Да, да, – сказал Симонов.
– Какая виола? – спросила я, озадаченная.
–Да, это не надо, – сразу согласился Симонов.
Я не стала спорить, хотя замечание крайне глупо...
Я оставалась в редакции, пока поэму перепечатывали и пока при мне ее не отправили в набор. То-то будет рад Н.А. [Заболоцкий]. Он сегодня утром мне звонил и говорил, что поэма для него главное.
А о виоле я еще подумаю. Уговорю Константина Михайловича или позвоню ему.
(Там же. Стр. 337)
Фамилию сидящего на диване «мерзавца», от которого «дуло злым, темным», Л.К. не расшифровала. Но надо ли нам знать его фамилию? Тут важно то, что Симонов к его замечанию прислушался. Не мог не прислушаться. И из следующей ее дневниковой записи мы узнаем, почему:
► Симонов на мой звонок через секретаря передал, чтобы я пришла к четырем в редакцию... Я пришла...
Меня позвал Симонов.
–У меня есть 5 минут, – сказал он.
– Хорошо.
Я была готова. Я сказала ему: если у вас нет возражений против мысли, которую выражает Заболоцкий о хоре светил и цветов, почему вы возражаете против силы выражения его мысли? А виолы усиляют – им действительно откликается следующая строка.
Колокола, виолы и гитары
Им нежно откликаются с земли.
– Я никогда не обращаю на это внимания, – сказал он. «Ну так пишите тогда статьи и не трогайте стихов», – надо было ответить, но я смолчала...
– Передайте Заболоцкому, – сказал Константин Михайлович, – что Симонов просит его переделать кусок, чтобы не было архаизмов: виолы, лилеи... А вы, Лидия Корнеевна, можете продолжать высказывать свое мнение, – прибавил он зло, – так как это не повредит вашему доброму имени.
– Я не о добром имени своем хлопочу, – сказала я.
– Но разве вы забыли, что было с «Торжеством Земледелия»? И можете поручиться, что из-за этих архаических строк не будет того же?
(Там же. Стр. 338—339)
Поэма Заболоцкого «Торжество Земледелия» в 30-е годы была – как и повесть Платонова «Впрок» – объявлена кулацкой, и именно из-за нее он оказался в лагере.
Казалось бы, что можно было возразить на эту симоновскую реплику?
Но Лидия Корнеевна за словом в карман не лезет. На вопрос Симонова, может ли она поручиться, что из-за архаических строк в новой его поэме не будет того же, она отвечает:
► – Нет, не могу. Но что угодно может быть из-за любых строк – не только этих.
(Там же)
Спустя несколько дней Симонов в разговоре с ней снова коснулся этой темы. На этот раз – более мягко и миролюбиво, даже словно бы оправдываясь:
► – Не ставьте мне каждое слово в строку. Поймите, что, когда я отступаю в мелочах, – я делаю это, чтобы наступать в главном.
Но она непримирима:
► Пусть так. Но почему у него в двенадцатом номере плохие стихи Долматовского, ужасные, вялые, пустые?
(Там же. Стр. 343)
Впрочем, вялые и пустые стихи Долматовского она ему, с грехом пополам, наверное бы простила. Но чего она никак не может ему простить, так это его отношения к Заболоцкому и Пастернаку:
► Он хочет быть благодетелем и чтобы ему были за это благодарны. А люди не хотят благодеяний. Они хотят уважения по заслугам. Поэму Заболоцкого надо печатать не потому, что он восемь лет был в лагере, а потому, что поэма его хороша. Пастернака Симонов обязан сейчас поддержать, а не оказывать ему милости – обязан, потому что он поставлен хозяином поэзии и Пастернак в его хозяйстве – первая забота... А если Борис Леонидович и не вполне справедлив к нему, то как можно сейчас требовать от Бориса Леонидовича справедливости?
(Там же. Стр. 339)
Она готова признать, что в случившейся в тот момент размолвке Пастернака с Симоновым (в существо этой размолвки нам тут входить необязательно) виноват Борис Леонидович. Но она к Борису Леонидовичу относится коленопреклоненно и того же ждет – не просто ждет, требует! – от Симонова:
► Опять тяжкий и бессмысленный разговор о Пастернаке. Тут уж я высказалась вполне: что, мол, Пастернак не может быть справедливым и ему, Симонову, надо самому позвонить Борису Леонидовичу и «помириться».
– Да ведь он меня обидел, а не я его. Что же я буду первый звонить.
– Потому вы первый, что вы годами моложе его на двадцать лет, а положением – старше в десять раз, – сказала я.
(Стр. 343)
Но спустя день-другой, вновь возвращаясь мыслями к этой их «ссоре», все-таки признается:
► Сердилась я и на Бориса Леонидовича, которому совершенно не следовало ссориться с Симоновым. Не из-за чего и не для чего, в сущности. Если Симонов ему и не благодетель, то, во всяком случае, дурного он ему тоже не сделал и хотел хорошего.
(Стр. 345)
Он и в самом деле «хотел хорошего». Но на примере его отношения к Пастернаку особенно ясно видно, как он был НЕСВОБОДЕНв осуществлении этих своих благих намерений. И тут дело уже не в личных, частных размолвках, обусловленных особенностями характера Бориса Леонидовича и его собственного, а во все более явственно ощущаемом им ВНЕШНЕМ ДАВЛЕНИИ.
► ИЗ ПИСЬМА К.М. СИМОНОВА Л.К. Чуковской
2 февраля 1947 г.
4) Пастернак.
Оба стихотворения не из его лучших, но хорошие.
По «Марту» у меня возражений нет, за исключением того, что было бы хорошо, если бы он согласился переставить последнюю и предпоследнюю строфы, чтобы живитель и виновник – навоз – был деталью, а не точкой и выводом стихотворения.
Впрочем, это только пожелание. При всех обстоятельствах я за печатание этого стихотворения – отправляйте его в набор.
В «Бабьем Лете» дело сложней. Подчеркнутые мной слова всемуи всёв четвертой и пятой строфах – неприемлемы.
Они звучат горестным обобщением – всему конец, всё сожжено.
Если идет речь о том, что конец лету – то стихи для меня приемлемы. Если же их и подтекст и текст – что конец всему – то это для меня [не] приемлемо.
Что делать?
Надо попросить Пастернака заменить эти слова. Или во всяком случае слово «всё» в пятой строфе.
Скажем:
(я говорю для Вашей ориентировки)
«Когда лето уже сожжено»
или
«Что и лету приходит конец»
Словом, если речь здесь о лете – то я думаю, что на поправку двух слов при всем моем пиетете к Пастернаку – он мог бы пойти.
Если же смысл как раз и есть во «всё сожжено» – то, конечно, он этих слов поправлять не захочет и не будет.
А пока в этом виде придется с грустью отказаться от печатания стихов этих.
Если есть возможность до всяких разговоров – вытребуйте у него и 3-е и 4-е стихотворение.
Если мое мнение Вы сочтете нужным сообщить Пастернаку – располагайте им – хоть дословно.
При всем внешнем примитивизме своего суждения – я по существу прав. Учтите, что критика будет сейчас рассматривать его стихи в микроскоп.
А я не желаю ему зла. Добавлю только, что очень бы хотелось напечатать его стихи.
Да! Забыл.
Может, попросить еще стихов у Луконина,
Михаила Львова,
Безыменского.
Крепко жму Вашу руку
Ваш К. Симонов
(Стр. 359)
Письмо это было написано 2 февраля 1947 года.
Трудно представить, чтобы Симонов начал свой рабочий день, не заглянув с утра в свежий номер «Правды». А если бы даже он и не удосужился в него заглянуть, кто-нибудь непременно посоветовал бы ему это сделать, потому что появившаяся в тот день в «Правде» статья А. Фадеева «О литературно-художественных журналах» касалась его самым непосредственным образом.
Это была та самая статья, в которой Фадеев резко осуждал появление на страницах вверенного ему (Симонову) журнала «лживого и грязноватого рассказца А. Платонова «Семья Иванова». Но помимо этого в той фадеевской статье осуждался еще и журнал «Знамя», на страницах которого «печатались, как известно, стихи Ахматовой» и «расточались реверансы аполитичной и индивидуалистической позиции Б. Пастернака».
Появление этой фадеевской статьи делало и без того трудно осуществимое намерение Симонова напечатать стихи Пастернака практически невозможным. «Учтите, – пишет он Лидии Корнеевне, – что критика будет сейчас рассматривать его стихи в микроскоп». И вот, забегая вперед, он сам начинает рассматривать эти стихи в микроскоп, и там, где в этих стихах говорится о конце лета, ему уже чудится, что поэт намекает чуть ли не на конец советской власти.
Особенно комично его предложение поменять местами две последние строфы в стихотворении «Март»:
Эти ночи, эти дни и ночи!
Дробь капелей к середине дня,
Кровельных сосулек худосочье,
Ручейков бессонных болтовня!
Настежь всё, конюшни и коровник,
Голуби в снегу клюют овес,
И, всего живитель и виновник, —
Пахнет свежим воздухом навоз.
Хорошо было бы, конечно, обойтись совсем без навоза. Но так далеко он не идет. Он просит лишь сделать так, чтобы запах навоза не так бил в нос. Но ведь он же и сам – поэт! Не может же он не понимать, что финальную, концовочную строфу стихотворения поменять местами с предпоследней – невозможно! Стихотворение в этом случае будет разрушено. Как цельный, живой организм просто перестанет существовать.
Может быть, он нарочно предлагает Пастернаку эти дурацкие исправления, чтобы виновником того, что стихи напечатать не удалось, оказался не редактор, который «хотел хорошего», а не в меру капризный автор?
Нет, непохоже. Он действительно хотел напечатать Пастернака. Не последнюю роль тут играло, конечно, и его редакторское тщеславие. Но не только это. Он искренне, от всей души хотел Борису Леонидовичу «хорошего».
Как бы поступил Пастернак, если бы до него дошли эти симоновские пожелания, мы не знаем. Не знаем даже, передала ли их ему Лидия Корнеевна.
Как бы то ни было, размышлять над ними ему не пришлось. Дело решилось без его участия.
Спустя месяц после получения этого симоновского письма, 6 марта 1947 г. Л.К. записывает в своем дневнике:
► Страшный поток людей и гранок – страшный – державший меня семь часов – без еды – в грохоте дверей и куреве – нет, не могу – в физическом и душевном ужасе.
Ивинская приносит газету, где ругают Пастернака...
(Стр. 367)
Газетой этой, видимо, была «Комсомольская правда», в которой были напечатаны отрывки из доклада Фадеева на Всесоюзном совещании молодых писателей.
О Пастернаке там говорилось так:
► Лучшие произведения Бориса Пастернака – «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт», в которых ему, как художнику, удалось выйти из личного мирка к общественной жизни. Но к сожалению, Пастернак не пошел по этому пути. Он целиком и полностью остался в плену идей аполитичности искусства, замкнулся в индивидуализме, в кругу формальных исканий.
А на следующий день состоялась очередная встреча Лидии Корнеевны с шефом:
► 7/III 1947.Я с утра в редакцию – там уже ждет Симонов, запершись с Кривицким. Меня принимают; по движениям, по лицу, по голосу Симонова вижу, что он не в духе, замучен, холоден, на какой-то другой, чужой волне. Говорит отрывисто, официально... Передает мне стихи ленинградцев – рывками – и вдруг – вскользь:
– Знаете, Пастернака мы не будем печатать.
Так.
– Только позвоните ему перед отъездом, К.М., – говорю я. – Скажите сами.
Он как-то неопределенно кивает. А Кривицкий взрывается:
– Незачем тебе звонить... я не ждал от него... крупный поэт... что он дал за стихи? ни одного слова о войне, о народе! это в его положении!
– Мне жаль, – говорю я, – что мы просили у него стихов.
– Нисколько не жаль! Просили, а печатать не будем! Нечего стоять перед ним на задних лапках!
(Стр. 368)
Я так подробно остановился на этом сюжете, потому что история неосуществленного намерения Симонова напечатать Пастернака проливает свет на точно такую же – просто один к одному! – историю неосуществившегося его намерения утереть нос Ермилову.
Этой истории Л.К. в своем дневнике касается вскользь (она не была так глубоко и лично ею задета, как историей с Пастернаком), но все-таки тоже касается:
► ...к шести вернулась в редакцию, на свидание с Симоновым.
Он пришел – загорелый, посвежевший, молодой – веселый, доброжелательный, мягкий – почти обаятельный. Поискал свободного стола, сели мы втроем: он, я, Ивинская. Он на угол:
– Семь лет без взаимности...
– Мое положение особенно трудное, – сказал он. (Мы коснулись Платонова.) Многие не любят меня, считают, что я вознесен не по заслугам и пр. И будут делать мне пакости. Но мне не могут пока – так будут крыть людей, которых я печатаю в журнале. Это мешает мне быть особенно смелым. А зато другие будут в обиде, что я не такой смелый... Но каков подлец Ермилов! Этот товарищ схлопочет от меня по морде. В том же номере, где поносит Платонова, делает передо мной реверанс...
– Что ж Ермилов, – сказала я. – Это ведь только псевдоним. Ведь и «Правда» повторила его версию, и «Культура и Жизнь».
– Разве «Культура и Жизнь» тоже? – спросил он.
– Да, – сказали мы в один голос с Ивинской. Странно, что он этого не знал.
– Прочтя Ермилова, я немедленно послал в «Новый Мир» телеграмму: заказать Платонову другой рассказ.
(Стр. 361)
Вот, значит, как это было!
Подозревая, что открыто ответить Ермилову будет сложно, а может быть, даже и невозможно, он решил ответить на появление его статьи публикацией нового платоновского рассказа. Это была обычная в то время журнальная и газетная форма. Опровержений, как правило, не печатали. Если выяснялось, что обиженный – или даже оклеветанный – в газете или журнале литератор был не виноват, публиковали какую-нибудь его фитюльку, – неважно, какую, – важно, что имя его появилось на страницах того же издания. Это была принятая и всем понятная форма реабилитации.
Распоряжение Симонова было выполнено. Новый рассказ Платонову был «заказан» и вскоре редакцией получен. Но на страницах журнала он так и не появился.
Это обстоятельство в дневнике Л.К. Чуковской отмечено особо:
► 28/I—47. Симонов думает, что его журнал чем-нибудь будет отличаться – напрасно. Будет та же серость. Ничего не дадут: вот ведь и Платонова не дали напечатать. Рассказ Платонова для Платонова – не лучший, но в журнале – из лучших. То же и со стихами станет.
(Стр. 353)
Слова «не дадут», «не дали» как будто бы должны вызывать некоторое недоумение. КТО может НЕ ДАТЬ Симонову напечатать то, что он хочет? Разве он не хозяин в своем журнале?
То-то и дело, что не хозяин.
Он сам прекрасно это знает и постоянно на это сетует, вздыхает. И Лидия Корнеевна в своем дневнике все эти его вздохи тоже постоянно фиксирует:
► ...опять говорил о своем сложном положении:
– Ну как печатать людей, если потом тебе не дадут возможности их защищать?
(Стр. 362)
► ...погоревал, что в редколлегии нет единства и находятся такие члены, которые уверяют, будто прав не он, а Ермилов.
(Стр. 387)
Ну, так выгони их из редколлегии, этих «членов»! Или хоть цыкни на них, покажи им, «кто в этом доме хозяин»!
Ни того, ни другого он сделать, видимо, не мог.
Не мог по многим причинам. Но, помимо всего прочего, еще и потому, что у этих людей, уверяющих, будто прав не он, а Ермилов, была в его журнале надежная и прочная опора в лице его первого зама Александра Юльевича Кривицкого. Не исключено даже, что Александр Юльевич и сам принадлежал к их числу. То обстоятельство, что рассказ Платонова «Семья Иванова» ему, как и Симонову, «очень нравился» и что они оба «хотели напечатать Платонова, своего товарища по «Красной звезде», никакого значения для него не имело. Обстоятельства переменились, и он, в соответствии с этими переменившимися обстоятельствами, изменил свою точку зрения. Как в случае со стихами Пастернака:
► – Просили, а печатать не будем! Нечего стоять перед ним на задних лапках!
Лидия Корнеевна в своем дневнике называет Кривицкого «комиссаром при Симонове».
Комиссаром при нем он, может быть, и не был: комиссаров назначают, а Кривицкого – старого своего товарища – Симонов взял себе в замы сам. Но взял именно на роль если не комиссара, так политического советника. Политическому опыту Кривицкого, а лучше сказать – его «верхнему чутью» он доверял безгранично:
► ...мне хотелось, чтобы он выслушал и чтобы прочел. Но говорить толком как-то нельзя было. Все – наспех, под звон телефонов. И хотя и благородно, но каждую минуту с оглядкой на Кривицкого:
– Саша, это я верно сделал?
(Стр. 366)
Это именно он, Кривицкий, навел Симонова на те «сомнительные» места в стихах Пастернака, которые, по его мнению, ни в коем случае нельзя было пропустить:
► До семи часов ждала Кривицкого... Нужна его резолюция. Это очень жаль, потому что он будет заново смотреть и цепляться.
Он спросил о Пастернаке. Я ему показала «Март», в котором совершенно уверена И вдруг: это невозможно.
– Почему?
– Навоз! Всему живитель! Да это же целая философия!
(Стр. 354)
Прочитав письмо Симонова о Пастернаке, Л.К. замечает, что все его замечания «хоть и мягкие и деликатные, но, в сущности, кривицкие». (Стр. 357)Так – наверняка – было и с Платоновым, и с неосуществленным желанием Симонова ответить Ермилову.
Убедившись, что в ее постоянных столкновениях с Кривицким Симонов всегда будет поддерживать своего «комиссара», Лидия Корнеевна решила, что из журнала ей лучше уйти. Симонов предложил ей компромиссный вариант, но она от него отказалась. Они обменялись письмами, которые – хотя бы в отрывках – я считаю нужным здесь привести. Не столько даже потому, что они бросают дополнительный свет на ситуацию, которую я разбираю, а прежде всего и главным образом потому, что в этом их последнем объяснении вновь – и это, конечно, не случайно! – всплывает имя Ермилова:
► ИЗ ПИСЬМА Л. К. ЧУКОВСКОЙ
К.М. СИМОНОВУ
28/IV 7.
К сожалению, я вынуждена отказаться от нового Вашего предложения. Разумеется, мне совершенно все равно, в каком именно звании читать стихи и прозу для «Нового Мира»; Вам я всегда рада помогать, потому что направленность Вашей деятельности представляется мне благородной – но то, что Вы отстраняете меня от заведования отделом именно сейчас, – означает в данной ситуации, что Вы... санкционировали «линию» т. Кривицкого относительно меня и моей работы..
Что ж поделаешь, верно, Вам иначе нельзя. А жаль: в моих спорах с т. Кривицким я и по-человечески и принципиально права – не менее права, чем Вы в Вашем споре с Ермиловым, – и, в сущности говоря, это тот же самый спор...
(Стр. 389)
► К. М. СИМОНОВ – Л. К. ЧУКОВСКОЙ
16 мая 1947 года
Дорогая Лидия Корнеевна!
Я прошу у Вас прощения, что так долго не отвечал на Ваше письмо. Причина тому не сознательная невежливость моя, а какое-то внутреннее желание оттянуть с этим делом, поискать выхода, каким все-таки все могло бы «образоваться».
Я несколько раз передумал Ваше письмо и пришел к выводу, что, серьезно говоря, Вы, конечно, правы, и то, что я предлагал Вам, это полумеры, которые, в конце концов, ни к чему хорошему и не привели бы.
Мне остается от души поблагодарить Вас за всё, что Вы сделали, за Вашу большую и дружескую помощь мне. Прошу Вас так же искренне принять эти слова, как искренне я их говорю.
Глубоко уважающий Вас
Ваш Константин Симонов
(Стр. 392)
Сознавал ли Константин Михайлович, что этим своим письмом он признал, что спор Л.К с Кривицким и его спор с Ермиловым – это, «в сущности говоря, один и тот же спор»?
Или эта фраза в его письме – «серьезно говоря, Вы, конечно, правы» – была просто формулой вежливости?
Это, в конце концов, не так уж и важно.
Но что «Ермилов», как выразилась в разговоре с ним Лидия Корнеевна, «только псевдоним», – это он, конечно, понимал. Не мог не понимать.
Недаром же он промолчал, не стал с ней спорить. Спорить тут можно было только о том, КТО стоял за этим псевдонимом.
* * *
Симонов, как мы уже знаем, считал, что, во всяком случае, – не Сталин. Он полностью исключал вариант, при котором —
► ...вслед за уже появившимися постановлениями последует довесок именно по рассказу Платонова. Это было не в стиле Сталина, не похоже на него.
Прямого указания, конечно, могло и не быть. И скорее всего его действительно не было. Но таков уж закон всякой идеологической кампании. Прорабатывали не только тех, кто был упомянут в постановлении и ждановском докладе.
Взрывной волной задело Сельвинского, Пастернака. Могло ли в эту воронку не втянуть и Платонова?
К этому объяснению так или иначе склоняются все «платоноведы».
Но было высказано на этот счет и другое предположение.
* * *
Высказал его литературовед Евгений Яблоков, посвятив подробному изложению этой своей гипотезы специальную статью, подзаголовок которой гласил: «О возможной подоплеке антиплатоновской кампании 1947 года».
Вот какой виделась ему эта подоплека:
► ...думается, очередную волну нападок на Платонова обусловили не только «внешние» причины. Есть основания полагать, что кампания 1947 г. (в отличие от «проработок» за «Усомнившегося Макара» и «Впрок») не должна была оказаться абсолютно неожиданной для автора «Семьи Иванова». Как мы попытаемся показать, использование им данного заглавия оказалось не случайным: это был поступок преднамеренный и даже в известном смысле демонстративный. Соответственно, не случайным стал и разразившийся скандал: ожесточенная реакция на платоновский рассказ явилась своеобразным подтверждением того, что поступок оказался понят. И если, например, роль «примерных жертв», на которую были выбраны А. Ахматова и М. Зощенко, не могла быть объяснена их действительной «нелояльностью», то автор «Семьи Иванова», кажется, и впрямь совершил нечто, по тогдашним меркам, предосудительное. Дело в том, что заглавие платоновского рассказа по существу представляло собой цитату и неизбежно напоминало о весьма драматичных событиях не столь уж далекого прошлого.
(Евгений Яблоков. Три семьи Иванова. О возможной подоплеке антиплатоновской кампании 1947 г. «Страна философов» Андрея Платонова. Проблемы творчества. Выпуск 5. М., 2003. Стр. 608)
Цитатой он назвал заголовок этого платоновского рассказа потому, что Платонов якобы заимствовал его у знаменитого в 30-е годы советского драматурга Александра Афиногенова. Так называлась одна его пьеса (точнее, второй ее вариант; первый вариант назывался – «Ложь»), над которой он работал в 1932—1933 гг.
С пьесой этой действительно вышла весьма драматическая – во всяком случае, для ее автора – история.
► Замысел, план, а возможно, и основные фабульные линии были изложены драматургом лично Сталину, судя по всему, еще до того, как началась практическая работа над текстом: в письме к Сталину от 2 апреля 1933 г. Афиногенов напоминает, что их разговор о будущей пьесе состоялся «пять месяцев назад» – т. е. в начале ноября 1932 г. Видимо, автор был убежден, что получил тогда санкцию на постановку «острых» вопросов; по воспоминаниям американского журналиста М. Хиндуса, Афиногенов, рассказывая ему о замысле «Лжи», на вопрос, имеет ли подобное произведение шанс увидеть свет, ответил: «Я обсуждал эту пьесу со Сталиным И он мне сказал, что нам нужна такая пьеса».
(Там же. Стр. 608-609)
Завершив работу над пьесой (первым ее вариантом), драматург послал ее Сталину и получил от него довольно развернутый и, хотя и весьма критичный, но все-таки обнадеживающий ответ:
► ЗАПИСКА И.В. СТАЛИНА АН. АФИНОГЕНОВУ
С ЗАМЕЧАНИЯМИ НА ЕГО ПЬЕСУ «ЛОЖЬ»
[Не ранее 2 апреля 1933 г.]
Тов. Афиногенов!
Идея пьесы богатая, но оформление вышло небогатое. Почему-то все партийцы у Вас уродами вышли, физическими, нравственными, политич[ескими] уродами (Горчакова, Виктор, Кулик, Сероштанов). Даже Рядовой выглядит местами каким-то незавершенным, почти недоноском. Единственный человек, который ведет последовательную и до конца продуманную линию (двурушничества) – это Накатов. Он наиболее «цельный».
Для чего понадобился выстрел Нины? Он только запутывает дело и портит всю музыку.
Кулику надо бы противопоставить другого честного, беспорочного и беззаветно преданного делу рабочего (откройте глаза и увидите, что в партии есть у нас такие рабочие).
Надо бы дать в пьесе собрание рабочих, где разоблачают Виктора, опрокидывают Горчакову и восстанавливают правду. Это тем более необходимо, что у Вас нет вообще в пьесе действий, есть только разговоры (если не считать выстрела Нины, бессмысленного и ненужного).
Удались Вам, по-моему, типы отца, матери, Нины. Но они не доработаны до конца, не вполне скульптурны.
Почти у каждого героя имеется свой стиль (разговорный). Но стили эти не доработаны, ходульны, неряшливо переданы. Видимо, торопились с окончанием пьесы.
Почему Сероштанов выведен физическим уродом? Не думаете ли, что только физические уроды могут быть преданными членами партии?
Выпускать пьесу в таком виде нельзя.
Давайте поговорим, если хотите.
Привет!
И. Сталин
(Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917—1953. М., 2002. Стр. 192)
При всей остроте и даже резкости этих сталинских замечаний общий тон записки благожелательный. А последняя его реплика свидетельствует даже о каком-то особом расположении генсека к автору раскритикованной пьесы. Не каждому литератору, рукопись которого ему случалось прочесть, предлагал он встретиться и поговорить.
Об этом благожелательном отношении вождя к Афиногенову было широко известно. Пьесу сразу приняли к постановке 300 театров. Но тут же поползли слухи и о том, что вождь новой пьесой знаменитого драматурга остался недоволен:
► ...возмущенный Сталин исчеркал ее всю красным карандашом, после чего автор сам отказался от постановок.
(Наталья Громова. Узел. Из литературного быта конца 20-х-30-х годов. М., 2006. Стр. 172)
Второй, переработанный по сталинским замечаниям вариант пьесы (тот, который уже назывался «Семья Иванова») действительно вызвал у Сталина резко отрицательное отношение.
Но Афиногенов не терял надежды, что все еще как-нибудь образуется.
► А.Н. АФИНОГЕНОВ – И.В. СТАЛИНУ
Уважаемый Иосиф Виссарионович!
Т. Киршон передал мне, что Вы остались недовольны вторым вариантом пьесы «Семья Ивановых» («Ложь»). Прежде чем снять пьесу – хотелось бы показать Вам результаты работы над ней актеров МХАТ – 1-го и 2-го (в первых числах декабря с.г.). Если же Вы находите это излишним, – я немедленно сам сниму пьесу. Прошу Вас сообщить мне Ваше мнение по данному вопросу.
(Власть и художественная интеллигенция. Стр. 758)
Реакция Сталина была лаконичной и совершенно определенной:
► Т. Афиногенов! Пьесу во втором варианте считаю неудачной.
И. Сталин.
10. XI. 33 г.
(Там же)
На сей раз приглашения встретиться и поговорить уже не последовало.
Видимо, Сталина разозлило, что, работая над вторым вариантом пьесы, Афиногенов некоторые его замечания проигнорировал. Особенно важно тут одно из них: «выстрел Нины», который Сталин в своем письме Афиногенову назвал «бессмысленным и ненужным», а в другом месте того же письма высказался о нем так:
► Для чего понадобился выстрел Нины? Он только запутывает дело и портит всю музыку.
«Выстрел Нины» был кульминацией афиногеновской пьесы. Нина, главная ее героиня, являющаяся в некотором смысле «рупором идей автора» (вот некоторые ключевые ее реплики: «...не знаем мы, что будет завтра генеральной линией – сегодня линия, завтра уклон. И в газетах всей правды не пишут...», «...врем мы и обманываем и подличаем...», «Так и все наши лозунги – на собраниях им аплодируют, а дома свою оценку дают, другую...»), крадет револьвер, намереваясь застрелиться, но в конце концов стреляет не в себя, а в замнаркома Рядового, старого большевика с героическим революционным прошлым. Рядовой тяжело ранен, но, спасая Нину, говорит, что по неосторожности выстрелил в себя сам, и умирает.
Коллизия, надо сказать, не самого высокого вкуса. Но Сталина она раздражила не только этим. И даже – совсем не этим.
Встреча Сталина с Афиногеновым, во время которой они обсуждали замысел будущей афиногеновской пьесы, состоялась в первых числах ноября 1932 года. А буквально несколько дней спустя – в ночь с 8 на 9 ноября – случилось одно из самых трагических событий в жизни Сталина: застрелилась его жена Надежда Аллилуева. Событие это не могло не наложить отпечаток на сталинское восприятие выстрела афиногеновской Нины:
► ...этот выстрел напомнил ему другой – прозвучавший в его кремлевской квартире.
(Н. Афанасьев. Я и Он. Александр Афиногенов: 1904—1941. Парадокс о драме. Перечитывая пьесы 1920– 1930-х годов. М., 1994)
Поразмышлять и порассуждать об этом, конечно, можно. Но автор рассматриваемой нами гипотезы (не будем терять из виду, что в центре его внимания тут все-таки не Афиногенов, а – Платонов) превратил эту коллизию в некий фундамент, на котором он выстроил всю сложную конструкцию этой своей гипотезы:
► Судя по всему, Афиногенов строил фабулу, вводя в нее прямые аллюзии на обстоятельства личной жизни самого Сталина...
По воспоминаниям С. Аллилуевой, ее мать оставила мужу письмо, в котором содержались не только личные упреки, но и политические обвинения. Афиногеновская Нина Ковалева тоже предъявляет Рядовому и нравственные, и политические претензии...
Впрочем, на опасные аллюзии наталкивала не только сцена выстрела. Например, главная героиня имеет тот же инициал имени – «Н», что и жена Сталина. Разница в возрасте между Ниной и Рядовым – 25 лет; Сталин был старше жены на 22 года. Кроме Нины, в пьесе есть еще одна молодая героиня – с которой Рядовой познакомился на Кавказе и на которой вначале намеревался жениться: девушку эту зовут Верой, и ее имя тоже может восприниматься как намек на образ Надежды Аллилуевой (ср. триаду «Вера – Надежда – Любовь»). Как и Аллилуева, афиногеновская Нина не носит фамилии мужа... «металлические» коннотации ее собственной фамилии – Ковалева – также намекают на «сталинский» подтекст...
Аллюзии на Сталина выстраиваются еще по одной линии: помимо пятидесятилетнего замнаркома Рядового, «сталинские» черты проглядывают и в образе 27-летнего секретаря заводской партячейки Павла Сероштанова – в самой фамилии которого присутствует намек на «серую шинель», ставшую в 1930-х гг. неотъемлемой частью «имиджа» Вождя. Показательно, что автор наделил персонажа явным «комплексом неполноценности» из-за некрасивой внешности, – Сероштанов жалуется на свое уродство как на несправедливость, причем иной раз выражается совершенно в «платоновском» духе: «Не хочу активистом быть, хочу быть красавцем». Нина говорит о Сероштанове: «Лицом он не вышел, а душа у него, как цветок», – но Сталина такой компромисс не удовлетворил; характерны его замечания автору: «Почему-то все партийцы у вас уродами вышли, физическими, нравственными, политич<ескими> уродами»; «Почему Сероштанов выведен физическим уродом? Не думаете ли, что только физические уроды могут быть преданными членами партии?» В довершение всего этот персонаж у Афиногенова оказался сыном сапожника, и такое происхождение явно должно было настораживать; во фразе Сероштанова: «Меня отец-сапожник до тринадцати лет колодкой по лбу лупил, пока сам не околел» – «рецензент» не мог не увидеть прямого намека: отец Сталина, сапожник Виссарион Джугашвили, систематически избивал жену и сына и погиб в пьяной драке, когда Иосифу было 11 лет.
Весь этот опасный потенциал содержался уже в первом варианте пьесы. И, как ни оценивать мотивировки драматурга, сочинившего (после предварительного обсуждения!) столь странное произведение, еще более поразительно, что, перерабатывая пьесу (опять-таки в соответствии с указаниями Вождя), Афиногенов выстрел Нины не убрал. Трудно предположить, что он не понял откровенно личных мотивов в замечаниях Сталина... сомнительно, чтобы Афиногенов был столь наивен. Более правдоподобным кажется иное объяснение: драматург добился того, чего и добивался, – а почувствовав, что его намеки поняты, продолжал гнуть свое, акцентируя связь между семейной трагедией «Отца народов» и общим неблагополучием «в народной семье»... И кажется отнюдь не случайным, что письмо с просьбой посмотреть готовящуюся постановку переработанной пьесы драматург направил Сталину 9 ноября 1933 г. – т. е. буквально в годовщину смерти Аллилуевой.
(Евгений Яблоков. Три семьи Иванова. О возможной подоплеке антиплатоновской кампании 1947 г. «Страна философов» Андрея Платонова. Проблемы творчества. Выпуск 5. М., 2003. Стр. 610—611)
Оставив – на время – всю искусственность (и даже некоторую нелепость) этих сложных построений, согласимся с их автором в том, что особенно сильно могло тут задеть Сталина настоятельно подчеркиваемое драматургом уродствогероев его пьесы.