355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века » Текст книги (страница 29)
Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:36

Текст книги "Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

Заключение

Если барочный поэт и ученый из Нижней Австрии Вольф фон Хоберг был, по словам Отто Бруннера, образцом сочетания «дворянской усадебной жизни с европейским духом» в немецкоязычном ареале, то живший в малороссийской провинции веком позже дворянин Василий Капнист и в поэтическом творчестве, и в устройстве своей жизни в деревне последовательно ориентировался на пример Горация. Удивительные параллели с римским поэтом можно обнаружить даже в нерешительности, свойственной политическому поведению Капниста, который колебался между лояльностью, сдержанностью и активной оппозицией политике Екатерины II, направленной на полную интеграцию в Российскую империю частично автономного гетманства Левобережной Украины. В биографии Капниста, а также во фрагментарных свидетельствах о жизни его отца-грека, матери-украинки и старших братьев оставили свой след напряженность и конфликты как внутри Российской империи, так и внутри гетманства, между малороссийской провинцией и столицей – Санкт-Петербургом – начиная с правления Петра Великого и вплоть до последних лет правления Александра I.

Невозможно объяснить все противоречия, которыми полна личность Капниста, но тем не менее очевидно: ему удалось найти смысл своей жизни в античной недогматической философии и христианской религиозности и воплотить эти познания в своей поэзии и письмах, рекомендовав их образованным дворянам провинции в качестве правила для повседневной жизни. Свою важнейшую задачу он видел в том, чтобы своими переложениями и переводами открыть русским читателям литературное богатство и мудрость горацианской поэзии.

Рассмотрев с точки зрения микроистории случай поэта Василия Капниста и присоединяясь к другим, появившимся в последнее время исследованиям по культуре дворянской усадьбы в Российской империи начиная со второй половины XVIII века, подчеркнем, что взгляд с Запада не дает ни одного достаточного основания, чтобы навсегда исключить, подобно Отто Бруннеру, жизнь образованного провинциального помещика в Российской империи из европейской культуры.

История семьи Капнист показывает, что казацкая верхушка в гетманстве Левобережной Украины лишь в первой половине XVIII века благодаря военной службе перешла в слой дворян-землевладельцев и вскоре успешно интегрировалась в русское дворянство. Тем временем восточнее прежней границы с польско-литовским государством сначала в обеих столицах, затем все шире в провинциях Российской империи образованные дворяне, разночинцы и отдельные представители православного духовенства, не чуждые латинской культуре, наверстывали, как будто в ускоренной киносъемке, эпохи европейской культуры, включая Возрождение и барокко, неотъемлемой частью которых было и новое понимание Античности на Западе. Частный случай Василия Капниста не в последнюю очередь иллюстрирует то, что подчеркивается и в современной научной литературе о европейских культурных связях{1090}. Было бы неверно интерпретировать это освоение как пассивную форму принятия западной культуры раннего Нового времени. Скорее благодаря выбору, модификации и сознательной художественной адаптации это был активный, творческий процесс.

Перевод Майи Борисовны Лавринович

4.
ЗАКОНЫ И ПРАВОНАРУШЕНИЯ: КОНФЛИКТЫ В ПРОВИНЦИАЛЬНОМ ОБЩЕСТВЕ

Ангела Рустемайер.
Преступник в оптике Просвещения:
Нормотворчество административной элиты в отношении девиантного поведения в российской провинции XVIII века

В моей статье я представлю несколько предварительных соображений о том, как российская имперская административная система сконструировала «девиантное поведение» в последней трети XVIII века, пользуясь при этом моделями дворянского Просвещения. Сделанный культурный выбор имел долгосрочный эффект – влияние идей Просвещения в области государственного управления оказалось весьма действенным и за пределами XVIII века. Выбор был обусловлен (по крайней мере отчасти) самой структурой управления империей, предусматривавшей взаимодействие губернаторов, назначаемых в провинцию, и центральной администрации. При этом губернаторы могли получить под свое начало совершенно незнакомую им в этническом и конфессиональном отношении территорию (в сравнении с той, откуда они происходили). Здесь чрезвычайно важно выявить ту ценностную систему и те стереотипы восприятия «провинции» и ее обитателей, от которых отталкивалась – и, пожалуй, должна была отталкиваться – гетерогенная по своему происхождению «имперская» элита{1091}, а с ними целевые установки и последствия формирования и постоянного обновления верхушки провинциальной администрации.

Изучение как общих норм и ценностей, так и конкретных проблем, вызванных использованием провинциальной управленческой элитой тех или иных властных стратегий, представляет собой относительно новый исследовательский подход. В ставших уже классическими работах Джона Ле Донна корпус губернаторов XVIII века рассматривался с социологической точки зрения, причем подчеркивались архаичные элементы в процессе образования этой ключевой группы, а именно то обстоятельство, что губернаторы получали назначения в соответствии со своей принадлежностью к различным аристократическим кланам{1092}. Однако ограничиваясь изучением социальной организации административной элиты, историки обходят вниманием один весьма важный аспект. Отмечая особенности этой элиты, но уже применительно к XIX веку, они склонны характеризовать ее управленческую деятельность при помощи термина «просвещенный бюрократ»{1093}. Но в историографии, посвященной XVIII веку, этот посыл еще не прозвучал. Анализируя управленческий менталитет верхушки провинциальной администрации в XVIII веке, можно попытаться воссоздать предысторию «просвещенного бюрократа», а заодно – критически оценить уместность и целесообразность применения этого термина в данном контексте.

Как уже было сказано, лица, стоявшие во главе административного аппарата провинций Российской империи, могли происходить из регионов, географически и культурно удаленных от управляемых ими. Они назначались на свои посты непосредственно императором или императрицей, но не по его/ее произвольному выбору, а согласно притязаниям аристократических кланов[153]153
  Так, Ле Донн показывает, что аристократические кланы успешно претендовали на последовательное назначение своих членов или протежированных ими лиц генерал-губернаторами в определенные регионы, деля между собой территорию государства – см.: Le Donne J.P. Catherine's governors and governorsgeneral, 1763–1796; Idem. Frontier Governors General, 1772–1825.


[Закрыть]
. Оправданно ли по отношению к персоналу губернской администрации употребление термина «провинциальное дворянство»? Губернаторы, разумеется, действовали не в одиночку, а опираясь на местных чиновников. Административная деятельность являлась существенной частью дворянского быта в период после екатерининской реформы губернского управления. При этом выделить какую-либо специфически провинциальную управленческую традицию, отделить ее от управленческого дискурса и практики приезжих губернаторов сложно не только по причине ограниченной источниковой базы настоящей статьи, но и в силу унифицирующего воздействия Просвещения, о котором можно говорить, как я полагаю, уже начиная с 1780-х годов{1094}. Возможно, даже максимально расширив и исследовав источниковую базу, нельзя будет однозначно приписать реализацию принципов Просвещения, равно как и противодействие им, исключительно приезжей административной верхушке или же, наоборот, местным чиновникам. Так или иначе, в данной статье я сталкиваюсь с представителями дворянства, которые, имея дело с теми или иными формами поведения местного населения, рассматривавшимися как девиантные, видели в «провинции» свое поле действий.

Почему выбрана тема девиантности? Этот более широкий по сравнению, например, с «преступностью» термин не аутентичен Екатерининской эпохе. Он взят мною из обихода современных социальных наук{1095}, дабы отобразить постоянную со стороны властей тенденцию к классификации различных форм поведения, имевшую целью их дисциплинирование. Под «девиантностью» я понимаю явления, не соответствовавшие норме в глазах современников русского Просвещения{1096}. Наиболее показательно здесь уголовное судопроизводство. Вместе с тем в данном историческом контексте его характер невозможно выявить без изучения других институтов, служивших дисциплинированию общества, таких как церковь или медицинские учреждения.

В определении девиантного поведения и его преследовании отразились тенденции модернизации как самого общества, так и способов реализации власти (Herrschaft). Если верить авторитетным в историографии XX века авторам (опиравшимся, впрочем, на западноевропейский опыт), подобная модернизация идет по пути выработки представлений об административной работе как сфере применения готовых форм действия (рутине). При этом часть интерпретационной работы делегируется экспертам{1097}. Эксперты, как и администраторы, в основном являлись людьми светскими. Конечно, не следует забывать о священниках – первых в истории экспертах, но именно светские эксперты обеспечивали необходимую для эффективности системы гибкость и после утери церковью своего влияния.

Таким образом, применимость описанной модели связана с влиянием экспертов и того знания, носителями коего они являлись, в тех сферах, которые подпадали под компетенцию дисциплинирующей власти. В идеальном случае взаимодействие администраторов и экспертов должно было бы обеспечить исключительно широкое вовлечение элит не только в управление, но и во властные отношения, что обеспечивало бы их участие в политически релевантных областях жизни социума и без какого-либо формализованного права участвовать в его политических делах. Подобная модель, предполагавшая в эпоху рационализации практически неоспоримую легитимацию, не оставила бы сколь-нибудь свободного места для протеста, а в длительной перспективе даже создавала бы иллюзию абсолютной власти. Поэтому не удивительно, что взаимоотношения между экспертами и бюрократами интересуют историков XX века{1098}. Чтобы понять, как зарождались и складывались эти отношения, необходимо, однако, обратиться к более ранней эпохе.

Роль экспертов и представлявшегося ими знания достаточно точно отразилась в судебных делах раннего Нового времени{1099}. Но если речь идет о судопроизводстве в рамках «просвещенного абсолютизма», следует задаться вопросом, служило ли экспертное знание властным практикам и являлось ли оно залогом совместимости монархии и Просвещения. Собственно роль знания в жизни общества определяется самим характером знания. Согласно Мишелю Фуко, знание имплицитно наделено властной составляющей, что, в свою очередь, снимает противопоставление знания и власти, на котором так настаивали выдающиеся мыслители эпохи Просвещения{1100}. Знание ориентировано эгалитаристски (например, тело и душа рассматриваются в нем как над сословные категории), но служит опорой как для старых, так и для новых иерархий власти.

В статье речь пойдет главным образом о сфере юстиции как о важнейшем поле реализации власти; о ролях, которые играют здесь администраторы и эксперты; о дискурсивных категориях и формах знаний, которые заложены в основу принятия управленческих решений. Необходимо помнить, что в России эксперты, то есть лица, имеющие профессиональное образование, появляются сравнительно поздно. Соответственно поздно они занимают и свое место в институтах власти (в сравнении с западноевропейскими юристами, игравшими свою роль уже на исходе Средневековья). Скорее всего, для историков роль экспертов в России приобретает значение исследовательской проблемы применительно к эпохе, когда правящая дворянская элита обращается к Просвещению, в основе которого лежало новое отношение к знанию, выдвигавшее его носителей на первый план в важнейшей дискуссии об отношениях между культурой и природой{1101}.

Я исследую влияние подобного рода новых подходов на правоприменение в его посреднической деятельности между центром и провинцией, а значит – в процессах, в которых участвуют администрации обоих уровней. Каким образом в уголовном процессе отражается знание о человеческой природе? Какую роль при этом играют традиционные носители подобного знания (представители духовенства) и лица, воплощающие новое, современное знание (например, врачи)? Оставляя в стороне вопрос о недостаточной гуманности юстиции в эпоху Просвещения, не очень продуктивный в рамках исторического исследования, я обращаюсь к «сценариям власти» (Ричард Уортман), к которым относятся и уголовные процессы.

Дискурс человеческой природы неизменно лежал в основе не только самой концепции преступления, но и отношения к нему.

И здесь прежде всего следует отметить переход от петровской позиции к екатерининской. И непреложная обязанность «извещать» о преступлениях, и дополняющее Соборное уложение уголовное законодательство петровского времени свидетельствуют о намерении серьезно бороться с преступлениями. Однако петровское время не оставило каких бы то ни было опирающихся на идеологию этого царствования идей относительно целей и ожиданий подобной политики. Екатерина II же исходит из того, что преступность – антропологическая константа, неискоренимое зло, которое никогда полностью не будет уничтожено прогрессом{1102}. Этим объясняется некоторая просвещенная снисходительность императрицы к преступнику. Однако более конкретные представления на этот счет обусловлены культурными факторами. Исходя из этого, я исследую оценки и характеристики, которые администраторы «центра» и губернаторы на местах давали обитателям провинции.

Не только исследование антропологических представлений о преступнике и преступности показывает нам положение провинции в логике административного порядка, но и, наоборот, рассматривая изображения провинции, можно открыть полный спектр этих антропологических представлений. Их изучение вписывается в более традиционный, но далеко не исчерпанный вопрос относительно концепции российской государственности начиная с петровских времен. Антропологические представления правящих элит не могут быть рассмотрены в отрыве от различных аспектов этой государственности, в том числе территориальных.

Эффективность государственной власти измеряется степенью «охвата» ее подданных, проникновения в области, удаленные от центра. Разумеется, преступность преследовали на разных уровнях – и при дворе, и на границах империи (то есть в ее «внутреннем центре», и на самой удаленной периферии), а также в частных имениях – в рамках помещичьей юрисдикции. Монаршая юстиция в делах, касавшихся провинции, содействовала централизации задолго до эпохи Просвещения. Можно полагать, что восстановление центральной юрисдикции в Московском государстве после Смуты способствовало криминализации некоторых форм поведения в той же мере, в которой централизация монархии во Франции содействовала криминализации колдовства. В Московском государстве XVII века и в России XVIII века гораздо более важным в сравнении с колдовством было следствие в рамках «слова и дела государева», главным образом касательно «непристойных слов» в адрес царя. В последней трети XVIII века сотрудничество центральных и местных властей в делах подобного рода, все еще остававшихся в считавшейся криминальной сфере, приобрело новое значение. Переплетение юрисдикции и компетенций сформировало особый дискурс, которым пользовалась административная элита в эпоху Просвещения.

Образ провинции в делопроизводстве государственных учреждений и в официальной культуре сформировался в XVI и XVII веках как отражение отношений, сложившихся между монархом и привилегированными слоями провинции. Представления о положении непривилегированных слоев населения в местах, относительно удаленных от центра политической власти, тогда еще не играли никакой роли. В этой области в екатерининское время происходят значительные перемены. Образ провинции меняется по мере того, как к дворянам переходит не только большая власть над их крепостными, но и дискурсивный авторитет по отношению к крестьянам, которые составляли большинство (воспринимавшееся как менее развитое в культурном отношении) подданных монарха.

Развитие дворянской провинции екатерининского времени как места культурной поляризации и как поля применения цивилизаторских концепций, другими словами – структурирование провинции в культурном отношении – было связано с интересующими нас здесь процессами криминализации и декриминализации, выражавшими динамику социального контроля и политической власти. Становящийся особенно заметным в последней трети XVIII века, процесс структурирования провинции на поверку оказывается долгосрочным: запущенный петровскими преобразованиями, он наложился и на следующее столетие.

Источниками для настоящего исследования послужили дела о наиболее важных с точки зрения юстиции преступлениях об оскорблении его/ее Величества. Вопрос об их репрезентативности для юстиции в целом можно рассматривать с разных точек зрения. Такие дела были редки. Как в Западной Европе, так и в России оскорбление Величества считалось преступлением чрезвычайным, находясь одновременно на вершине иерархии преступлений{1103}. Уголовные процессы, посвященные делам подобного рода, зачастую были в ведении центральной администрации и ее представителей в губерниях. Однако сильный административный элемент характерен и для юридической системы[154]154
  Демонтаж петровских судебных органов при преемниках Петра повел к новому слиянию юстиции и администрации (см.: Schmidt Ch. Sozialkontrolle in Moskau. Justiz, Kriminalitat und Leibeigenschaft, 1649–1785. Stuttgart, 1996. S. 165).


[Закрыть]
Российской империи в целом. Важно, что мы в данном случае имеем дело с преступлениями, в отношении которых вырабатываются новые оценочные категории. В юридической практике по расследованию дел о «бытовых» преступлениях в XVIII веке антропологический подход еще не приобрел самостоятельного значения{1104}. Можно предположить, что дела указывают на тенденцию, впоследствии проявившуюся и по отношению к другим видам преступлений. Источники позволяют также проследить, в каких случаях к этим делам привлекались эксперты. Порожденные традиционным распределением власти между центром и периферией, они указывают на релевантность конструирования преступности как для управления империей в целом, так и для попыток установить «доброе правление» (gute Policey), известное в России XVIII века как «благочиние», в ее отдельно взятых частях.

В рассматриваемой ниже переписке губернаторов с представителями центральной администрации в Санкт-Петербурге речь идет о нарушителях порядка, обвинявшихся в высказываниях, жестах или действиях, неуважительных по отношению к императрице. Обе стороны в этой переписке демонстрируют гармонию и согласие. Усмотреть разницу в их позиции редко когда представляется возможным. Да и источниковая база на данной стадии исследования такова, что не позволяет дифференцировать представления о девиантности у губернаторов, с одной стороны, и коренного провинциального дворянства, с другой. Я уже обращала внимание на сложности, которые, вероятно, возникли бы при такой постановке вопроса даже при существенном расширении круга источников. Вместе с тем вполне реально в рамках административного дискурса, нашедшего свое отражение в источниках, изучить образ провинции и ее обитателей. Эти установки играли важную роль в оценке преступности и ее понимании в долгосрочной перспективе.


Провинция, дворянство и уголовная политика в допетровской и петровской России
Представление о провинции как о криминогенном пространстве{1105}

В XVII веке провинция была политической, социальной, но не культурной категорией. Провинциальный статус был меньшим служебным статусом по сравнению со столичным, что само по себе малопродуктивно для концепции преступности. Мораль выстраивалась тогда в религиозных категориях. Вопреки значимости религиозных критериев в оценке поведения, мы не находим в это время образов «столицы» и «провинции» («уезда»), где «благочестивость» (или, наоборот, неблагочестивость) провинции тематизировалась бы на фоне сравнения со столицей. Уезд не рассматривался современниками как локус поверхностной христианизации (в то время как незавершенная христианизация русской деревни является общим местом в историографии наших дней){1106}. Таким образом, провинция не имела своего определения в области морали. Задача контроля над ней, ее дисциплинирования осуществлялась на прагматическом уровне.

Можно выделить следующие четыре фактора, содействовавшие в XVI и XVII веках восприятию провинции как криминогенного пространства.

1. Изменения в управлении провинцией. Появлявшиеся в провинции в XVI веке новые администраторы нуждались в инструкциях.

Так, Судебник 1589 года был специально издан для уездов, где вновь созданная группа управителей должна была бороться с преступностью. Так появились и официальные тексты, эксплицитно трактовавшие провинциальную преступность. Переход к воеводскому управлению содействовал, вероятно, и развитию контрольного института, включившего и челобитную, и извет, – процессов по «слову» или «делу государеву». Более поздним вариантом того же явления были случаи преследований за оскорбление ее Величества при Екатерине II, рассматриваемые в данной статье.

2. Провинция как ресурс. Решающим для формирования концепции государства на пересечении провинциальных и центральных структур уголовной юстиции оказывается проникновение регулярной армии в уезды. Дворянское ополчение было важнейшим из факторов партикуляризма, роднивших организацию власти в XVII веке со средневековой. Для провинции конец дворянского ополчения при Петре I означал, что она превращается из активной вооруженной силы в осажденную регулярной армией территорию, причем снабжение этой армии было делегировано провинциальному обществу как его особая задача. В случае отказа (соответственно – подрыва мощи государственной военной машины) центральные власти могли угрожать даже уголовными санкциями.

3. Крепостное право. В сфере крепостного права наблюдался процесс криминализации, запущенный по инициативе самого провинциального дворянства. Уже в XVII веке как нелегальные оценивались не только действия «сильных людей» (переманивавших или же силой подчинявших себе чужих крестьян), но и побеги самих крестьян. Таким образом, перенос центра тяжести от царя-арбитра{1107} к уголовной юстиции как центральной форме репрезентации и реализации монаршей власти в значительной степени произошел по заказу помещиков, дисциплинировавших своих крестьян.

Провинция и периферия. Можно предположить, что с окончательным установлением крепостного права уезд стал той управленческой единицей, которая, с точки зрения дворян, могла служить моделью для управления новыми территориями, приобретенными в ходе расширения империи. Эта функция требовала оформления «провинции» как социального и политического пространства, в котором уголовное судопроизводство играло ключевую роль. Дворяне стремились к распространению крепостного права на новоприобретенные земли и, следовательно, к расширению сферы, применительно к которой действовала криминализация крестьянских побегов. Территории, где центральные власти отказывали дворянам в подобных требованиях, назовем, в отличие от «провинции», «периферией».

Здесь я затрагиваю проблему репрезентации разных видов территорий, не воспринимавшихся как центр в раннее Новое время. Существуют отдельные понятия, обозначающие этот феномен по отношению к отдельным территориям (например, «дикое поле», населенное «неслужилыми казаками»), а также административные практики, позволяющие воссоздать представления о существующей отдельно от «провинции» «периферии» (в XVI веке такой отличающей периферию властной практикой было воеводство, сменившее наместническое правление, а в XVII веке имели место практики, отражавшие, например, специальное отношение царей к казакам, а также реакции на казацкую субверсивность){1108}. Наряду с такого рода отличительными чертами периферии важны также символы, позволявшие объединить в одно целое центр, «провинцию» и «периферию». Такой символической функцией обладало конструирование уголовно наказуемых действий, в особенности тех, где, пусть символически, «преступники» выступали против власти царя. Вечные противоречия между центральными властями и казаками придали представлению о границе в политической культуре форму уголовного разбирательства.


Уголовная юстиция как способ репрезентации монархии

Сказанное выше свидетельствует о том, что уголовная юстиция выполняла функцию репрезентации монархии. Это общий феномен, не ограничивавшийся провинцией. Анализируя его, мы, однако, установим рамки для рассмотрения явлений, специфичных именно для провинции.

Представления о провинции как о криминогенном пространстве вписывались в претерпевший существенные изменения образ правосудия. Роль верховной власти, да и самого царя в качестве высшего арбитра отныне была существенно ослаблена в пользу царя-судьи, а значит, уголовной юстиции как способа репрезентации монархии. Этот переход четко обозначился в петровское время. Усилился элемент закрытости уголовного процесса, его «инквизиционного» характера. Показателен и петровский указ, требовавший доносить обо всех без исключения преступлениях[155]155
  Соответствующий указ 1720 года (смертная казнь за недонесение о преступлении) цитируется в уголовных делах (см., например: РГВИА. Ф. 8. Оп. 1/89. Д. 1436. Л. 6).


[Закрыть]
. Заявленное намерение преследовать все преступления стало символом надлежащего применения власти.

Уголовная юстиция получает при Петре I больший вес в тех сферах, которые традиционно служат репрезентации монархии. Социализируя знать, двор становится в то же время местом своеобразной «показательной» юстиции, явно переходящей привычные для XVII века границы дисциплинирования придворного общества (вспомним, например, о жестких наказаниях за нарушение прав обращения с оружием) и отражающей амбиции шире регулировать поведение подданных (например, дело Гамильтон)[156]156
  Имеется в виду Марья Даниловна Гамильтон – фрейлина, казненная при Петре I за аборт (см.: Семевский М.И. Очерки и рассказы из русской истории XVIII в. Слово и дело. 1700–1725. СПб., 1884. С. 187–268).


[Закрыть]
. Одновременно наблюдается создание новых для уголовного следствия учреждений и возникновение как в законодательстве, так и на практике новых преступлений, относившихся к сфере уголовного сыска. И то и другое связано с феноменом, названным применительно к западноевропейским порядкам раннего Нового времени «уплотнением государственности»{1109}.

В допетровское время делегирование уголовной юрисдикции различным приказам, не специализировавшимся на сыске и карательной деятельности, означало вовлечение различных систем патронажа и, следовательно, гибкость в отношении преступлений. В силу смены знаковой системы при Петре на уровне самых тяжких преступлений (в том числе направленных против государя) была проведена некоторая символическая рационализация{1110}:[157]157
  Можно рассматривать продолжение подобных изменений на уровне развития учреждений: символом рационального подхода является специализированное учреждение для преследования преступлений против государя, в результате деятельности которого законодательные различия в категориях преступлений должны отражаться в соответствующей практике. Это, однако, не значит, что петровская система преследования подобных преступлений в целом функционировала согласно рациональным принципам. Например, с 1718 по 1726 год параллельно существовали два учреждения, выполнявших единую задачу, – Тайная канцелярия и Преображенский приказ (см.: Анисимов Е.В. Дыба и кнут. С. 95–137).


[Закрыть]
они были переданы в компетенцию специально созданной в 1718 году Тайной канцелярии и частично – Преображенского приказа, основанного раньше. В связи с этим выраженная сословная дискриминация в уголовных делах (например, в том, что касалось применения пытки к дворянам и недворянам{1111}) обрела особое значение. Она вела к дифференциации свидетелей и обвиняемых, представавших теперь перед одними и теми же чиновниками одного и того же учреждения. Отныне «судились» не в разных приказах, как раньше. Нашедшая свое отражение в новой структуре центрального управления концепция государства расширила спектр преследуемых преступлений. Среди них показателен пример преступлений против государева «интереса» (под ним понимался фискальный интерес). Уже первый российский бюджет, составленный в 1679–1680 годах, предвосхищал приоритет новой налоговой системы – финансирование армии, ради которого впоследствии была введена подушная подать. Конец дворянского ополчения привел к слиянию государственных функций в единую систему. Можно предположить, что бюджет содействовал не только концентрации средств, но и складыванию более четкого представления о государственном финансовом «интересе» и наказании в случае нанесения ему ущерба. Отсюда и обвинения в коррупции, выдвинутые против дворян на государственной службе. Здесь, правда, следует заметить, что представление о коррупции в XVIII веке возникло отчасти в результате непривычной финансовой деятельности петровской элиты, притом осуществлявшейся в международном масштабе. В борьбе с ней артикулировались, пожалуй, те же критические аргументы, что звучали в челобитных XVII века, подававшихся против иностранных купцов{1112}.


Декриминализация

Наиболее показательным результатом петровской политики в сфере уголовного права стала, однако, не усиленная криминализация тех или иных деяний сама по себе, а, напротив, декриминализация, которую она в конечном счете породила. Уголовное право в период между правлениями Петра I и Екатерины II по существу не изменилось{1113}. Изменилась, однако, практика преследования считавшихся преступными деяний, и это прямо коснулось дворянства – как верхушки, так и более широких его слоев, как в центре, так и в провинции. Наиболее важными представляются здесь три аспекта:

а) благодаря компромиссам с администрацией[158]158
  В частности, ограничению деятельности нелюбимых чиновниками фискалов, а потом и отмене самого института фискалов (см.: Стешенко Л.А. Фискалы и прокуроры в системе государственных органов России первой четверти XVIII в. // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 12. 1966. № 2. С. 51–58).


[Закрыть]
борьба с коррупцией быстро утеряла свое приоритетное положение; показательно, что институт фискалов был ограничен в полномочиях еще при Петре и отменен вскоре после его смерти;

б) при Петре была ужесточена уголовная ответственность офицеров и солдат за те поражения, которые рассматривались как следствие измены{1114}, однако по мере того как военные успехи стали связывать с наукой ведения войны, трактовка поражения как проявления нелояльности отошла на второй план, а с ней и угроза уголовного преследования военачальников{1115};

в) сыгравшая важную роль в формировании провинциального дворянства екатерининского времени отмена обязательной службы для дворян (1762) означала и отмену санкций за уклонение от службы, прежде воспринимавшееся как уголовное преступление.

Таким образом, угрозы по адресу потенциально нелояльных дворян, обретшие в XVII веке характер уголовного обвинения, а при Петре еще более обострившиеся, постепенно ослабевают. Это имело важные последствия для властной позиции дворянства в провинции. Декриминализация имела место и там, где это касалось провинциального дворянства самым непосредственным образом.

Усадьба. Усадьба, как ее видел «центр» в делах о преступлениях, направленных против монарха, эффектно, хотя и не обязательно эффективно, характеризовалась как часть пространства, на котором осуществлялась законная власть монарха (хотя усадьба и фигурировала в подобных делах сравнительно редко). Это находило свое отражение в наказании помещиков в ходе процессов о «слове и деле» за притязания на не полагавшиеся им атрибуты. Начатые по доносу зависимых людей – холопов, дворовых или крестьян – подобные дела обычно заканчивались ничем[159]159
  Большинство доносов крестьян и дворовых на своих помещиков были признаны ложными. См. об этом: Rustemeyer A. Dissens und Ehre. S. 177–178. Приведенную в монографии статистику подтверждают наблюдения Ричарда Хелли применительно к XVII веку – см.: Hellie R. Slavery in Russia, 1450–1725. Chicago (Mich.); London, 1982. P. 538–540.


[Закрыть]
. Однако независимо от их результата эти процессы выполняли серьезную символическую функцию, важен был сам их факт. Определение, которое дало Соборное уложение 1649 года преступлениям против царя как особой категории правонарушений, способствовало консолидации образа идеального порядка, выстраивавшегося через отрицание противоправного. Эта консолидация усиливается в рамках петровского государства. В целом центральные власти мало вмешивались во внутреннюю жизнь поместья, однако самодержавие достаточно зорко следило за тем, чтобы дисциплинирование крепостных не происходило по пути присвоения помещиками символики власти монарха{1116}. Вообще, репрезентативность представления дворян о поместье как «регулярном государстве» в миниатюре{1117} требует изучения на более широкой источниковой основе. Во всяком случае, это представление оставалось в петровское и послепетровское время лишь благим пожеланием, самодержавие ему не потворствовало и, наоборот, препятствовало. В том же направлении действовал и подкрепленный санкциями запрет строить домовые церкви, ведь они бы маркировали религиозно автономные пространства{1118}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю