Текст книги "Сталин и писатели Книга третья"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 55 страниц)
► После того, как это было написано, я познакомился с группой поэтов, которые почему-то сами себя именуют «островитянами» (Тихонов и др.). Но у них-то как раз слышатся живые ноты, по крайней мере у Тихонова, молодого, свежего, обещающего. Откуда же экзотическое наименование?
(Л. Троцкий. Литература и революция. М., 1991. Стр. 39)
Из разъяснения Воронского Лев Давыдович узнал, что те «островитяне», где Тихонов, не имеют ничего общего с теми, где мэтром числится Замятин. Тут чуть было не рухнуло все его построение, базирующееся на игре с самим понятием «островитяне». И вот, чтобы избежать полного крушения этой и без того хрупкой конструкции, ему пришлось сделать такое примечание.
Из этого видно, что Лев Давыдович не так уж хорошо ориентировался в расстановке сил на «литературном фронте», как хотел это продемонстрировать. Да и большим эрудитом в делах литературных, каким считался и за какого себя выдавал, тоже не был. (Чего стоит уже один тот факт, что авторство сатирической поэмы Дона Аминадо готов был приписать Бунину.)
Но для нашей темы в этом контексте особый интерес представляет та роль, какую в этой короткой переписке Троцкий отводит Замятину.
Замятин у него выступает как некая точка отсчета – последняя (крайняя правая) граница некой идеологической шкалы. Близостью к Замятину – или степенью удаленности от него – характеризуется (должен характеризоваться) каждый из тех, кто представляется ему «чуждым элементом» в современной российской словесности – в данном случае О. Мандельштам и В. Лидин. И ответ на вопрос, который он задает Воронскому («каково их отношение к Замятину?»), нужен ему для того, чтобы определить местоположение этих литераторов в этой самой, выстраиваемой им идеологической шкале.
Каково бы ни было политическое лицо Замятина, но как писатель он – по принятой тогда терминологии – числился попутчиком. Пусть правым, даже крайне правым, но – попутчиком. То есть – одним из тех, кому с нашей революцией по пути.
Но на этот счет у Троцкого была своя формула:
► Относительно попутчика всегда возникает вопрос: до какой станции? Этого вопроса нельзя сейчас, однако, предрешить и в самой приблизительной степени. Разрешение его зависит не только от субъективных свойств того или иного из попутчиков, но главным образом от объективного хода вещей в ближайшее десятилетие.
(Там же. Стр.56)
Но для Замятина, похоже, этот вопрос встал уже сейчас.
Именно сейчас, в 1922 году, наш поезд подошел к той станции, на которой таким господам, как Замятин, может быть, придется сойти. А может быть, и нет? Может быть, на какое-то время можно ему разрешить ехать с нами на нашем поезде и дальше?
Это и предстояло сейчас решить.
Принять окончательное решение по этому вопросу предстояло Сталину. Но – не сейчас, а десять лет спустя.
Сейчас же я хочу объяснить, почему в главе из книги, которая называется «Сталин и писатели», – и сама глава тоже не «Троцкий и Замятин», а «Сталин и Замятин», – я счел нужным так много места уделить Троцкому.
Троцкого Сталин всю жизнь яростно ненавидел и мучительно ему завидовал. Но это не мешало ему, отринув и разоблачив те или иные идеи и концепции Льва Давыдовича, потом, слегка перефразировав и объявив своими собственными, претворить их в реальность.
Так было с лозунгами Троцкого об «огосударствлении профсоюзов», формировании «трудармий» (система сталинских лагерей) и создании тяжелой индустрии за счет эксплуатации крестьянства.
Немало Сталин почерпнул и из кладовой эстетических идей и концепций Льва Давыдовича. (В обильно цитировавшейся мною здесь книге Троцкого «Литература и революция» мелькнуло даже словцо «низкопоклонство», ставшее потом в идеологическом словаре Сталина одним из ключевых.)
Разница между Сталиным и Троцким – не такая уж маленькая – помимо всего прочего, состоит еще и в том, что Троцкий полагал, что решение того или иного вопроса (например, вопроса о том, кому из попутчиков на какой станции придется сойти), в конечном счете будет зависеть «от объективного хода вещей». Сталин же считал, что зависеть оно должно – и будет – только от него, от его личного волеизъявления. И в соответствии с этим своим убеждением и поступал. Поэтому-то для одних «попутчиков» станция, на которой их решено было сбросить с «нашего паровоза», который все летел и летел вперед («в коммуне остановка»), обозначилась 1934 -м, для других 1937-м, для третьих 1946-м годом. Для Замятина этой «станцией» стал год 1932-й.
А тогда, в 1922-м, когда этот вопрос применительно к его судьбе встал впервые, окончательное его решение на некоторое время повисло в воздухе.
* * *
В литературе о Замятине не раз высказывалась и отчасти даже и утвердилась версия, согласно которой решение уезжать или не уезжать ему в 1922 году за границу, Замятин будто бы принял сам. Будто бы даже решение этого вопроса только от него самого и зависело:
► «Однако на этот раз Замятин выехать отказался», – пишет Чудакова в 1988 году, соглашаясь с мнением Джона Мальмстеда и Лазаря Флейшмана 87 года. Основываясь на других источниках, подтверждает это и Александр Галушкин в 92 году:
«Не-эмиграция была актом свободного выбора, а не результатом запрета или давления», – можем мы повторить вслед за Д. Мальмстедом и Л. Флейшманом...
(Григорий Файман. «И всадили его в темницу...». В кн.: Новое о Замятине.Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 78)
Автор процитированного здесь сообщения с этой версией не соглашается, но оспаривает ее в выражениях крайне осторожных. Вежливо замечает, что она не кажется ему «стопроцентно убедительной».
Его можно понять: уж больно высок научный авторитет авторов приведенных им высказываний.
Но сейчас, после выхода в свет замечательного тома документов, на который я тут уже неоднократно ссылался («Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 – начало 1923 г. М., 2008),мы уже без всякой осторожности, а с полной уверенностью можем утверждать, что все это было не так. Совсем не так.
Не сам Замятин, а весьма высокие инстанции решали в 1922 году, уезжать ему или оставаться. И принятое ими в конце концов либеральное, можно даже сказать, великодушное решение, принято было отнюдь не в соответствии с его намерениями и желаниями, а, как мы в этом еще убедимся, вопреки им.
* * *
Первый список «антисоветской интеллигенции города Петрограда», в котором оказался Замятин, рассматривался 22 июля 1922 года. Это тот самый список, в котором он был назван «заядлым белогвардейцем».
Характеристика его политической физиономии и рекомендация, как с ним надлежит поступить, там была такая:
► Замятин Е.И. Сотрудник «Летописи» и «Литературных записок». Скрытый заядлый белогвардеец. Он автор нелегальной резолюции, которую он проводил на собрании Дома литераторов, в которой выносилось порицание Андрею Белому за его произведение в защиту Советской России. Выступает в своих литературных произведениях всецело против Советской власти. Он в тесной компании с бежавшим Ремизовым. Ремизов – это определенный враг. Замятин – то же самое. При высылке за границу он сделается опасным лидером. Нужно выслать в Новгород, в Курск, но за границу ни в коем случае.
(Лубянка. Сталин и ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД. Январь 1922– декабрь 1936. Документы. М., 2003. Стр. 45)
На самом деле, как мы уже знаем, никаким врагом советской власти Замятин не был. Как, впрочем, и Ремизов, близость с которым тут ставится Замятину едва ли не в главную его вину:
► После одного вечера в Доме искусств я шел домой вместе с Ремизовым. Засунув пальцы глубоко в рукава, сутулясь, ежась и вздрагивая (мне казалось, что Ремизов вечно дрожал от внутреннего холода), он говорил потихоньку, с лицом юродиво-верующего, будто посвящая меня в потайные свои убеждения.
– Ну, вот и появляются молодые, из медвежьих углов, кто с посада, кто с городища. Я всегда говорил – погодите, придут, откуда никто и не ждет, явятся преемствовать, и с полным правом: не инкубаторные и не гомункулы, а с отцом и матерью – равно и от русской революции, и от русской литературы. Я счастлив, что был прав, что вижу теперь, как вы все рождаетесь, что стою при самом начале, при родах, и что буду кого-нибудь повивать, как бабка. Счастлив, счастлив.
Он касался меня беглым взглядом, мгновенно улавливая, что я верю его словам, и продолжая еще сокровеннее:
– Счастлив, очень счастлив, что всю революцию просидел в Петербурге. Ну, что там они поразъехались, наши писатели, по заграницам? Что они там видят? С кем живут? Жалко мне их. Взять хоть бы Алексея Толстого. Отказался бы от своего «графа» и жил бы тут. Ведь он это понимает, что не в «графе» дело, а вот поди!.. Пропащие они, эти эмигранты, пропащие...
В то время в литературе из года в год раздавались жалобы, и было привычно слышать поскрипывание зубов, видеть печаль, усталость. Неудивительно, что я обрадовался, когда голос веры излетел из такой хилой оболочки. Особенно убеждало, пожалуй, как раз то, что оптимизм принадлежал человеку болезненному, жалкому своей физической беззащитностью. Он мне показался сразу сильнее, больше, внушительнее. Значит, не все плачутся и скрипят зубами, думал я, есть писатели, глубоко соединенные со своей землей, не бегущие от ее судеб. И как хорошо, что эта национальная гордость проявляется в настолько сложном художнике, как Ремизов...
Я был очень рад такому открытию...
Но тут неожиданно разнесся слух, что Ремизов бежал за границу.
В первые дни никто из молодежи не поверил этому. Ждали, что все разъяснится, что он так же вдруг объявится, как исчез, что он уехал куда-нибудь в глушь, в уединение, отдыхать. Зощенко говорил мне, что бегство такого человека в чужие страны было бы противоестественно, как переселение рыбы на жительство в горы: Ремизов и его уверял, будто бы счастлив, что просидел всю революцию в Петербурге и что эмигранты – пропащие люди. Но прошло еще некоторое время, и сам Ремизов позаботился рассеять сомнения: от него пришли письма из Ревеля, в которых он печалился обо всем покинутом, из множества околичностей выходило, будто он никогда не бежал бы, если бы его не заставили, либо чуть ли не похитили.
(Конст. Федин. Горький среди нас.М, 1968. Стр. 120-122)
Никто, конечно, бежать на Запад его не заставлял и, тем более, не похищал. Может быть, ему с лихвой хватило тех двух суток в чрезвычайке, куда его «замели» в 1919-м, в один день с Замятиным, Ивановым-Разумником и Блоком. Но уж во всяком случае, не для того бежал он в Париж, чтобы вести оттуда вражескую деятельность против Страны Советов. И Замятин, случись ему тогда оказаться вместе с Ремизовым в Париже, тоже ни при какой погоде не сделался бы «опасным лидером» белоэмигрантов. (Об этом мы можем судить по тому, как он повел себя в 30-е, когда действительно выпало ему там оказаться. Но об этом – позже.)
Ни в малейшей степени не соответствовало действительности и другое обвинение, предъявленное Замятину в той его характеристике: будто бы он «выступает в своих литературных произведениях всецело против Советской власти».
О том, что это полная ерунда, он потом – десять лет спустя – напишет в своем знаменитом письме Сталину:
► ...в одной моей сказке («Бог»), напечатанной в журнале «Летопись» – еще в 1916 году – некий критик умудрился найти... «издевательство над революцией в связи с переходом к НЭПу»; в рассказе («Инок Эразм»), написанном в 1920 году, другой критик (Машбиц-Веров) узрел «притчу о поумневших после НЭПа вождях». Независимо от содержания той или иной моей вещи – уже одной моей подписи стало достаточно, чтобы объявить эту вещь криминальной.
Единственным его «литературным произведением», которое могло дать повод (с точки зрения ОГПУ, конечно) для обвинения в том, что он выступает в нем «всецело против Советской власти», была нашумевшая его статья «Я боюсь», напечатанная в 1920 году в первом номере журнала «Дом искусств»:
► Я боюсь, что мы слишком бережно и слишком многое храним из того, что нам досталось в наследие от дворцов. Вот все эти золоченые кресла – да, их надо сберечь: они так грациозны и так нежно лобызают любое седалище. И пусть бесспорно, что придворные поэты грацией и нежностью похожи на прелестные золоченые кресла. Но не ошибка ли, что институт придворных поэтов мы сохраняем не менее заботливо, чем золоченые кресла? Ведь остались только дворцы, но двора уже нет.
Я боюсь, что мы слишком уж добродушны и что французская революция в разрушении всего придворного была беспощадней...
...презрительным декретом – французская революция гильотинировала переряженных придворных поэтов. А мы – своих «юрких авторов, знающих, когда надеть красный колпак и когда скинуть», когда петь сретение царя и когда молот и серп, – мы их преподносим народу как литературу, достойную революции...
Настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики. А если писатель должен быть благоразумным, должен быть католически-правоверным... не может хлестать всех, как Свифт, не может улыбаться над всем, как Анатоль Франс, – тогда нет литературы бронзовой, а есть только бумажная, газетная, которую читают сегодня и в которую завтра завертывают глиняное мыло...
...афинский народ – умел слушать не только оды: он не боялся и жестоких бичей Аристофана. А мы... где нам думать об Аристофане, когда даже невиннейший «Работяга Словотеков» Горького снимается с репертуара, дабы охранить от соблазна этого малого несмышленыша – демос российский!..
Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский, как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь – я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое.
(Евгений Замятин. Я боюсь. М., 1999. Стр. 49—52)
Конечно, его страшит грядущая судьба русской литературы. Но не в меньшей мере – судьба русской революции!
Таков был этот «контрреволюционер» и «заядлый белогвардеец».
Но поскольку, как мы уже выяснили, большевистский переворот был не революцией, а контрреволюцией, нельзя не признать, что у новых властителей России были совсем не малые основания для того, чтобы считать писателя Замятина своим врагом.
Впрочем, не исключено, что они вполне искренне считали себя революционерами, а Замятина – контрреволюционером. Но это уже – дело десятое.
Итак, 22 июля 1922 года Замятина предлагалось за границу ни в коем случае не высылать, а выслать его куда-нибудь поближе: в Новгород или в Курск.
Но вскоре – 10 августа того же года – Политбюро ЦК РКП(б) утверждает другой список, представленный Л. Каменевым, Д. Курским и И. Уншлихтом, в котором в числе высылаемых за границу – рядом с Питиримом Сорокиным, Бердяевым, Изгоевым, С.Н. Булгаковым и другими знаменитыми пассажирами будущего «философского парохода» – числится и Замятин.
А еще две недели спустя – 22 августа – зампред ГПУ Уншлихт направляет Ленину и Сталину еще один, новый список, в котором Замятин – вместе с Изгоевым, Карсавиным и Лосским – фигурирует уже в другой группе – из семи человек, которые «согласно их желания будут отпущены за границу за свой счет».
Перечню этих семи «счастливцев» предшествует список другой группы – из девятнадцати человек, о которых сказано, что «все указанные лица будут высланы за границу под конвоем за счет ГПУ».
Рядом с этой грозной формулировкой («под конвоем») формула «согласно их желания» выглядит проявлением какого-то совсем уж немыслимого либерализма. Может быть, отсюда и возникла версия, согласно которой Замятин будто бы сам, собственным волеизъявлением решал, уезжать ему или оставаться?
На самом деле, однако, эта либеральная формула никакого выбора высылаемым не оставляла. Без конвоя за свой счет или под конвоем и за счет ГПУ – роли не играло. И та и другая мера равно предполагала насильственное выдворение высылаемых за пределы отечества.
Арестован Евгений Иванович был 17 августа. Во всяком случае, именно этим числом помечен протокол первого его допроса.
На допросе он с предъявленными ему обвинениями не согласился, но в «глухую несознанку» не уходил и истинных своих взглядов не скрывал, хотя, быть, может, излагал их и в несколько смягченном виде:
► ПОКАЗАНИЯ ПО СУЩЕСТВУ ДЕЛА.
1. Мои взгляды на структуру Сов. Власти... Считаю, что в данный момент, когда существующая власть в России, по-моему, совершенно укрепилась, в интересах Советской власти – политика не репрессий, но, главным образом, идейной борьбы.
2. Задача интеллигенции в России – быть мозгом страны, и если он видит «недостатки механизма» – говорить о них.
3. Мое отношение к вопросу об обязанности этого мозга работать: конечно, он должен, невзирая на самые трудные условия, работать для своей страны.
4. Мое отношение к сменовеховцам: это – буржуазная группа, которая видит в НЭП'е возвращение, в большей или меньшей степени, к буржуазной государственной организации. Это – очень далеко от социализма.
О савинковцах и их работе, по совести, ничего не знаю; общие впечатления, которые остались в отрывках от чтения газет, – это малочисленная и не играющая никакой роли политическая организация авантюристов-романтиков.
5. Последнее время я в течение шести дней в неделю работал как писатель, как завед. редакцией в отделении Госиздата («Всемирная Литература») – и пять раз в неделю ездил в Политехнический институт читать лекции. На факультетских заседаниях не бывал (я живу в городе, заседания – в Лесном); общественной стороной жизни в высшей школе не интересовался, не хватало времени.
6. Будущее русской эмиграции за границей – трудный вопрос. Скорее всего – все или большая часть, раньше или позже, вернутся в Россию.
Я думаю сейчас об этом вопросе как писатель и считаю, что писатель временно, пока у него еще живут впечатления от Родины – может за границей жить и творить; а затем – ему неминуемо снова прикоснуться к земле и набраться от нее сил.
Евг. Замятин
(Григорий Файман. «И всадили его в темницу...». В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 82—83)
В этих своих ответах Замятин не задирается, не прет на рожон. Формулировки для выражения своих взглядов выбирает сдержанные, даже осторожные. Но при этом он не лукавит, говорит то, что думает. Взять хотя бы ответ на вопрос следователя о его отношении к Советской власти. На первый взгляд он скорее уклончив. В оценку не вдается, предпочитает говорить о том, какой он хотел бы эту власть видеть. В то же время дает понять, что в принципе Советскую власть он признает.
Тут, правда, невольно вспоминается мрачная шутка Зощенко, так ответившего однажды на вопрос, признает ли он пролетарскую поэзию:
► ...тут я должен рассказать вот что.
Однажды Куприна спросили – признает ли он правительство.
Да, конечно, он признает правительство. Дождь идет, и вымокло его платье – признает ли он это? Да, признает. Лопнул городской коллектор, и город затопило нечистотами. Может ли он это признать? Да, он совершенно признает это. Он признает правительство.
(Мих. Зощенко. Конец рыцаря печального образа. В кн.: Неизданный Зощенко. Ardis/Ann Arbor. Стр. 71).
Примерно так же и Замятин признает Советскую власть.
Ответ на тот же вопрос следователя, зафиксированный в протоколе допроса под пунктом десятым, на первый взгляд кажется совсем уже «идеологически выдержанным». Во всяком случае – вполне лояльным:
► Считаю, что Советская власть впоследствии может быть одной из наиболее удачных государственных организаций после исправления «маленьких недостатков механизма».
(Григорий Файман. «И всадили его в темницу...». В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. Стр. 82)
Но в основе своей этот ответ ничем не отличается от того, который записан в его «Показаниях по существу дела».
«Впоследствии...», «Может быть...» «После исправления маленьких недостатков...»
Ведь сам факт его ареста и допроса яснее ясного говорит о том, что эти «маленькие недостатки механизма» не только не малы, но в основе своей неискоренимы, поскольку составляют существо этой власти, по самой своей природе неспособной «политику репрессий» заменить «политикой идейной борьбы».
Ответы Замятина на другие вопросы следователя более откровенны. Они совсем уже адекватно выражают истинные его взгляды.
Но наибольший интерес тут представляет его ответ на последний – шестой вопрос: о его отношении к эмиграции.
Совершенно очевидно, что и сам этот вопрос, и ответ, который на него дает Замятин, весьма многозначителен. Речь, в сущности, идет о том, как писатель относится к перспективе его высылки за границу. И он отвечает – прямо и недвусмысленно: что ж, при некоторых обстоятельствах он считает этот вариант вполне для себя приемлемым. Во всяком случае – на время, «пока у него еще живут впечатления от Родины».
Но в открытую о таком варианте развития событий речь еще не идет. Во всяком случае, в принятом на основании этого допроса постановлении о высылке арестованного писателя за границу в нем – ни слова:
► ПОСТАНОВЛЕНИЕ
Я Пом. Уполномоченного 1-го Спец. Отдела... ГПУ рассмотрел дело на гр. Замятина Евгения Ивановича,
ПОСТАНОВИЛ:
Привлечь его в качестве обвиняемого и предъявить ему обвинение в том, что он, с момента октябрьского переворота и до настоящего времени не только не примирился с существующей в России Рабоче-Крестьянской Властью, но ни на один момент не прекращал своей анти-советской деятельности, при чем в моменты внешних затруднений для РСФСР свою контрреволюционную деятельность усиливал, т. е. в преступлении, предусмотренном ст. 57—1 Уголовного Кодекса РСФСР.
Как меру пресечения, уклонения суда и следствия гр-на Замятина Евгения избрать содержание под стражей.
Нач. Уп. Согласен. Утверждаю. Нач.
(Там же. Стр. 83)
Все эти предъявленные ему обвинения Замятин решительно отверг:
► Настоящее постановление мне объявлено,
прочел, предъявленные обвинения считаю неправильными, ибо все непримирившиеся – уехали за границу, я остался здесь – и работал в Сов. России, как специалист.
Евг. Замятин
17/VIII. 1922 г.
(Там же. Стр. 84)
И только тут следователь наконец открыл все свои карты.
Решение о высылке его за границу было Замятину объявлено в тот же день – 17 августа, о чем неопровержимо свидетельствует дата, стоящая под следующим написанным и подписанным им в тот день документом:
► ПОДПИСКА
Даю сию подписку П.Г.О.Г.П.У. в том, что добровольно изъявляю согласие уехать на свои средства в двухнедельный срок в Германию.
Евг. Замятин
17-VIII—1922.
(Там же)
Эта «Подписка» отчасти объясняет, почему в приведенном мною выше списке, составленном несколько дней спустя (22 августа), Замятин оказался среди тех, кого предполагалось выслать не «под конвоем», а в числе семи «счастливцев», о ком там было сказано, что они «отпущены за границу за свой счет».
Чем была вызвана эта особая милость в отношении шести других его товарищей по несчастью, неизвестно. Но на некоторую неординарность «случая Замятина» отчасти проливают свет две ведомственные телеграммы, одна из которых была отправлена в тот же день, а другая – на следующий:
► ТЕЛЕГРАММА ИЗ МОСКВЫ ОТ 17 АВГУСТА 1922 г.
По распоряжению тов. Ягода, если вами арестован Замятин Е.И. то освободите, сославшись на недоразумение. Подпись: Ягода.
Служебные отметки поставлены 18 августа. И той же датой помечена новая телеграмма из Москвы:
► Телефонограмма об освобождении Е. И. ЗАМЯТИНА, повторяю ЗАМЯТИНА, переданная 17 августа... аннулируется. По отношению ЗАМЯТИНА остается наш № 25703.
ЗАМПРЕД ГПУ УНШЛИХТ
НАЧСОГПУ САМСОНОВ.
В Справке от того же числа сказано, что гр. Замятин Евгений Иванович, 38 лет, писатель-беллетрист, преподаватель Политех. ин-та, был арестован 15/11—19 г. по делу 8008– 19 (лев. ср.) и 16/11—19 освобожден, как непричастный.
► Гр. ЗАМЯТИН Е. И. проходит также по агентурному делу... которое находится в разработке... 18/VII-22 г.
(Там же. Стр. 84)
Уже по этому обмену телеграммами можно предположить, что у Замятина нашлись какие-то покровители, пытавшиеся вырвать его из лап ГПУ. На этом – первом – этапе у них, как видно, ничего не получилось. Но они не сдались, и спустя две недели «дело Замятина» рассматривалось уже в другой, более высокой инстанции:
► ВЫПИСКА ИЗ ПРОТОКОЛА № 1 ЗАСЕДАНИЯ КОМИССИИ ПОД ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВОМ Ф.Э. ДЗЕРЖИНСКОГО «ПО ПЕРЕСМОТРУ ХОДАТАЙСТВ ОБ ОТМЕНЕ ВЫСЫЛКИ ЛИЦ, О КОТОРЫХ СООТВЕТСТВУЮЩИМИ УЧРЕЖДЕНИЯМИ ДЕЛАЛИСЬ ЗАЯВЛЕНИЯ ОБ ОСТАВЛЕНИИ НА МЕСТАХ».
31 августа 1922 г.
ПО ПЕТРОГРАДУ
8) Замятин Евгений Иванович
Вследствии ходатайства т. Воронского об оставлении Замятина в России на предмет сотрудничества его в «Красной нови» высылка приостановлена до окончания переговоров.
(«Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 – начало 1923 г. М., 2008. Стр. 321-322)
Теперь мы уже знаем, что за Замятина вступился тогда не только Воронский. В его деле обнаружились три ходатайства: ходатайство издательства «Всемирная литература», ходатайство Всероссийского союза писателей (подписанное Акимом Волынским и Анной Ахматовой) и, наверно, совсем уже неожиданное для тех, кто распорядился арестовать писателя, —
► ХОДАТАЙСТВО ПЕТРОГРАДСКОГО ПОЛИТЕХНИЧЕСКОГО ИНСТИТУТА В ГЛАВПРОФОБР РСФСР ОБ ОТМЕНЕ ВЫСЫЛКИ Е.И. ЗАМЯТИНА ЗА ГРАНИЦУ.
8 сентября 1922 г.
В ГЛАВПРОФОБР
Из числа лиц, арестованных в последнее время в Петрограде и подлежащих высылке за границу, находится преподаватель Кораблестроительного факультета Евгений Иванович Замятин. По отъезде в командировку за границу Декана Кораблестроительного факультета К.П. Боклевского Е.И. Замятин фактически остался его заместителем по преподаванию корабельной архитектуры, специалистом по проектированию портовых плавучих средств. Отсутствие Е.И. Замятина поставит Кораблестроительный факультет в затруднительное положение, почему и позволяю себе ходатайствовать перед Главпрофобром об оказании содействия к оставлению Е.И. Замятина в Петрограде и о скорейшем его освобождении.
И.о. ректора института Бор[ис] ВОРОБИЧ
Заведующий канцелярией ВАСИЛЬЕВА
(Там же. Стр. 340-341)
В чекистской «Справке», послужившей основанием для ареста Замятина и включения его имени в список высылаемых за границу (той, в которой он был назван «заядлым белогвардейцем»), было сказано, что он сотрудник «Летописи» и «Литературных записок». И только. Ни издательство «Всемирная литература», ни Всероссийский союз писателей там не упоминались. А о том, что он к тому же является еще и преподавателем кораблестроительного факультета Политехнического института, чекисты, надо полагать, и вовсе не подозревали. Знать не знали и ведать не ведали (хотя по роду их занятий знать это им вроде бы полагалось), что, помимо литературы, есть у него еще и другая профессия и другая любовь, так же кровно, как и первая, связанная с его любовью к России и ко всему русскому:
► Русских недаром обвиняют в легкости нравов: вот, например, я – двоеженец, и что еще хуже – не стесняюсь открыто, вслух заявлять об этом. В оправдание себе могу сказать только одно: я – не первый и не единственный, в истории русской литературы такие случаи уже бывали. Антон Чехов в своих письмах признался, что у него тоже было две жены: законная жена – медицина и незаконная – литература.
Мои две жены: техника и литература. И сегодня я хочу изменить литературе со своей старой, технической женой: я хочу написать... о ледоколах.
Ледокол – такая же специфически русская вещь, как и самовар. Ни одна европейская страна не строит для себя таких ледоколов, ни одной европейской стране они не нужны: всюду моря свободны, только в России они закованы льдом, беспощадной зимой – и чтобы не быть тогда отрезанными от мира, приходится разбивать эти оковы.
Россия движется вперед странным, трудным путем, не похожим на движение других стран, ее путь – неровный, судорожный, она взбирается вверх – и сейчас же проваливается вниз, кругом стоит грохот и треск, она движется, разрушая.
И так же ход ледокола непохож на движение приличного, европейского корабля...
..........
Русскому человеку нужны были, должно быть, особенно крепкие ребра и особенно толстая кожа, чтобы не быть раздавленным тяжестью того небывалого груза, который история бросила на его плечи. И особенно крепкие ребра – «шпангоуты», особенно толстая стальная кожа, двойные борта, двойное дно – нужны ледоколу, чтобы не быть раздавленным сжавшими его в своих тисках ледяными полями. Но одной пассивной прочности для этого все же еще было бы мало: нужна особая хитрая увертливость, похожая на русскую «смекалку». Как Иванушка-дурачок в русских сказках, ледокол только притворяется неуклюжим, а если вы вытащите его из воды, если вы посмотрите на него в доке – вы увидите, что очертания его стального тела круглее, женственнее, чем у многих других кораблей. В поперечном разрезе ледокол похож на яйцо – и раздавить его так же невозможно, как яйцо рукой. Он переносит такие удары, он целым и только чуть помятым выходит из таких переделок, какие пустили бы ко дну всякий другой, более избалованный, более красиво одетый, более европейский корабль.
(О моих женах, о ледоколах и о России. В кн.: Евгений Замятин. Я боюсь. М., 1999. Стр. 178-181)
На чекистов эти сантименты особого впечатления, наверно, не произвели бы. Но с ходатайством ректора Политехнического института они могли бы и посчитаться: ведь оказалось, что «заядлый белогвардеец» был не только болтун-литератор, от которого стране никакого проку, а один только вред, но еще и «спец». А к «спецам» у советской власти все-таки было другое отношение. (Во всяком случае, до 1928 года, до знаменитого Шахтинского дела.)
Но фирма, как говорится, перед затратами не стояла и с народно-хозяйственными интересами страны не считалась. В списках высылаемых интеллигентов были и «Список профессоров Московского высшего технического училища», и «Список профессоров Петровско-Разумовской сельскохозяйственной академии», и «Профессора Института инженеров путей сообщения», и «Список антисоветских агрономов», и «Список антисоветских инженеров».
В числе хлопотавших о Замятине называют еще Пильняка, А.Н. Тихонова, П.Е. Щеголева, Ю. Анненкова. Но их заступничество для чекистов тем более не имело никакого веса.
Юрий Анненков вскоре (осенью 1924 года) и сам стал эмигрантом. Ахматова тоже того и гляди могла попасть в такой же проскрипционный список, в каком оказался Замятин. Хотя – за Ахматовой и Акимом Волынским все-таки стояла какая-никакая общественная организация: Всероссийский союз писателей.