Текст книги "Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
Если жестокость наказания потеряла свою эффективность, то единственным средством обуздания нерадивых и недисциплинированных офицеров оставалось воздействие на их самосознание. Однако в данном случае полковое начальство сталкивалось с серьезными трудностями. Сознание исключительности своего положения, присущее дворянству XVIII века, являлось достаточным основанием для власти, чтобы доверять ему самые ответственные поручения. Реформы Петра I разрушили старые принципы существования дворянского сословия, а новая система представлений дворянства о себе как о сословии сформироваться еще не успела. До издания Жалованной грамоты в 1785 году у дворянства было немного правовых оснований для сословной самоидентификации. Дворянское сословие с его привилегиями было открыто для всякого, кто имел возможность дослужиться до чина прапорщика. Марк Раефф справедливо отмечал, что правление Петра породило ряд неясностей в характере основных политических институтов и социальных связей. Эта двусмысленность произвела сдвиг в основных ценностях, определявших мировоззрение русской элиты, – социальных, интеллектуальных, моральных{1256}. Борис Николаевич Миронов также отмечает, что дворянин после распада служилого города поневоле стал индивидуалистом{1257}. Однако трудно согласиться с его предположением о том, что между служилыми городами XVI–XVIII веков и дворянскими обществами второй половины XVIII века дворянству удалось компенсировать утрату корпоративных связей путем укрепления клановой системы на основе патронажа{1258}.
В современной историографии проблему патронажа в среде московского дворянства впервые исследовала американский историк Нэнси Шилдс Коллманн. В своей монографии, посвященной формированию политической системы Московского государства, историк отмечает, что отношения в средневековых обществах (в том числе в Московском государстве) не были формализованы и институционализированы, определяясь скорее традицией и строясь на личных связях – родстве, дружбе, зависимости{1259}. Б.Н. Миронов в своих рассуждениях проецирует наблюдение Коллманн на XVIII век{1260}. Однако если для эпохи Ивана Грозного приоритет неформальных связей в среде служилого сословия представляется вполне понятным, то для XVIII века господство клановых и патримониальных отношений выглядит неубедительной архаизацией. К тому же Коллманн фактически игнорирует такой фактор, как влияние общесословных дворянских интересов, указывая на их абстрактный характер. Такой подход можно оправдать только тем обстоятельством, что в середине XVI века корпоративные организации дворянства (служилые города) находились в стадии формирования. В XVIII веке дворянство уже не приписывалось службой к определенному городу.
Вместе с тем именно в служилом городе формировались сословные принципы рядового провинциального дворянства. В частности, структура служилого города была организована таким образом, чтобы взаимоотношения дворян и представителей других сословных групп не выходили за рамки неписаных правил. Например, в XVII веке даже праздное общение дворянина с крестьянами рассматривалось как проявление девиантного поведения. В 1641 году уфимский дворянин Семен Григорьевич Пекарский подал челобитную на помещиков Лопатиных, обвинив их в «ложном верстании» своего брата Василия Ивановича Лопатина, будто бы находящегося не в своем уме: он якобы «страдает падучей болезнью», а денежное жалованье «емлют его братья за него подставно». В результате был произведен розыск среди всех служилых людей Уфы. Большинство уфимских дворян ничего не знали о болезни Лопатина, однако никто из опрошенных служилых людей не сомневался в ненормальном поведении уфимца, потому «что он Василии с крестьянами села Богородского с Демкой Кузнецом на песку неводом рыбу ловил и живучи с ними крестьянами на песку из лука стрелял, и кулаки бился и шахматы играл»{1261}.
В новых условиях представители старого дворянства должны были смириться с тем, что на обедах у своих полковых командиров они могли подвергнуться оскорблению и унижению со стороны бывших крестьян, посадских людей или холопов, сделавших более успешную карьеру. К тому же в середине XVIII века мало кому из провинциального потомственного дворянства удавалось дослужиться до офицерского звания. В 1767 году из 76 уфимских дворян, подписавших наказ в Уложенную комиссию, только 13 человек имели офицерские звания или чины, соответствующие им по Табели о рангах{1262}. Остальные 63 человека указали, что они вышли в отставку рядовыми или унтер-офицерами. Например, в 1754 году в Уфимском драгунском полку одновременно служили рядовыми Матвей Николаевич Каловский и его крестьянин из сельца Сикибаево Леонтий Кормильцев{1263}. Таким образом, многие дворяне нередко тянули солдатскую лямку вместе со своими бывшими крепостными. Отсутствие ощутимой границы между высшими и низшими чинами не могло не сказаться на представлении о дворянской чести.
В исторической и культурологической литературе дворянская честь рассматривается, как правило, с позиции корпоративных представлений самого дворянства. В своем исследовании о функции «чести» в России раннего Нового времени Н.Ш. Коллманн рассматривает основные социокультурные характеристики этого понятия{1264}. Хорошая репутация предполагала в первую очередь законопослушное поведение (а значит, назвать кого-либо вором, разбойником или тем более изменником означало нанести тяжкое оскорбление), соблюдение моральных норм (включая надлежащее сексуальное поведение), а также благочестие. К этому можно добавить, что понятия чести и бесчестья играли важнейшую роль в сфере управления. При постоянной нехватке в Оренбургском крае административных кадров управлять огромной территорией можно только опираясь на людей, вызывавших безусловное доверие у власти, то есть на дворянство – самое ответственное сословие в провинции. Несмотря на то что во второй половине XVII века дворяне по своим боевым качествам уступали городовым казакам{1265}, все ключевые должности в системе управления, требовавшие предельной честности в исполнении, поручались только дворянам. Это касалось не только сбора ясачных податей с башкир, но и контроля над деятельностью представителей уфимской администрации. Именно дворянству в силу его привилегированного положения в наибольшей степени было свойственно чувство ответственности. Система местничества, формируя у дворянства представление о чести рода, в определенной степени ограничивала произвол верховной власти в отношении городовой корпорации. С отменой местничества представления о чести рода утратили юридическую основу. Впрочем, в сословном сознании потомственного дворянства местничество играло роль и в XIX веке. В 1809 году в знак протеста против производства Барклая де Толли в генералы от инфантерии группа военачальников, находившихся по сравнению с ним в более высоких чинах, занимавших более высокие, чем Барклай, должности в прежних кампаниях и имевших больше наград, подала в отставку{1266}.
Отмена местничества не могла не сказаться на главных служебных качествах дворянства. Так, от участия в Крымских походах 1687 и 1689 годов под разными предлогами уклонились многие представители старейших дворянских родов Уфы, в то время как прежде подобных случаев массового дезертирства не отмечается{1267}. Наиболее серьезный случай дворянского «бесчестья» относится уже к эпохе петровских преобразований. В 1715 году уфимский фискал Леонтий Яковлев прислал в Сенат доношение о ссоре, произошедшей между дворянами Максимом Аничковым и Василием Ураковым. В день «государева ангела» – тезоименитства царя – на обеде у коменданта Ивана Бахметьева уфимцы бранились и называли друг друга изменниками{1268}. Началось следствие, в ходе которого выяснилось, что оба дворянина обвиняли друг друга в преступлении, имевшем место во время сражения полка Петра Хохлова с башкирами осенью 1707 года. Сенатское расследование, начатое в 1716 году, показало, что Хохлов еще в начале похода утратил контроль над своими подчиненными. У горы Юрактау башкиры захватили все пушки и обоз полка. Оставшиеся в живых служилые люди заняли оборону в лесу, где в течение недели отбивали атаки башкир. Из этого лагеря на сторону башкир перешли уфимские дворяне Осип Лопатин, Иван Рукавишников, Алексей Жуков и упомянутый Аничков. Последний, по словам Уракова, «с боя бросил лук свой ушел к ним ворам башкирцам в измену». Перебежчики не только сообщили восставшим, что в полку кончился весь порох, но и приняли активное участие в нападении на укрепленный лагерь полка. При этом башкиры «приступили и били на них за щитов из луков и пищалей непрестанно, а в управлении тех щитов были уфимские служилые люди Дмитрий Сюзьмин, Максим Аничков, Осип Лопатин Василий»{1269}. Дело о перебежчиках не было завершено. Как было указано в сенатском решении, «тому указу из канцелярии Сената не разыскано, на Уфе по указу не учинено, потому что дело старое и Петр Хохлов умре и очные ставки давать некому»{1270}. Однако сам переход на сторону противника целой группы дворян стал возможен лишь в результате отмены местничества. С другой стороны, упразднение главного критерия «верстания» в дворянский список – «кто кому отечеством в версту» – позволило местным властям в 1712 году в массовом порядке записать в уфимские дворянские роты служилых иноземцев и «новокрешен», однако эти служилые люди никогда не имели равного с дворянами правового статуса{1271}.
Проблема сословной ответственности дворянства в новых условиях возникала и в сравнительно мирной обстановке. В 1771 году правительство приняло решение о мобилизации 3 тысяч башкир для подавления польского восстания. До западной границы шесть партий башкир должны были сопровождать 12 обер-офицеров Оренбургского корпуса. Командующий генерал-поручик и оренбургский губернатор Иван Андреевич Рейнсдорп приказал генерал-майору и оренбургскому обер-коменданту Николаю Яковлевичу Панову подобрать для этого похода 12 исправных и надежных оберофицеров из личного состава 27 полков корпуса. Ланов недвусмысленно указал на то, что «по справке батальонных командиров таковых качеств, каковы требуются в наличности, теперь нет, а как сия команда особливой доверенности требует, так я из наличных по их состоянию равно же и штаб-офицера способных никово к тому не нахожу, о чем вашему высокопревосходительству сем и репортую»{1272}. Оренбургский обер-комендант не хотел отвечать за неизбежные проступки офицеров, не находящихся под непосредственным контролем своих командиров. Как показали последующие события, скептицизм Ланова совершенно оправдался. Уже через год над всеми обер-офицерами, участвовавшими в этапировании башкирских партий, было начато следствие по причине «разных причиненных ими, следуя по тракту обывателям обидах, побоях и разорении»{1273}.
Таким образом, перед командованием вставала старая управленческая проблема – кто будет сторожить сторожей? Очевидно, что фактор неотвратимости сурового наказания своей цели не достигал. Контролировать каждого офицера в десятках отдаленных гарнизонов Оренбургского пограничного корпуса было невозможно. В этих условиях полковое командование пыталось сформировать у офицеров понимание исключительности своего статуса, который бы вынуждал их более ответственно относиться к собственным проступкам. Неприменение суровых мер наказания, полагающихся по закону, должно было стать первым шагом на пути выработки у офицеров новой оценки своей социальной значимости. Не случайно в сентенциях кригсрехтов общим местом становится оговорка: «…уважая на первый раз дворянское его звание, без суда прощен и из караула освобожден с тем подтверждением, чтобы он впредь от таковых поступков воздержался».
* * *
Исследование видов наказаний показывает, что в большинстве случаев мера ответственности за преступления и проступки не соответствовала статьям военного законодательства. Воинский артикул 1715 года, лежавший в основе этого законодательства, не являлся ориентиром для военных судов при вынесении судебных приговоров служащим из дворян. Полковые суды и Генеральный кригсрехт, подводя преступление под соответствующую статью Артикула, отмечают, что преступник хотя и заслуживает казни, но от нее избавляется. Особо подчеркнем то обстоятельство, что в подобных сентенциях отсутствуют ссылки на указы Елизаветы Петровны и Екатерины II, ограничившие применение смертной казни.
В этих условиях единственным средством обуздания нерадивых и недисциплинированных офицеров становится воздействие на их самосознание. Для дворянства XVII века представление об исключительности своего положения являлось достаточным основанием для того, чтобы власти могли доверять его представителям самые ответственные поручения. Реформы Петра I нарушили старый порядок в деятельности сословных институтов, новая же система дворянских представлений сформироваться еще не успела. Воинский артикул 1715 года не знает сословных привилегий, и по существу до издания Жалованной грамоты в 1785 году дворянство не имело правовых оснований для сословной самоидентификации. Дж. Кип отмечает, что Петр I хотя и разделял общее мнение, что чиновники, будучи дворянами, обязаны соответствовать статусу, отличающему их от простых людей, но все же не желал предоставлять им такое право по закону{1274}.
Вместе с тем исследование судебной практики полковых кригсрехтов показывает, что задолго до издания Жалованной грамоты служащие дворяне имели исключительную привилегию в отношении применения к ним санкций военного законодательства. Формулярные списки свидетельствуют о том, что даже рядовые из дворян не подвергались смертной казни, а также к ним почти не применялись санкции, предусматривавшие телесные наказания, которые широко использовались в отношении военнослужащих, принадлежавших к другим сословиям.
Дж. Кип, указывая на смягчение военного судопроизводства после смерти Петра I, задается вопросом: не было ли подобное изменение следствием давления снизу? Он отмечает при этом, что только систематическое исследование судебной практики позволит решить эту проблему{1275}. Наше исследование показало, что еще в первой половине XVIII века полковые суды Оренбургского корпуса учитывали принадлежность обвиняемого к дворянскому сословию. Судебное законодательство и судебная практика расходились в применении системы наказаний. И инициатива по фактическому игнорированию законодательства исходила от полковых судов, то есть, по выражению Кипа, «снизу».
Систематическое нарушение законодательства судебными учреждениями в отношении дворянства не было новым явлением. Американский историк Валери Кивельсон в своей работе о политической культуре провинциального дворянства отмечает, что и в XVII веке дворяне просто игнорировали законы в тех случаях, когда они противоречили их личным интересам: например, местный воевода и его аппарат привычно одобряли и регистрировали сделки, противоречившие закону. Самодержавие прекрасно функционировало в провинциях в значительной мере потому, делает вывод исследовательница, что сумело предоставить местной дворянской элите автономную сферу деятельности{1276}. Этот тезис в определенной степени подтверждается и изучением правонарушений служащих дворян Оренбургского корпуса во второй половине XVIII века.
5.
ИСКУССТВО ЖИЗНИ: КУЛЬТУРА, БЫТ И «ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ НРАВЫ»
Елена Нигметовна Марасинова.
«Приключения, в свете бывающие»: Эпизоды повседневной жизни провинциального дворянина второй половины XVIII века
(по Полному собранию законов Российской империи)[199]199
Исследование выполнено в рамках программы фундаментальных исследований Президиума РАН «Историко-культурное наследие и духовные ценности России».
[Закрыть]
«Губерния», «деревня», «усадьба»Во второй половине XVIII века понятие «провинция» встречалось преимущественно в официальных документах, регламентирующих административное управление так или иначе удаленных от столицы районов, и было лишено какого-либо оценочного оттенка. Так, в законодательных актах речь шла о «провинциальных городах», «провинциях», «городовых провинциальных и надворных судьях» и тому подобном{1277}. В том же сугубо нейтральном бюрократическом значении воспроизводился термин «провинция» и в источниках личного происхождения. Мемуаристы упоминали «южные», «северные», «бунтующие» провинции, когда касались вопросов регионального деления империи{1278}.[200]200
Ср., например: «Наконец, издан был в тот же день первый о вступлении императрицы краткий манифест и с оным, и с предписаниями что делать, разосланы всюду, во все провинции и к предводителям заграничной армии курьеры» (Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. Т. 2. М, 1993. С. 171).
[Закрыть] В то же время язык мемуаров, писем, художественной литературы обнаруживает, что понятие «провинция» в значении особой социальной среды, отличающейся от центра и столицы по образу жизни людей, было малоупотребительным и еще только входило в словарь бытовой речи. В повседневности для определения местности, в той или иной степени удаленной от столицы, значительно чаще использовались такие слова, как «деревня»{1279},[201]201
Наибольший интерес представляют статьи Деревня, Деревенский, Деревенщина, Захолустье. Показательно, что понятие «захолустье» распространялось преимущественно на отдаленные районы города.
[Закрыть] «губерния», «уезд», «имение», «волость», «дача», «хозяйство» и «усадьба» – последняя, в частности, нередко отождествлялась с «садом» или «домом»[202]202
Е.Р. Дашкова воспоминала: «Когда мы подъезжали к Троицкому, где каждый из моих слуг имел жену, мать, детей или приятелей, нами овладел безграничный восторг. К вечеру я услышала восторженные возгласы: перед нами струилась река Протва, текущая в моем имении. Кучер первым приветствовал ее знакомые воды. При этой первой встрече с родной землей я выбросила последние деньги из кошелька» (Записки княгини Е.Р. Дашковой). «Князь Н.В. Репнин совершенно пользуется отпуском своим на два года, приехал уже в Москву, – сообщал И.В. Страхов последние новости А.Р. Воронцову, – и намерен отправиться сим же зимним путем в Воронежскую свою деревню и жить в оной. Князь А.А. Вяземский поехал отсюда 1 числа сего месяца в Москву, а оттуда в Пензенскую свою деревню и к Царицынским водам и обещал своим подчиненным непременно возвратиться к должности своей в Сентябре месяце» (И.В. Страхов – А.Р. Воронцову, февраль 1787 г. //Архив князя Воронцова. Кн. 14. М., 1879. С. 473). «Милостивый госу[дарь] Петр Васильевич! – писал архитектор Н.А. Львов П.В. Лопухину, – Введенское ваше таково, что я замерз было на возвышении, где вы дом строить назначаете, от удовольствия, смотря на окрестность; и 24 градуса мороза насилу победили мое любопытство. Каково же должно быть летом? […] Правда, что возвышение, под усадьбу назначенное, имеет прекрасные виды, с обеих сторон красивый лес» (Н.А. Львов – П.В. Лопухину, [1799] // Львов Н.А. Избранные сочинения / Вступ. ст., сост. и коммент. К.Ю. Лаппо-Данилевского. Кельн; Веймар; Вена; СПб., 1994. С. 350). А.А. Безбородко, начиная строительство новой усадьбы, признавался: «Под сим понимай – дом, сад, церковь, фоб» (цит. по: Евангулова О.С. Изображение и слово в художественной культуре русской усадьбы // РУ. Вып. 2 (18). М., 1996. С. 44).
[Закрыть]. Данная лексическая ситуация свидетельствует, что сама дихотомия «центр – провинция» имела особый смысл именно для владельцев загородных усадеб, помещиков, уездного и губернского дворянства. Очевидно, что содержание понятий «провинция», «провинциальный» отличалось от современного и формировалось под воздействием реалий социальной жизни, прежде всего представителей высшего сословия. Условно выделяемый в историографии слой «провинциального дворянства» имеет довольно размытые критерии определения и представляется весьма мобильной по своему составу группой. Уездный дворянин мог отправиться на службу в столицу, а крупный вельможа оказаться в опале в своем имении в Саратовской губернии. Детальное изучение быта, культуры, нравов дворян, так или иначе связанных с периферией или постоянно проживающих в удалении от центра, позволит расширить представление о социальной истории высшего сословия и в целом сделает более объемной картину жизни русского общества второй половины XVIII века.
Провинции посвящено огромное количество работ самых разнообразных жанров: в эссе, сюжетных зарисовках, краеведческих изысканиях, культурологических и искусствоведческих статьях, теоретико-методологических рассуждениях и, наконец, в фундаментальных монографических исследованиях специалисты пытаются воссоздать жизнь на периферии и осмыслить феномен русской провинции{1280}. Во всем обилии материалов, подходов и точек зрения можно выделить несколько насущных узловых исследовательских проблем, одной из которых является вопрос о подборе информативных источников и методах реконструкции внетекстовой реальности на основе исторических текстов. Изучение жизни провинциального дворянина, его взаимоотношений с властью и обществом возможно на основе данных самых различных документов. Полное собрание законов Российской империи (далее: ПСЗ) предстает в этом ряду как особый и по-своему уникальный источник. Задача данной работы состоит в том, чтобы выявить специфику отражения информации о повседневности в законодательных актах. Полученные сведения будут проанализированы с целью расширения наших представлений об образе жизни русской провинции второй половины XVIII века, а также о различных социальных типажах провинциальных дворян этого времени. Кроме того, важнейшим исследовательским мотивом этой статьи стало стремление воспроизвести реальные, иногда курьезные, иногда печальные, обстоятельства жизни обычных людей, чьи судьбы волею случая оказались запечатленными на страницах ПСЗ.
Следует отметить, что ПСЗ в данном ракурсе практически не использовалось, в то время как законодательные акты второй половины XVIII века можно признать ценнейшим свидетельством именно повседневной жизни современников. В ПСЗ были включены как законы, так и подзаконные акты, четкое разграничение которых отсутствовало в русской правовой науке первой половины XIX века. В предисловии к изданию Михаил Михайлович Сперанский писал:
В состав сего Собрания под именем законов вмещены, по порядку времени, все постановления, ко всегдашнему исполнению от верховной власти или именем ее от учрежденных ею мест и правительств происшедшие, без всякого изъятия[203]203
Безусловно, определенные группы законодательных актов не вошли в ПСЗ. Во-первых, ряд законов, сохранившихся в архивах Петербурга и Москвы, так и не был учтен (см. об этом, например: Карпович Е.П. О Полном Собрании Законов Российской империи // Русская старина. 1874. № 6. С. 408–440; из последних работ см.: Кодан СВ. Юридическая политика Российского государства в 1800–1850-е гг. Екатеринбург, 2004; Renaud N.D. The Legal Force of the 1832 Svod Zakonov // Sudebnik. Vol. 2. 1997. P. 83–124). Во-вторых, по высочайшему решению императора Николая I не подлежали всеобщей огласке законы, появившиеся вследствие исключительных обстоятельств (в частности: Манифест о вступлении на престол императрицы Екатерины II. 6 июля 1762. СПб., 1762). Кроме того, исключались из собрания некоторые законы, касавшиеся отдельных лиц, в том числе о награждениях, назначениях на должность и тому подобные, а также указы о внутреннем распорядке в тех или иных присутственных местах. Однако, как уже отмечалось, это правило далеко не всегда соблюдалось, и многие акты частного характера были опубликованы, поскольку представляли ценность с точки зрения характеристики нравов прошлого (см. об этом также: Майков П.М. О своде законов Российской империи. СПб., 1906).
[Закрыть]. При сем не было допускаемо различия между законами, ныне действующими, и законами, отмененными{1281}.
Таким образом, были опубликованы уложения, уставы, грамоты, наказы, инструкции, манифесты, мнения, акты неюридического характера, отдельные временные и частные распоряжения, а также судебные решения, которые служили образцом для аналогичных дел[204]204
«Каждый закон напечатан от слова до слова, как он находится в подлиннике, или в печатных экземплярах, изданных от правительства» (Там же. С. XXIV).
[Закрыть]. Эта множественность нормативного материала иногда оценивается современными специалистами в области права как свидетельство недостаточного развития юриспруденции первой половины XIX века, что повлекло за собой серьезные погрешности издания{1282}. В действительности же стремление опубликовать возможно больший массив документов было связано не с расплывчатыми критериями отбора, а с принципиальной позицией Сперанского, который справедливо видел в законе важнейший источник не только по истории государства, но и по истории сознания, образа жизни, быта прошлых эпох.
Бывают также в производстве дел случаи, коих начало относится к происшествиям, давно уже протекшим […] Распоряжения, по существу своему частные и случайные, но по историческому их достоинству важные, сохранены в Собрании как памятник того века, как указание общественных его нравов, как изображение гражданской его жизни{1283}.