Текст книги "Во имя жизни"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Горечь охватывала Марту, стоило ей подумать о муже, своем дорогом Фреде, изнуренном этой рабской работой, приносившей им всего-навсего жалкие сорок пять песо в месяц! «Это несправедливо!» – возмущалась она. А что, собственно, несправедливо? Удушающая липкая жара летней ночи путала ее мысли, приводила в смятение душу. Единственное, в чем она отдавала себе ясный отчет, было то, что сердце ее каждый раз болезненно сжималось при виде мужа, изможденного и худого, с глубоко запавшими глазами, которые смотрели беспокойно и озабоченно из-под черных сросшихся бровей.
Однажды она поняла, что будет матерью. Их счастье омрачала лишь мысль о скудном достатке.
– Может быть, мне скоро повысят жалованье, – сообщил Сантос как-то за ужином Марте.
– Ты хочешь сказать, что попросил о прибавке?
– Нет, – вынужден был он признаться, и ему стало стыдно за себя, когда он увидел, как поникла жена.
Действительно, сотрудники редакции поговаривали между собой о том, чтобы попросить мистера Рейеса о прибавке. Разве их журнал не процветает? Количество страниц увеличилось. Стали больше публиковать реклам и объявлений. Вырос тираж. Журнал приносит неплохой доход. Да они заслужили эту прибавку, хотя бы потому, что им платят меньше, нежели в других журналах.
Но дальше разговоров дело не шло. Все они терпеть не могли мистера Рейеса, проклинали его заглазно, обзывая ренегатом, продавшимся хозяину – дону Висенте, обсуждали, как они все выложат ему начистоту и правлению – тоже. Даже подумывали об организации и солидарности. Толковали о Газетной гильдии Америки, восхищались ее лидерами и вовсю расхваливали их, замышляя создать у себя такую же. Воодушевлялись, как только речь заходила о «коллективном договоре», «праве на создание профессиональных организаций», «социальной справедливости», «справедливом соотношении между трудовыми усилиями и их вознаграждением» и тому подобном.
Сантос слушал их, и в сердце его крепла надежда. Но в конце концов разговоры в редакции заглохли. У каждого из сотрудников были причины бояться начальства не меньше, чем у Сантоса. Большинство должно было содержать семью, и опасение потерять работу лишало их смелости. Вот так и получилось, что нашему корректору не оставалось ничего другого, как читать гранки и думать свои думы. Чаще всего они были о Марте и об их будущем ребенке. «Счастье, – убеждал он себя, – что это случилось теперь. Какой ужас, если б Марта забеременела, когда у меня не было работы». Возможно, пришлось бы даже делать аборт. Он слыхал о таких вещах и содрогнулся, вспомнив об этом. А теперь вот у него, слава богу, есть работа. И тут же вновь в который раз всплыла мысль о прибавке, и он опять принялся сочинять речи, с которыми мысленно обращался к мистеру Рейесу. Он должен рассказать ему о Марте...
Однажды вечером, возвратившись с работы, он узнал, что сыновья их хозяина Манга Сисо прекратили работу на канатной фабрике в Бинондо.
– А что случилось? – с тревогой спросил он Марту, исполненный сочувствия к этой семье. Ему было известно по собственному опыту, каково оказаться в столице без работы.
– Они забастовали, – объяснила она ему. – Требуют повышения заработной платы. У них профсоюз, и он помогает им деньгами, покуда они бастуют! – с восхищением воскликнула Марта. Ее глаза восторженно сверкали. – Я о забастовках только читала в газетах и толком не представляла, как это бывает на самом деле, – добавила она.
Необъяснимое чувство радости охватило Сантоса при мысли о троих сыновьях Манга Сисо, единственной опоре семьи, которые, рискуя потерять работу, решились бастовать, чтобы добиться справедливой оплаты своего труда. На следующий же день он решил по дороге в редакцию, что непременно поговорит с мистером Рейесом о прибавке.
И вот сегодня во второй половине рабочего дня, набравшись смелости, он, Альфредо Сантос, корректор «Иллюстрэйтед уикли», превозмогая слабость, поднимался вверх по лестнице из печатного цеха в помещение редакции. Он попросит, чтобы ему платили полную ставку, какую получал его предшественник. Шестьдесят песо! То есть ему должны прибавить пятнадцать песо. Он ведь работает на том же месте и делает даже больше с тех пор, как увеличилось количество страниц, – и ему непонятно, почему он не имеет права получать такое же жалованье. Но воспоминания о недавних унижениях, которые ему довелось испытать от мистера Рейеса, и леденящий душу страх, что его могут попросить с этого места, заставляли учащенно биться его сердце перед предстоящим разговором. Он страшился его весь этот день. Стоило ему лишь подумать об этом разговоре, как сразу же он ощущал какую-то болезненную пустоту в животе.
Сантос прошел всего один марш на узкой лестничной клетке от печатного цеха, который он только что покинул. Приглушенный шум голосов людей, мывших руки и торопливо снимавших заляпанную чернилами рабочую одежду, чтобы переодеться в ту, в которой они ходили по улице, едва долетал до его ушей. Ночная смена заступит на работу только в семь вечера, и эти два часа в здании относительно тихо и спокойно: смолк сотрясающий все здание пульсирующий грохот печатных машин; только в подвале слышится равномерное пощелкивание одиннадцати линотипов, – каждый линотипист едва касается клавишей своей машины в потоке оранжевого света, льющегося из затененной лампы над его головой.
На площадке второго этажа Сантосу встретились сотрудники редакции, направлявшиеся к главному выходу на улицу через отдел распространения. Тут он столкнулся и с Джей Си, литературным редактором, спешившим вниз. «Привет, галерный раб», – крикнул он Сантосу. Это была его любимая дежурная шутка, с которой он обращался к любому из корректоров, приходивших работать в «Иллюстрэйтед уикли»17. Он был, как всегда, весел и беззаботен. «Господи помилуй, да вы, голубчик, ужасно выглядите, – воскликнул он вдруг, подойдя поближе. – Что с вами? Заболели?»
Вздрогнув, Сантос в ответ лишь отрицательно мотнул головой. Потом, через силу улыбнувшись, пробормотал: «Да нет, ничего. Все в порядке», – и продолжал свой путь вверх по лестнице. Временами он испытывал болезненную зависть к Джей Си, холостяку, не имевшему никаких серьезных забот в этом мире. Литературный редактор всегда носил модные и дорогие вещи – из шелка, шерсти, льна и других дорогих тканей. А почему нет, если он получал сто пятьдесят песо в месяц и мог все потратить на себя? Джей Си рассказывал анекдоты и шутил с самим мистером Рейесом, главным редактором. Девицы звонили ему, обрывая телефон, бесчисленное множество раз за день. Когда бы не приводилось Сантосу поднять голову от своих корректур, чтобы дать отдохнуть глазам, чаще всего он видел, как Джей Си болтал по телефону и хохотал или же что-то нашептывал в трубку, поднеся ее к самым губам. И в Сантосе зарождалось что-то вроде ненависти к добродушному и жизнерадостному литературному редактору.
Джей Си вприпрыжку устремился вниз по лестнице, но перед его глазами по-прежнему стояло осунувшееся лицо корректора с заросшим темной щетиной костлявым подбородком, ввалившимися щеками и влажным липким лбом. Воспоминание об этом не шло у литературного редактора из головы. Малый выглядел действительно нездоровым, ну прямо ходячий мертвец. Не дело так надрываться на работе, как он. Наверное, бедняга нуждается в деньгах. Интересно, что у него дома, как он живет? Смутное чувство стыда и какой-то неловкости охватило литературного редактора помимо его воли и желания. Оно причиняло ему неудобство, и Джей Си поспешил избавиться от мыслей о несчастном корректоре и переключиться на куда более приятные – о предстоящем нынче вечером свидании с одной студенточкой-филологиней с выпускного курса столичного женского колледжа.
Подойдя к своему столу, Сантос присел на стул перевести дух. «Боже милостивый, что такое у меня со. спиной? Никогда раньше она так не болела». В какой-то миг мелькнула мысль: а не туберкулез ли у него? Господи, что он выдумывает, совсем спятил. Какая только дрянь не лезет в голову. Нечего себя расстраивать попусту. Обыкновенная мышечная боль. Сама собой пройдет.
В редакционной комнате было непривычно тихо. Лишь монотонно жужжал электровентилятор над столом мистера Рейеса. Сам он сидел, откинувшись на спинку вращающегося кресла, и читал дневную газету. Все сотрудники уже разошлись. Сантос тяжело вздохнул, расслабил плечи, чтобы немного унять боль в спине. Кроме них с Рейесом в комнате не было ни души. Сантос сидел за своим столом и ничего не делал. Оставалось прочесть несколько гранок и занести их в печатный цех по дороге домой – для форм, которые возьмут в работу ночью. Он ждал, когда успокоится дыхание, и следил за мистером Рейесом, углубившимся в чтение газеты. Сантосу почти хотелось, чтобы главный редактор вдруг поднялся и стал собираться домой. Но тут же, устыдившись минутной слабости, он встал из-за стола и, поколебавшись всего одно мгновение, решительно направился по проходу между пустых столов прямо к столу мистера Рейеса. Молча остановился перед ним, почтительно ожидая, когда тот отложит газету.
– Ну, Сантос, в чем дело? – Мистер Рейес бросил газету на стол, заваленный бумагами, и опустил на пол ноги, покоившиеся на выдвинутом наполовину нижнем ящике письменного стола. Это был человек среднего роста, лет сорока трех или сорока пяти. Широкие густые брови и красиво вырезанные подвижные ноздри, пожалуй, были наиболее примечательной особенностью его лица с желтоватым оттенком кожи и едва заметной раскосостью глаз, что выдавало его испанско-китайско-малайское происхождение. Мистер Рейес глядел на длинную тощую фигуру корректора, покорно и молча стоявшего в ожидании, когда с ним заговорят, и волна раздражения поднималась в его душе. Он вовсе не намерен был помыкать парнем, но ничего не мог с собой поделать. Боже мой, тот просто напрашивался на это. У корректора был такой униженный вид, что невольно хотелось пнуть его. Поначалу главный редактор решил задать ему для бодрости взбучку, но потом понял, что только вконец запугает это жалкое создание. «Как побитая собака», – пришла на ум фраза. Он тут же повернется и поплетется на свое место, как побитая собака, только прикрикни на него. Ну что же все-таки он тут топчется?
– Я... Я хотел бы поговорить с вами об одном деле, сэр, – запинаясь пролепетал Сантос, ненавидя себя за постоянную робость. – Это относительно моей работы, сэр, – продолжал он, встретившись с заинтересованным взглядом Рейеса. Главный редактор выпрямился и весь обратился в слух. Ну-ка, ну-ка, поглядим на него, казалось, говорил его вид.
– Садитесь, Сантос, – предложил он, – и расскажите мне все по порядку. – Он был просто сбит с толку и поставлен в тупик, его разбирало любопытство. Может быть, он ошибся в отношении этого парня. Что же он собрался делать: просить прибавки или подать заявление об уходе? Главный редактор не ожидал от него ничего подобного.
Сантос смешался, ему еще ни разу не приводилось сидеть в присутствии мистера Рейеса, но, преодолев смущение, он взял стул, на который ему указал главный редактор, повернул его и сел лицом к лицу с мистером Рейесом.
– Я... дело вот в чем, мистер Рейес, – начал Сантос. Может, сначала сказать ему про Марту и ребенка, которого они ждут, и насчет того, что он работает тут уже мять месяцев? Или сразу же взять быка за рога и попросить прибавку? А когда мистер Рейес спросит, сколько он хочет, чтобы ему прибавили, ответить: «Пятнадцать песо, сэр. Ведь тот человек, что работал на этом месте до меня, получал шестьдесят песо». Но эта сумма – пятнадцать песо! – вдруг показалась Сантосу чудовищно большой, и, ужаснувшись, он окончательно лишился присутствия духа и промямлил:
– Я обращаюсь к вам с просьбой, сэр, о небольшой прибавке – всего в пять песо, сэр, – закончил он торопливо и даже жалобно, заметив, как дружелюбие и заинтересованность мистера Рейеса сразу улетучились. Прежде чем заговорить, Рейес внимательно всмотрелся в лицо Сантоса. «А он, оказывается, не такой уж смирный и забитый»,– подумал главный редактор и почувствовал даже нечто вроде восхищения перед этим парнем. Жаль, что корректор обратился к нему с просьбой в такое неподходящее время: Рейес знал, что не может сделать для этого Сантоса решительно ничего.
– Я позволю себе быть с вами абсолютно откровенным, Сантос, – проговорил мистер Рейес. – Ни о каком повышении зарплаты сейчас не может быть и речи. – Сантос раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, но мистер Рейес остановил его властным жестом. – Если бы это зависело всецело от меня, я бы дал вам прибавку прежде, чем вы о ней попросили, – продолжал он. Он и вправду так сделал бы. Странно, мысль об этом была ему приятна, и он заговорил с еще большей доброжелательностью. – Признаюсь вам, я ведь такой же, как вы, обыкновенный служащий, получающий зарплату. «Да, – подумал Рейес с горечью,– обыкновенный служащий, платный мальчик на побегушках у хозяина». И он вдруг увидел, как спешит сломя голову в комнату владельца журнала дона Висенте, едва послышится трель звонка на краю его стола.
Он, как наяву, услышал неторопливую вкрадчивую речь дона Висенте. «Рейес, вы мне нравитесь, – говорил дон Висенте по-испански. – Думаю, вы знаете об этом. И я смею полагать, что я вам тоже нравлюсь. Вы были для меня хорошим работником, и у меня нет оснований предполагать, что я был для вас плохим хозяином. Вы работаете со мной уже двенадцать лет. Начинали с жалованья в семьдесят песо. Сколько вы получаете теперь, вам хорошо известно. И вы все это заслужили. Вы – полезный и нужный человек, мистер Рейес. Вы умеете заставить людей работать как следует. Разумеется, мне необходим такой главный редактор еженедельника. Но...– И дон Висенте сменил свой отеческий тон на властный и безапелляционный: – ...но, если вы начнете причинять мне неприятности, вам придется винить в том, что последует за этим, только самого себя...» – Он больше ничего не добавил, но эта недосказанность сделала его предостережение особенно зловещим.
Разговор происходил год тому назад, когда, увлекшись новыми веяниями в среде местной интеллигенции, Рейес смело встал на сторону своих сотрудников, в очередной раз выступивших с требованием о повышении заработной платы. Вероятно, чтобы пощадить самолюбие Рейеса, старик разрешил ему дать сотрудникам, проработавшим в редакции не менее двух лет, пятипесовую прибавку. Это случилось год тому назад. А мистер Рейес не был столь глуп, чтобы позабыть о том разговоре. В конце концов пятьсот песо – это пятьсот песо, они на дороге не валяются.
– Старик, возможно, и согласится дать прибавку, если я его попрошу об этом, – продолжал мистер Рейес.– Но вы знаете, что тут начнется? Все в редакции станут требовать у меня прибавку. – Он намеренно сделал паузу, чтобы слова его прозвучали весомее. – Сейчас не может быть и речи о том, чтобы направо и налево раздавать прибавки. С тех пор как мы увеличили объем журнала на столько страниц, затраты возросли, а тираж не растет соответственно и не компенсирует этих затрат. Но будет вам известно, именно тираж привлекает к нам рекламные материалы. Нет хорошего тиража – нет и рекламных объявлений. А нет рекламы – нет денег. – Мистер Рейес хлопнул руками по разложенной на столе газете и взглянул на Сантоса с жалостливым сожалением, заметив, что тот совсем пал духом.
«Нет, об этом не может быть и речи», – повторил Рейес про себя. Он не может рисковать своей карьерой, хотя, видит бог, этот корректор заслужил свою прибавку!
– Пока я могу вам сказать одно, – мистер Рейес решил подбодрить уныло молчавшего Сантоса. – Подождите до декабря, и я обещаю вам прибавить десять песо. – Он взглянул на молодого человека, ожидая, что лицо его прояснится. Но этого не произошло, и былое раздражение снова вспыхнуло в душе мистера Рейеса. «Чего он хочет? Уж не думает ли этот сопляк, что главный редактор станет рисковать местом из-за его жалкой прибавки?» Рейес сердито поджал губы. Этот мальчишка, того гляди, выведет его из себя: застыл как статуя. Сидит молчит, словно воды в рот набрал, и смотрит на тебя, будто Христос, обреченный на муки! Главный редактор снова взял газету, откинулся назад на своем вращающемся кресле и уставился в заголовки, чтобы не видеть Сантоса. Он услыхал, как молодой человек поднялся со стула. Что он теперь скажет? – ждал мистер Рейес и решил в случае чего поставить парня на место. Он заявит этому Сантосу, чтобы тот вообще забыл о прибавке и отправлялся домой, если намерен настаивать на своем.
– Я должен прочитать еще несколько гранок из вечерней партии, – проговорил Сантос тихо.
Не зная, что ответить на это, мистер Рейес молча посмотрел ему вслед. И вдруг его прямо затрясло от ярости, от желания отомстить этому ничтожеству. Он с трудом взял себя в руки и ровным голосом окликнул корректора:
– Кстати, Сантос, – он выждал, когда молодой человек остановится и обернется к нему, – если вас не устраивает ваша зарплата... – он намеренно умолк, а потом продолжал, словно выдавливал по капле яд беспричинной злобы и ненависти, – скажите только слово. Никто не собирается вас здесь удерживать.
Рейес испытал злорадное чувство удовлетворения, увидев, как исказилось лицо Сантоса. Он снова уткнулся в газету: ему не хотелось встречаться взглядом с этим жалким парнем, испуганно уставившимся на него округлившимися глазами.
Сантос медленно возвратился к своему столу. В голове у него все беспорядочно смешалось, тело охватила слабость. Ему казалось, что он весь покрылся потом, но кожа оставалась сухой, воспаленной. Что такое сказал ему мистер Рейес? Сердце все еще бешено колотилось. Увольнение! Потерять работу! Боже милостивый, если он так шутит... Сантос посмотрел на кипу гранок на столе. Нужно спешить. Большие часы на стене над его столом показывали уже четверть седьмого. Нельзя терять ни минуты. Надо быстро внести исправления в гранки и отдать их линотипистам, прежде чем придут печатники.
Однако мысли его блуждали. Никакой прибавки, даже пяти песо. А он еще надеялся на пятнадцать! Вот дурак-то! Но мистер Рейес ведь обещал десять песо в декабре. Это все-таки что-то, разве не так? А где гарантия, что он их получит? И сколько еще ждать до декабря. Впрочем, в конце концов он может сказать Марте, что ему пообещали прибавку в декабре. Бог ты мой, в их положении так много значат эти пять песо! Он только все испортил. Нужно было прежде всего сказать мистеру Рейесу о Марте и о будущем ребенке. Ведь мистер Рейес говорил, что хотел бы дать ему прибавку. Да, он так и сказал. Сантос подумал о других сотрудниках редакции, которые хотели того же, что и он, но именно из-за них он и не получил этой прибавки. Почему бы им не собраться всем вместе, не пойти к мистеру Рейесу и не потребовать у него решения в их пользу? Но им наплевать на Сантоса.
Он для них никто: какой-то корректор. Галерный раб. Он ненавидел их. Ненавидел всех. Грудь его разрывалась от переполнявших ее чувств. Он взглянул на стол главного редактора. Мистер Рейес уже ушел, воспользовавшись, как всегда, боковым выходом из здания, предназначавшимся персонально для дона Висенте. Сантос остался в комнате один.
В горле что-то мешало. Он никак не мог разобрать что: вроде на мокроту не похоже. Он встал и пошел в мужской туалет. По дороге ему пришлось ускорить шаг, – это что-то скопилось там, в горле, и заполнило весь рот. Сантос толкнул вращающуюся дверь туалета, бегом устремился к писсуару и выплюнул туда сгусток крови. До него не сразу дошло происшедшее. Он стоял, наклонившись над писсуаром, прочищал горло, и снова и снова сплевывал кровь. Она была яркой, красной с бледными прожилками слюны. Сантос пустил сильную струю воды и спокойно смотрел, как она смывает кровь. И тут сначала еле слышно, а потом все громче заработали печатные машины, его ушей коснулся привычный шум, здание задрожало от вибрации. Он еще раз сплюнул в писсуар и, глядя на кровавые пятна на желтоватой эмали, вдруг ощутил весь ужас и безнадежность своего положения, всю тщетность своих усилий. Слезы брызнули у него из глаз. О господи, почему это случилось именно с ним? Он уперся ладонями в холодный бетон стены и прислонил к ней свою разгоряченную больную голову. Он молил бога помочь ему выиграть в лотерею. Тогда они с Мартой смогут уехать из этого города. Мысленным взором он видел прохладные зеленые аллеи, мирную и спокойную сельскую жизнь, маленький домик с увитой виноградом крышей где-нибудь на склоне холма. Горькое сожаление и страстное желание терзали его душу. Ну отчего, господи, все это свалилось на них с Мартой? Почему они не могут быть счастливы? Почему ему уготована эта каторжная работа? Почему им с Мартой приходится ютиться в тесной и душной комнатенке?.. Резкий запах мочи и нечистот отрезвил его, в уши ударил пульсирующий звук печатных машин, заработавших на полную мощность. Они словно выстукивали: надо спешить, спешить. Он всхлипнул, но тут же подавил готовые вырваться наружу рыдания. Он должен спешить...
Гранки на его столе покоились под свинцовым гнетом для бумаг. Он собрал их, сунул под мышку и, едва видя сквозь слезы ступени, стал спускаться по лестнице.
АМАДОР Т. ДАГИО
Амадор Т. Дагио (1912– 1966) – один из старейших англоязычных прозаиков. Писал также стихи и пьесы. Окончил Университет Филиппин и Стэнфордский университет в США, преподавал в школе на острове Лейте. В годы второй мировой войны участвовал в движении антияпонского сопротивления. После войны – видный общественный и государственный деятель, долгое время был редактором Палаты представителей Конгресса Республики Филиппины. Первые рассказы А. Дагио появились в печати в середине 30-х годов. Большую известность приобрели его патриотические пьесы «Блудный сын» и «Филиппины», написанные и поставленные им же в годы войны. А. Дагио – автор сборника рассказов и повестей, двух сборников стихов «Батаанский урожай» и «Пламенеющая лира». Он лауреат многих национальных литературных премий, в том числе высшей: Республиканской премии культурного наследия в области литературы, которой он был удостоен в 1973 г. посмертно.
СВАДЕБНЫЙ ТАНЕЦ
Авийао нащупал в темноте горизонтальное бревно, что служило высоким – почти вровень с его головой – порогом. Уцепившись за бревно, он рывком подтянулся к узкому проему двери. Встав на ноги, отодвинул раздвижную ширму и шагнул внутрь. Переждал несколько мгновений, потом сказал в настороженную темноту:
– Мне тяжело, что приходится так делать. Поверь, очень тяжело... Но другого выхода нет.
Звуки медных гонгов, с трудом пробиваясь сквозь стены темной хижины, казались приглушенным ревом далекого водопада. Женщина в доме вздрогнула от шороха отодвигаемой ширмы. Уже давно она сидела неподвижно, завороженная ритмом гонгов, и внезапная лавина их трепетных звуков, хлынувшая через отодвинутую ширму в дом, обожгла ее всю будто огнем... Но она не шелохнулась в темноте, хотя знала, что это вошел он, Авийао.
И он, Авийао, тоже понял, что она узнала его, и сердце его сжалось от боли. Он на ощупь прополз на четвереньках в середину дома – к очагу. Голыми пальцами поворошил тлеющие угли и стал дуть на них. Когда они раскалились, он положил сверху несколько сосновых щепок, а потом полено в руку толщиной. Хижина осветилась.
– Почему ты сидишь здесь...– произнес он, – и не танцуешь... вместе со всеми? – Ему стало не по себе, потому что это были не те слова, которые нужно сейчас сказать, и потому что она даже не пошевелилась, когда он их произнес. – Ты должна быть с другими женщинами,– продолжал он, – как будто... как будто ничего не случилось... – И он посмотрел на нее, съежившуюся в углу. Пламя очага отбрасывало блики и причудливые тени на ее лицо – оно казалось угрюмым, но в нем не было гнева или ненависти...
Иди и танцуй! Если ты не держишь на меня зла за то, что мы расстаемся, ты должна выйти к людям. Никто не останется равнодушным, глядя, как ты танцуешь. Все будут тобой любоваться, а потом кто-нибудь захочет на тебе жениться, и, может, с другим у тебя жизнь будет удачнее, чем со мной.
– Мне не нужен никакой другой! – произнесла она с раздражением и горечью. – Мне никто больше не нужен!
– И ты знаешь, что мне не нужна никакая другая, – признался он и почувствовал облегчение. – Ты же знаешь это, Лумнай? Скажи!
Она ничего не отвечала.
– Ты знаешь это, Лумнай, правда? – повторил он.
– Да, знаю, – сказала она тихо.
– Это не моя вина, – начал он снова, уже не таким напряженным голосом, как говорил вначале. – И ты не можешь осуждать меня... Я был тебе хорошим мужем.
– Никто тебя не осуждает! – воскликнула она со слезами в голосе.
– Почему же... Ты была хорошей женой, очень хорошей. И мне не в чем тебя упрекнуть. – Он подправил полено в очаге. – Но только... у людей должны быть дети, а мы с тобой ждем уже семь урожаев. Сколько можно ждать. До самой старости?
Она пошевелилась в своем углу, меняя позу и укутываясь плотнее в покрывало.
– Ты тоже знаешь, я испробовала все, что могла, – сказала она. – Сколько молилась Кабуньяну18! Сколько кур ему пожертвовала.
– Да, знаю.
– Вспомни, как ты пришел один раз вечером с поля и рассердился, что я без твоего разрешения зарезала поросенка? А сделала я это, чтобы умилостивить Кабуньяна, потому что я не меньше твоего хочу иметь ребенка. Но что поделать, если не получается!
– Значит, Кабуньян не хочет, чтобы ты рожала, – сказал он и снова подвинул полено в очаге. Оно стало потрескивать, рассыпая искры; к потолку поднялись дым и копоть.
Лумнай опустила глаза, машинально ковыряя пальцем ноги ратановую плетенку бамбукового пола19. Потом стала дергать ратан сильнее; бамбучины слегка выгибались, дребезжали или тихо пощелкивали. Издалека назойливо доносились приглушенные, но призывные ритмы барабанов и гонгов.
Авийао встал, подошел к Лумнай, остановился, вглядываясь в ее бронзовое, пышущее здоровьем лицо, потом шагнул к широкогорлым кувшинам с водой, что стояли один на другом. Он взял чашку – половинку кокосового ореха, зачерпнул ею из верхнего кувшина и стал пить; кувшины, как всегда, были наполнены до краев.
– Я пришел сюда, – сказал он, – потому что тебя нет там, где все танцуют. Я не могу силой заставить тебя быть на моей свадьбе. И еще я пришел сказать тебе, что Мадулимай, хоть я и женюсь на ней, никогда не будет для меня такой женой, как ты. Она не сумеет с такой сноровкой сажать бобы, быстро и ловко чистить горшки и кувшины и содержать дом в такой чистоте. Ты самая лучшая женщина нашего племени!
– Какая мне радость от этого? – Она подняла на него глаза. В них светилась любовь и печаль.
Он уронил кокосовую чашку на пол и снова подошел к Лумнай. Притянул ее лицо к своему и опять стал жадно вглядываться в него, словно хотел навсегда запомнить и унести с собой ее красоту... Но она отвела глаза. Никогда больше он не будет вот так держать ее лицо в своих руках, никогда больше она не будет принадлежать ему. Она должна вернуться к своим родителям. Он отпустил ее, и она безвольно осела на пол, уставившись на пальцы ног, которыми по-прежнему теребила ратановую плетенку пола.
– Этот дом твой, – сказал он. – Я строил его для тебя. Будь его хозяйкой и живи сколько хочешь. Для нас с Мадулимай я построю другой.
– Мне не нужен твой дом, – ответила она медленно.—
Я пойду жить к своим. Отец и мать уже старые. Им тяжело одним сажать бобы и рушить рис.
– Оставляю тебе поле, что раскорчевал на горе в первый год после свадьбы, – сказал он. – Я делал это для тебя, ты же знаешь. Ты много помогала мне тогда, значит, оно и твое, это поле...
– Не надо мне никакого поля.
Он взглянул на нее, она отвернулась, и снова воцарилось молчание. Так они молчали долго.
– Возвращайся к ним, – сказала она наконец. – Не годится тебе сейчас быть здесь. Они уж, наверно, хватились жениха... И Мадулимай рассердится. Ступай.
– A-а, пусть! Больше всего мне хочется, чтобы ты пошла туда и станцевала... в последний раз. Гонги зовут тебя.
– И ты... ты меня об этом просишь?
– Лумнай, – сказал он нежно. – Лумнай, пойми, это только потому, что я должен после себя оставить на земле человека! Ты же хорошо знаешь, что жизнь мужа и жены не имеет смысла без ребенка. Люди смеются за моей спиной. Это ты тоже хорошо знаешь.
– Да, я знаю это, – отвечала она. – И я буду молиться, чтобы Кабуньян осчастливил тебя и Мадулимай.
Она закусила губу и, не выдержав, исступленно зарыдала.
Она вспоминала, рыдая, все семь урожаев их совместной жизни, мечты и надежды, какие они питали вначале. Она вспоминала тот день, когда он уводил ее из родительского дома на другой склон горы. Они карабкались вверх по крутой тропинке, а внизу было глубокое ущелье и бурлящий горный поток – как сейчас перед глазами этот поток: воды его переливаются то белым, то желтовато-зеленым цветом, то искрятся, как расплавленное серебро... Они катятся и ревут, и их рев отзывается оглушительным эхом в неколебимых скалах. Она с Авийао уходит все дальше и дальше, а грохот воды еще стоит в ушах и не слабеет...
Потом другая картина: поток с яростью обрушивается откуда-то сверху на неровную цепочку больших обкатанных камней, и они оба с опаской вглядываются в эти камни, по которым им предстоит переправиться на противоположный берег, – выдержат ли они под напором воды, а то не ровен час...
И еще: они долго, с наслаждением пьют воду, когда отдыхают уже на другом берегу потока перед подъемом на новую гору...
Она смотрела на его лицо, по которому метались блики огня: суровое, сильное и доброе лицо близкого ей человека – самого большого весельчака в деревне, не раз приводившего в восторг ее и подружек своими шутками и небылицами. Она гордилась, что у нее такой веселый и остроумный муж. И мускулы у него были крепкие и надежные, бронзовые, тугие, сильная шея легко держала на плечах голову, а взгляд блестящих глаз был открытый и приветливый. Она всегда любовалась его телом, особенно в те дни, когда он, вгрызаясь в гору, расчищал одно за другим – пять террасовых полей для нее и для себя, и его широкий в плечах и гибкий торс, напрягаясь в усилии, казался ей гладким и упругим стволом дерева, таким же как то, которое он вырывал с корнем и оттаскивал прочь с поля. Мышцы на его руках и ногах струились плавным потоком – он был очень сильный, и поэтому, наверно, она потеряла его.
Она упала на колени и прильнула к нему.
– Авийао! Авийао! Муж мой! Я сделала все, чтоб иметь ребенка, – говорила она хриплым от страсти шепотом.– Посмотри на меня! – она повысила голос. – Посмотри на мое тело. Тебе оно всегда так нравилось, ты всегда хотел его... Я хорошо танцевала, хорошо, лучше других управлялась с работой, не отставала от тебя в горах. И сейчас мое тело такое же – крепкое и полное силы. Но чем я виновата, Авийао, что Кабуньян не сжалился надо мной! Авийао, Кабуньян жесток ко мне! Авийао, я теперь брошенная женщина! Я должна умереть.