Текст книги "Во имя жизни"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
– Я... Я хочу жениться... И Тианг – хорошая девушка.
– А матери ты сказал?
– Скажи ей лучше ты, татай3.
– Додонг, матери ты должен сказать сам.
– Нет, ты, татай!
– Ну ладно, скажу...
– Так ты разрешаешь мне жениться на Тианг?
– Что ж, сын, если уж ты так хочешь... – И отец посмотрел на него каким-то странным, беспомощным взглядом.
Додонг не понял значения этого взгляда – он слишком увлечен был собственными переживаниями.
Он страшно обрадовался разрешению отца, тотчас забыл о своей минутной обиде на него и даже посочувствовал ему с этим треклятым зубом. Через несколько мгновений он в мечтах был с Тианг. О, эти сладкие юношеские мечты...
Додонг стоял на улице, изнемогая от жары и духоты; нот уже давно насквозь пропитал его камисету4. Он был неподвижен как дерево, но в душе не находил себе места... Мать просила его не уходить из дому, а он не стерпел и вышел... Так, без определенной причины. Просто он боялся – он это сознавал. Боялся самого дома, который казался ему сейчас клеткой, где все давит и сжимает мозг, как железными тисками. И он очень боялся за Тианг: там, в доме, она давала миру новую жизнь. Ее крики холодили кровь. Он не хотел, чтобы она так кричала; в этих криках ему слышался упрек... Он даже подумал с досадой: «Неужели и вправду рожать так больно? Ведь есть же, наверно, на свете женщины, которые не кричат как резаные во время родов!»
Через несколько минут он станет отцом. «Отец, отец», – прошептал он с трепетным волнением – как непривычно для него это слово! Он еще слишком молод – впервые вспомнились ему давние слова отца, которые он сейчас понял совсем не так, как девять месяцев назад. Он и в самом деле еще очень молод... Ему стало не по себе. Как странно, скоро люди будут говорить ему: «Твой сын. Твой сын, Додонг».
Додонг устал стоять. Сел на козлы, скрестив ноги, и начал разглядывать свои огрубелые, мозолистые подошвы. «А что, если у меня будет десять детей!» – подумал он без особой радости. Такие мысли в такой день? Что с ним случилось? О боже!
Он услышал голос матери из дома:
– Подымись сюда, Додонг! Уже все...
Неожиданно для себя он страшно смутился, когда
мать вышла и он встретился с ней глазами, – как будто ему было стыдно за свое раннее отцовство; у него даже появилось чувство вины, словно он совершил что-то недозволенное или недостойное. Он потупил глаза и стал усердно стряхивать пыль со своих шортов.
– Додонг! – позвала его мать. – Додонг!
Он обернулся и увидел рядом с матерью отца.
– Мальчик! – объявил отец и кивнул ему, чтобы он шел в дом.
Он еще больше смешался и не двигался с места. С ним творилось что-то непонятное... Глаза отца и матери словно пронизывали его насквозь и парализовали все его движения. Хотелось одного: убежать, скрыться, спрятаться куда-нибудь.
– Подымись в дом, Додонг, подымись! – настойчиво повторила мать.
Но он недвижно стоял на самом солнцепеке.
– Додонг, Додонг!
– Сейчас... иду.
Он неуверенно двинулся по сухому, выжженному солнцем двору. Потом стал медленно подниматься по бамбуковой лестнице наверх. Сердце предательски колотилось в груди, выдавая его волнение. Проходя мимо отца с матерью, он отвернулся, чтобы не встретиться с ними взглядом, не показать им своего лица. Его смущало и чувство собственной вины, и кажущееся неправдоподобие всего происходящего. Он готов был расплакаться. Глаза жгли сухие слезы, грудь разрывалась на части. Очень хотелось повернуть назад и броситься бежать со двора. Если б его сейчас избили, ему, наверно, было бы легче...
Отец поймал его руку.
– У тебя сын, – сказал он.
– Додонг... – встрепенулась мать.
Сколько доброты было в их голосах! Она вливалась в него, придавая ему силы.
– Тианг?.. – только и смог произнести он вопросительно.
– Она спит. Но ты можешь войти...
Отец провел его в маленькую каморку за тростниковой ширмой. Он увидел Тианг, свою девочку-жену, спящую на низкой лежанке. Волнистые черные волосы обрамляли ее лицо... Оно было неестественно бледным. Ему захотелось притронуться к этому лицу, отбросить прильнувшую к губам прядь волос... Но снова им овладело смущение перед отцом с матерью.
Новорожденный был в руках у повитухи, Додонг слышал его пронзительный крик. Тонкий голосок младенца рождал в нем неведомое прежде чувство.
Он не смог подавить в себе волну нахлынувшей радости:
– Можно мне его взять? Дайте его мне!
Блас не был их единственным ребенком. Потом родилось еще много детей. Они появлялись регулярно в течение шести последующих лет, хотя Додонга это совсем не радовало. Казалось, их появление ничто не может предотвратить. Он стал раздражительным и хмурым.
Тианг не жаловалась, но частые беременности сказались на ней. Она высохла, стала плоская как доска и выглядела старше своих лет. Ее изматывала нескончаемая домашняя работа. Стряпня. Стирка. Уборка. Дети. Она потихоньку плакала, жалея о том, что вышла замуж. Но ничего не говорила Додонгу – боялась, что он ее разлюбит. И все-таки жалела, что вышла замуж. Даже за Додонга, которого она любила. До замужества у нее был еще один поклонник, Лусио, старше Додонга на девять лет, и это сыграло решающую роль в ее выборе. Додонг был молодой, всего семнадцать! После того как она вышла за него замуж, Лусио женился на другой, но у него до сих пор не было детей. Если бы она выбрала Лусио, порой думала Тианг, разве пришлось бы ей рожать столько раз? Скорее всего нет. У нее была бы другая судьба. Да, но она любит Додонга...
Додонга, для которого жизнь уже не казалась такой радостной, как в те семнадцать лет...
Однажды ночью он поднялся с циновки, где лежал рядом с женой, и вышел из дому. Он спустился во двор и стоял в лунном свете, усталый и раздраженный. Он хотел получить ответ на мучившие его последнее время вопросы, хотел понять что-то самое главное...
Почему жизнь не похожа на то, что видится в юношеских мечтах? Совсем не похожа – разве это справедливо? И почему человека покидает любовь?..
Додонг не находил ответа. Может, на этот вопрос вообще нет ответа... Может быть, именно в юности человеку свойственно мечтать о несбыточном, прекрасном как сон...
Додонг вернулся в дом недовольный собой. Он хотел стать чуточку мудрее. И даже в этом ему было отказано.
Однажды Блас – ему уже исполнилось восемнадцать – возвратился домой радостный и возбужденный. Додонг слышал его шаги – он стал плохо спать по ночам. Он слышал, как сын разделся в темноте, стараясь не шуметь, и лег. Но не засыпал, а долго ворочался на своей циновке. Додонг негромко окликнул его.
– Ты почему не спишь, Блас? Спи, спи, давай. Уже поздно!
Сын приподнялся на локте и что-то невнятно проговорил тихим дрожащим голосом.
Но Додонг уже не слышал, он вернулся к своим мыслям.
– Татай... – снова слабо произнес Блас.
Додонг зашевелился и спросил, в чем дело.
– Я собираюсь жениться. На Тона. Она согласилась сегодня. Татай, ты что скажешь?
Додонг лежал молча.
– Я люблю Тона и хочу...
Додонг поднялся с циновки и велел Бласу идти за ним. Они спустились во двор, где было тихо и безветренно. Луна светила холодным серебряным светом.
– Значит, ты задумал жениться на Тона?.. – сказал Додонг. Он не хотел, чтобы Блас сейчас женился. Сын еще очень молод, и жизнь, которая начнется вслед за женитьбой, будет трудной, совсем не такой, какой она ему видится сейчас...
– Да.
– Это обязательно?
– Я женюсь на Тона! – Жестко, с обидой проговорил Блас.
Додонг молчал, больно задетый тоном, каким были произнесены последние слова.
– Ты почему-нибудь против, татай? – резко спросил Блас.
– Н-нет, сын... «Видит бог, я желаю ему добра. Просто ему еще рано жениться... Рано. Надо подождать».
Но он был беспомощен. Он не мог ничего поделать.
Сейчас должна победить Молодость. Сейчас должна победить Любовь. А после... после победит Жизнь...
Так же, как много лет назад победили Молодость и Любовь, когда они были на его стороне, а потом... победила Жизнь...
Додонг задумчиво смотрел на освещенное лунным светом лицо своего юного сына...
Ему было очень грустно. И очень жалко Бласа.
ИЗГОРОДЬ
Им бы стоять врозь, этим двум домишкам. Им бы отгородиться высокой сплошной стеной, а не смотреть друг на друга холодно, в упор – смотреть, не говоря ни слова, хотя бы грубого, злого слова. Два разных мира, две противостоящие планеты, расположенные так близко, что отталкивание взаимно подавляется, а подавление усиливает напряженность. Разделяет их ярд опаленной солнцем земли; сквозь ее ломкую корочку пробились кое-где сорняки – зримое доказательство того, что жизнь еще теплится в ее груди.
Дома стоят у дороги, соседствуя лишь друг с другом, словно две неверные тени, готовые поглотить одна другую. Очень странные старые домишки. Листья нипы5 на их кровле и стенах побурели от времени, и дома выглядят мрачными и затхлыми. Один домишко – тот, что повыше, с крышей в виде пирамиды, пытается смотреть на соседа высокомерно, сверху вниз, но старания его напрасны. Низенький, покосившийся от непогоды, укрепленный снаружи порыжелыми бамбуковыми подпорками, не уступает ему в спеси. Их ненависть остра, как углы их окон, а в сущности, окна домишек преисполнены такого же одиночества и отчаяния, как души их обитателей.
Домишки не боятся дороги, не прячутся за изгородями от проезжих и дорожной пыли. Они боятся лишь друг друга. По узкой выжженной полоске земли между ними проходит бамбуковая изгородь – высотой в дом, означающая; то, что справа, принадлежит одному дому, а то, что слева, – другому, и только ему.
Прежде здесь не было ни бамбуковой изгороди, ни сорняков. На их месте были две грядки овощей, принадлежавшие обитателям каждого из домишек, и земля тогда не молила о влаге – она была рыхлой и плодородной. Но что-то случилось, появилась изгородь, и овощи, росшие на грядках, становились все бледнее и бледнее, потом и вовсе пожухли. Обитатели домишек не поливали грядки: ведь вода проникает и на соседнюю и напоит чужую горчицу и чужую капусту. Мало-помалу все растения погибли, и заброшенная земля по обе стороны изгороди растрескалась.
Изгородь ставили две женщины, две смуглые деревенские женщины. Как-то раз одна из них застала своего мужа с другой. На следующее утро обманутая жена отправилась к бамбуковым зарослям у реки Пасиг и до изнеможения рубила бамбук. Она бросила дома маленького сына, ее не остановил его жалобный плач. Под палящим солнцем женщина перетаскивала бамбук домой. Она выбилась из сил, но ночью не сомкнула глаз. Едва забрезжил рассвет, она вышла на задний двор и принялась расщеплять бамбук. Муж увидел ее за работой, но ничего не сказал. В полдень Бьянг уже вгоняла в землю бамбуковые стойки. Тук, тук, тук, стучал тяжелый молоток, тук, тук, тук. Муж спросил, что она делает.
– Ставлю изгородь, – ответила Бьянг.
– Зачем?
– Мне нужна изгородь.
Тот же безобидный вопрос задала и другая женщина, Себия, бездетная вдова.
– Что ты делаешь, Бьянг?
– Ставлю изгородь.
– Зачем?
– Мне нужна изгородь, Себия. И пожалуйста, не приставай ко мне больше с разговорами.
Себия обиделась на эти слова. Желая досадить соседке, она тоже пошла к бамбуковым зарослям и нарубила бамбука. Потом расщепила его и, несмотря на усталость, стала вгонять бамбук в землю по той же линии, что и Бьянг, но с другой стороны. Постройка изгороди продвигалась с противоположных углов к центру. Но вот Бьянг вбила в землю последнюю стойку. Работа завершилась; испарина покрывала лица обеих женщин, взиравших с гордостью на величественную зеленую стену, разделявшую их.
Вскоре после того как появилась изгородь, муж Бьянг навсегда ушел из дому. Бьянг отнеслась к этому событию безучастно и не пыталась разыскать мужа. Она очерствела душой.
Изгородь скрывала все, что происходило в доме соседки. За изгородью был потусторонний мир, куда ни одна из женщин не решалась заглянуть. Шли месяцы, и каждая из них жила так, будто другой вовсе не существовало.
Однажды вечером Бьянг услышала за изгородью крики Себии. «Меня это не касается», – подумала Бьянг, притушила керосиновую лампу-кинке и легла на циновку рядом с сыном. И все же ей было не по себе от криков соседки; Бьянг поднялась, подошла к окну, глядевшему на изгородь, и громко спросила:
– Что с тобой, Себия?
С другой стороны донеслось еле слышно:
– Бьянг, сходи в город, приведи повитуху.
– Зачем тебе понадобилась повитуха?
– У меня начинаются роды, помочь некому. Прошу тебя, Бьянг, сходи за повитухой.
Бьянг долго стояла у окна. Она знала, кто отец ребенка, которого ждет Себия. Бьянг стояла неподвижно, и холодный ветер обвевал ее лицо. Какое ей дело, что Себия должна родить? Тонкая юбка не защищала от порывов холодного ветра. Бьянг решила, что ляжет спать. Укладываясь, она задела сына, и он застонал во сне: «Ааа-аа». А что, если другой ребенок стонет так же? Стонет в чреве Себии – чужом чреве? Бьянг быстро поднялась, обернула бедра верхней юбкой, завязала ее у пояса, накинула на плечи дешевую шаль.
– Ааа-аа! Ааа-ааа'
Ее душа отозвалась на этот крик. Крик жизни. Она спустилась вниз по бамбуковым ступенькам, скрипевшим в темноте.
Со временем изгородь обветшала, покрылась плесенью, покосилась на один бок. Сынишка Бьянг рос хилым; у него были глубоко посаженные темные глаза, косматые волосы. И дочь Себии была некрасива – грубые черты лица, плосконосая, узколобая. С той памятной ночи женщины не перебросились и словом.
Икингу, сыну Бьянг, запрещалось гулять у дороги: зачем ему знать, кто живет там, за изгородью? Его владения ограничивались домом и крошечным задним двориком. Порой он слонялся вдоль узкой полосы у изгороди и тайком заглядывал в щели. Он видел мельком смуглую девчонку со сплюснутым носом. Она была дурнушка, еще некрасивее, чем он сам, но крепкая и здоровая. Он наблюдал за ней, затаив дыхание, прижавшись к заплесневелой изгороди тонким, как тростинка, телом. Плосконосая девчонка возбуждала Икинга, его хилое тело ощущало биение жизни, в нем начинала бурлить, бунтовать молодая кровь.
Стоило ветру слегка стукнуть в стенку, как Икинг вздрагивал, будто кто-то тайком заглянул в сокровенный уголок его души. Икинг ощущал холодок в груди, он рос, ширился, покуда все тело не обливало мгновенным холодом и не кидало в дрожь. Он острее чувствовал свое одиночество, наблюдая за этой девчонкой, о которой не знал ничего, кроме того, что ему запрещалось с ней играть.
Мать, поймав сына за подглядыванием, принималась его бранить – он круто оборачивался и до боли прижимался сутулой спиной к изгороди.
– Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не заглядывал в щели! – кричала она. – Ступай домой.
Икинг поднимался в дом, не пытаясь ей перечить: вздумай он выяснять причины, снова начнется кашель и будет немилосердно колотить его худосочное тело.
Поздним вечером, когда он укладывался спать на бамбуковом полу, до него порой доносились звуки гитары. Звуки были резкие, звенящие, мелодия вдруг обрывалась посередине. Кто бренчал на гитаре? Кто наигрывал на ней единственную песню, которую он слышал в своей жизни? И почему музыка всегда обрывалась? Он лежал возле матери, а как ему хотелось подняться, сойти по ступенькам к старой запретной изгороди и посмотреть, кто там играет. Но Бьянг, встрепенувшись, спрашивала:
– Тебе холодно, Икинг? На, возьми одеяло.
Бедная мать, она не ведала, что это из-за нее на душе у мальчика так холодно, пусто и одиноко. И вот однажды, когда Бьянг расстелила на полу циновки, Икинг подошел к ней и сказал:
– Я буду спать у двери, нанай6, один, ведь я уже взрослый, мне пятнадцать лет.
Он сложил циновку, взял ее под мышку, ухватил рукой подушку и решительно направился к двери. Когда послышались звуки гитары, Икинг поднялся и сошел вниз к изгороди. Он приник к бамбуковой стене и слушал музыку, как зачарованный. Песня снова оборвалась, Икингу хотелось кричать, возмущаться, но его снова стал душить кашель. Задыхаясь, он вытягивал шею, напрягал зрение, чтобы разглядеть музыканта. Сердце екнуло: она! Икинга обуревало желание броситься на изгородь и свалить ее. Но он знал, что ему не одолеть даже этот старый подгнивший бамбук. Изгородь была сильнее одиночества его души, сильнее самой души.
Тук, тук, тук. Тук, тук, тук.
Бледный, чахоточный мальчик с ненавистью в запавших глазах следил за матерью из окна. Она чинила изгородь, накренившуюся в сторону их дома; подгнили многие стойки. Мать заменяла их новыми, и под конец зеленые бамбуковые палки на фоне старых и обветшалых гляделись, как бравые капралы среди больных обтрепанных солдат. Икинг спросил из окна с дрожью в голосе:
– Зачем ты это делаешь, мама? Зачем?
– Изгородь требует починки, – отвечала мать, продолжая работу: тук, тук, тук...
– Но зачем? Зачем? – негодующе кричал Икинг.
Мать перестала стучать молотком и глянула на него со злостью.
– Мне нужна изгородь, – сказала она с расстановкой, и вены у нее на лбу вздулись. – Изгородь нужна твоей матери, а стало быть, и тебе.
Тук, тук, тук. Тук, тук, тук.
Вечером по ту сторону изгороди не играли на гитаре. Икинг знал почему.
Чахоточный Икинг. Восемнадцатилетний костлявый Икинг. Смертельно бледный, он уже не встает с циновки. И все время ждет музыки с другой стороны изгороди, – музыки, которая смолкла три года тому назад.
Сегодня ночь под рождество. Его ночь под рождество. Он должен быть счастлив сегодня. Кто-то должен подарить ему счастье.
Мать тихо напевает, сидя в уголке. На столе – библия, никто ее не читает: и мать, и сын неграмотны. Но сегодня – ночь под рождество, и они это знают.
– Сегодня рождество, – напомнила мать.
– Рождество, – эхом отозвался сын.
– Помолимся, Икинг.
Икинг поднялся. При виде его изнуренного болезнью тела сердце матери сжалось.
– Приляг, Икинг, я помолюсь одна.
Но Икинг ее не послушался. Он медленно подошел к двери и спустился во двор. Мать будет молиться. «Да может ли она молиться?» – недоуменно спрашивал он сам себя. Икинг посмотрел на изгородь, которую поставила и укрепила мать, чтобы разбить его сердце. Пошатываясь, он подбежал к изгороди: она притягивала его своей запретностью, суровой непоколебимостью. Икинг жадно приник к щели и увидел ЕЕ. Губы у него пересохли; стараясь говорить внятно, чтоб девушка услышала его слова, он произнес:
– Сыграй для меня сегодня.
Икинг понял, что она его услышала: некрасивое лицо резко повернулось к разделявшей их изгороди. Икинг заплакал: он говорил с ней – в первый раз, в первый раз...
Он сразу же лег, как только вошел в дом. Лег лицом к окну, выжидая, когда зазвучит музыка. Плотнее завернулся в одеяло, чтоб согреться. Лунный свет, проникший в комнату, выхватил из темноты его лицо – бледное, страждущее, просветленное надеждой, и мокрое красное пятно на одеяле, – там, где оно касалось его губ.
Стрекотали цикады, шелестели листья. Сияющая полная луна плыла по небу на запад. Порою, сбившись с пути, в комнату залетали темные летучие мыши. Огонек керосиновой лампы неудержимо манил белого шелковистого мотылька. Но вот смолкли усталые цикады. Луна вошла в зенит. Летучие мыши вылетели в окно. Мотылек с опаленными крыльями упал на стол возле полюбившегося ему огонька. А музыки все не было. И тогда Икинг понял, что изгородь отделяет от него не только соседский дом, но и сердце девушки...
Наступила полночь.
– Господь является миру,– торжественно сказала мать.
– Господь явился миру, – произнес сын, все еще прислушиваясь, не зазвучит ли музыка: через его душу изгородь не проходила...
А луна все плыла, плыла, плыла...
В два часа ночи Икинг закрыл глаза, и руки его похолодели. Мать заплакала. Сердце его больше не билось.
В два часа три минуты – всего лишь через три минуты! – за изгородью послышались звуки гитары. Резкие. Звенящие. Пронзительные. Звуки той же гитары. И на сей раз та, что играла на ней, не оборвала песни.
Бьянг, сидевшая возле сына, поднялась, подошла к окну, осуждающе глянула в сторону соседей.
– Издеваются, – сказала она глухим негодующим голосом. – Кто еще вздумал бы играть в такое время? У меня умер сын.
Но видела она перед собой только изгородь, которую сама построила и укрепила, величественно белую в предрассветных сумерках.
АРТУРО Б. РОТОР
Артуро Б. Ротор (род. в 1407 г.) – старейший англоязычный новеллист и публицист. Получил медицинское образование, но писать начал еще в студенческие годы, когда редактировал университетский студенческий журнал. Первый свой рассказ опубликовал и 1925 г. По окончании университета был практикующим врачом, работал в колонии для малолетних преступников на острове Палаван и одновременно занимался литературной деятельностью. Первый сборник рассказов А. Ротора вышел в 1937 г. Во время второй мировой войны писатель находился в США, будучи секретарем-распо-рядителем при президенте Республики Филиппины М. Кэсоне. По окончании войны сотрудничал в крупнейшей газете «Манила тайме», писал публицистические статьи, газетные очерки и фельетоны.
СИТА
Туронг привез его из Пауамбанга на своей парусной лодке: катера, ходившие вдоль берега, не делали остановок у маленьких скалистых островов, где росли кокосовые пальмы. Было около полудня: встречавшие стояли под раскаленным добела солнцем, отразившимся нестерпимо ярким светом в каждом камешке, каждой ракушке, – глава муниципалитета, приходский священник, дон Элиодоро, владелец почти всех кокосовых пальм на острове, и врачеватель травами, местный оригинал. Они слегка удивились, когда приезжий заговорил с ними на их родном языке, но потом, присмотревшись к нему, поняли, что не так он прост, как кажется. Он шел с непокрытой головой и машинально подносил тыльную сторону руки ко лбу. Делал он это скорей по привычке, чем от желания укрыться от солнца.
– На Анайат приехал иностранец, молодой-молодой.
Он действительно был молод, одинок и очень замкнут. У него было волевое лицо – таким людям часто приходится напускать на себя холодность и надменность, чуть сутулые плечи – не от бремени жизни, а от подчеркнутого небрежения к собственной внешности; какой еще школьный учитель мог позволить себе одеваться так небрежно и при этом не выглядеть жалким бедняком, кто еще мог ходить по деревне с отчужденным скучающим видом, не вызывая неприязни окружающих?
Учителю приготовили комнату в доме дона Элиодоро, чтобы он не тратил по утрам время на дорогу. Но он лишь скользнул беглым взглядом по большому каменному дому с широким балконом в испанском стиле, сводчатыми дверьми, мощенным плитняком внутренним двориком и поселился у Туронга в ветхой лачуге, стоявшей у самого моря. Пусть море волнуется, штормит, его это не беспокоит. Пусть домишко Туронга далеко от школы и церкви – прогулка ему только на пользу. Не будет ли он чувствовать себя одиноко, общаясь лишь с неграмотным рыбаком? Нет, он привык к одиночеству. Пусть живет, как хочет, решили старики. Они поняли, что ему важна не столько близость моря, сколько его безмолвие; видно, учитель собирался открыть ему тайны, которые не мог поверить никому.
У всех на уме был только учитель. О нем говорили в цирюльне, на петушиных боях, в мелочной лавке – какая у него походка, какие непокорные кудри, какой взгляд. Они мысленно облачали его в королевский пурпур, окутывали легендой, представляли себе верхом на вороном жеребце или стоящим у голубого автомобиля. Мистер Ретеч? Само имя вызывало в воображении образы далеких чудных стран и людей, которых им никогда не увидеть. Конечно, он был для них отпрыском знатной семьи, поэтом, художником, сказочным принцем.
Вечером дочь дона Элиодоро, привалившись к отцовскому плечу, рассказывала ему шепотом, задыхаясь от волнения, про первый урок в школе:
– Поклонился, будто мы ему ровня, попросил список. Стал каждого вызывать по списку, а мы сидим – глаз с него не сводим. Потом как дошел до моего имени, отец, случилось что-то удивительное, ты не поверишь! Назвал мое имя и замолчал, словно что-то позабыл, а сам смотрит, смотрит в список. Я слышала, как он три раза произнес сквозь зубы: «Сита, Сита, Сита». Да, сэр, говорю, я – Сита. А он глядит на меня, будто я что-то непонятное говорю, и молчит. И знаешь, отец, мне показалось, что он молил меня взглядом; ну скажи, скажи, что это не твое имя, что ты обманула меня. Он как-то сразу осунулся, и вид у него был такой несчастный, я готова была сквозь землю провалиться. А он спрашивает: «Тебя зовут не Сита? Это, наверное, ласкательное имя?» – «Мой отец всегда зовет меня Ситой. сэр», – отвечаю я. «Не может быть, вероятно, полное имя – Пансита, Луиза или...» Он говорил еле слышно, отец, и все время смотрел на меня умоляющими глазами. Но я помотала головой. Похоже, это рассердило его, он подумал, что я просто упрямая девчонка. «Пресвятая дева, – говорит, – проплыть тысячу миль... Нет, это невозможно!» А сам глаз с меня не сводит: наверно, ему досадно стало, что попалась такая упрямая ученица. Но ведь на самом деле я не такая, правда, отец?
– Конечно, конечно, моя дорогая. Ты постарайся понравиться ему, он – джентльмен, он приехал из большого города. Я тут подумал... Может, ты будешь брать у него частные уроки, если он запросит не очень дорого.
Дон Элиодоро лелеял заветную мечту о будущем Ситы, своей единственной дочери.
Туронгу тоже было что рассказать в тот вечер в цирюльне. История его, безыскусная, как кокосовая пальма перед окнами, уходящая вершиной в темное небо, вызывала смутную тревогу, точно таинственный шепот моря в ночной час.
– Он и глаз не сомкнул ночью, можете поверить. Вернулся, стало быть, я с базара. Поздно, уж звезды на небо вышли, а он к еде так и не притронулся. Почему, спрашиваю, не ешь? А он в ответ – не голоден. Сел у окна, что выходит на море, и сидел долго-долго. Я раза три за ночь просыпался, а он все сидит, не шелохнется. Мне было почудилось, что он так и уснул – сидя. Подошел к нему, а он рукой махнул – иди, мол. Как стало светать, я поднялся, чтоб сети поставить, вижу: он все сидит у окна.
– Может, его уж домой потянуло? – забеспокоились слушатели.
– Болен он. Отца Фернандо помните? Вот он перед смертью точно так же глядел в пустоту, ничего вокруг себя не замечал.
Каждый месяц мистеру Ретечу приходило письмо, а иногда он получал два-три больших голубых конверта с золотым вензелем в верхнем левом углу. Адрес на них был написан широким размашистым почерком. Как-то Туронг принес письмо прямо в класс. Они писали сочинение на заданную тему: «Что я люблю больше всего на свете». Учитель небрежно распечатал конверт, бегло проглядел письмо и отбросил его в сторону.
Сердце Ситы трепетало, когда они сдали работы: учитель обещал прочесть лучшую вслух. Он уже прочитал все сочинения дважды, потом снова принялся рассеянно листать их, и глубокая морщина прорезала его лоб, словно он был недоволен учениками. Но вот он задержал взгляд на чьем-то сочинении. Сердце Ситы упало: это был не ее листок. Она едва слышала, что читал учитель: «Я никогда не думал, что горделивое счастье так мимолетно, так быстро умирает. Мотылькам не дано это знать: ведь они летят на пламя. А «пламя» сверкало бриллиантами и жемчугами, благоухало дорогими духами и манило, манило неудержимо. Мотыльки не ведают опасности. Да и как узнаешь, что ты – мотылек, покуда не опалишь свои крылья?»
Сумбурное сочинение: ни начала, ни конца. Где тут целостность, последовательность, выразительность? Почему учитель выбрал именно его? Что он в нем увидел? А она так старалась, так хотела угодить ему и написала о цветах, которые любила больше всего на свете... Кто бы мог написать то сочинение, которое он прочел? Она и не подозревала, что ее соученики на это способны: такие мудреные слова, предложения. И откуда у них голубая бумага?
Впрочем, учитель почти во всем оставался для них загадкой. Говорил он непонятно, как пишут в хрестоматиях,– часами роешься в словаре, чтоб разобраться, о чем речь. Сита, как прилежная ученица, взяла за правило записывать незнакомые слова на слух, а потом выяснять их значение. Это была неблагодарная работа. Она уже целую тетрадь заполнила такими словами – по два столбца на каждой странице.
Алчный . . . жадный.
Амарант . . . неувядающий цветок.
Павлин . . . большая птица с красивым опереньем.
Мераш . . .
Этого слова в словаре не было. А что означает «первородный грех», «эгоизм», «ненасытность», «актриса с тысячью лиц»? А кто такая Лорелея? Сита надеялась, что когда-нибудь спросит об этом учителя,– когда глаза у него подобреют, и он перестанет стискивать с таким отчаянием пальцы.
Учитель не посещал церкви, но что тут особенного? У образованных и ученых людей это не принято. Но вот однажды вечером Бью увидел, как он выходил из темной церкви. Бью проследил, что и на следующий день учитель пришел туда. Ребята сказали, что не поверят Бью, пока не увидят учителя в церкви собственными глазами. Мистер Ретеч появлялся в церкви не каждый вечер, но его можно было застать там в неурочные часы: то в сумерках, то на рассвете, а один раз они видели его там в бурю, когда молния соединила остроугольной сверкающей дорожкой небо и землю. Иногда учитель молча стоял в церкви несколько минут, иногда приходил дважды и трижды. Они рассказали об этом отцу Сесарио, но он, оказывается, все знал.
– Оставьте его, пусть с миром творит молитву в одиночестве,– сказал священник, весьма озадачив учеников своим ответом.
Небо нависает над островом Анайат, лежащим посреди Анайатского моря, как опрокинутый винный бокал; пурпурное вино вылилось из бокала, и Анайат – последняя драгоценная его капля. Таков Анайат в сумерках при луне – пурпурный, как выдержанное вино, искрящийся и теплый, а в темную ночь – прохладный, пьянящий и пробуждающий страсть. Можно выпить его и позабыть, что осталось вдали – за тысячу миль, за тысячу лет; можно потягивать его, сидя на вершине островерхого утеса – ближе к безмятежному покою, ближе к богу. Отсюда виден океан, бьющийся о скалы в вечной безысходности,– более страшной и гнетущей, чем человеческая. Можно просто коснуться его губами в густой тени дама де ноче1; пузырьки пурпурного вина мерцают, как тысяча светлячков, а в его букете – аромат неувядающих цветов.
Сита сидела у открытого окна, мечтая в полусне. Франсиско Ретеч – какое имя! А уменьшительное от него – Франк? Ночь за окном безмолвствовала, словно сказочная принцесса в ожидании принца, который прошепчет ей слова любви. Ситу клонило в сон. Она насчитала три упавших звезды; одна, как ей показалось, упала в кусты дама де ноче7 возле калитки их сада, и от нее зажгли свои огоньки тысячи светлячков.
Теперь учитель не представлялся ей суровым, он реже замыкался в себе, чаще обращался к ней, его по-прежнему отсутствующий взгляд чаще останавливался на ней. Сита любила вспоминать мгновения, когда учитель смотрел на нее, думая, что она этого не замечает. А Сита остро чувствовала каждый его взгляд – как дуновение морского ветра на рассвете, как укол шипа розы, как красное хмельное вино, которым отец потчевал гостей во время петушиных боев. Кровь тотчас ударяла им в лицо, и они начинали шуметь. Как-то раз Сита тайком выпила самую малость: ей было интересно, каково оно на вкус, и от одного глотка голова у нее пошла кругом.