Текст книги "Во имя жизни"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Я попал в Америку в то время, когда тысячи людей стояли в очередях за куском хлеба. Я перебирался из юрода в город, меняя одну грязную работу на другую. Фотография затерялась, я забыл и Марко и свою деревню.
Криспина я встретил в Сиэтле. Стояла самая холодная зима, какую мне довелось пережить в Америке. Он только что приехал в этот город откуда-то с Востока и ему негде было приклонить голову. Я пустил его в свою комнату, и мы вместе спали, вместе ели, если удавалось что-нибудь раздобыть на те несколько центов, что случалось выпросить по вечерам в игорных домах. Криспин много где побывал на своем веку и рассказывал мне о городах, которые видел. У него был мягкий, кроткий характер, он словно излучал внутренний свет и невольно пробуждал во мне воспоминания о родном холмистом крае. Он получил неплохое образование, хорошо знал и любил поэзию и читал стихи печальным голосом, отчего мне хотелось плакать. Он часто говорил, что в мире есть место добру и красоте.
Меланхоличный взгляд его глаз, его трудолюбие скрашивали мое существование. Я избавился от одиночества и страха, которые владели мной все эти годы. Однако к концу зимы игорные дома позакрывались, у картежников ничего нельзя было выпросить – они сами голодали. Мы с Криспином бесцельно бродили по заснеженным улицам, ожидая, когда кончатся морозы и на сумрачном небе покажется теплое солнце. И вот однажды ночью, когда уже пять дней у нас во рту не было и маковой росинки, я вылез из постели и съел несколько страниц старой газеты, размачивая их в консервной банке водой из-под крана. Из глаз сами собой текли слезы, затылок страшно ломило, носом пошла кровь. Кое-как добравшись до постели, я заснул в крайнем изнеможении. Когда я проснулся, Криспин был мертв.
Вот так он и умер, не помышляя о смерти. Такие люди, как Криспин, у которых душа наполнена поэзией, незаметно приходят в этот мир, тихо живут в нем, а покидая его, оставляют на земле среди живых сияние, подобное лунному свету.
Лет через десять, после того как меня словно неприкаянного поносило по стране, я потерял еще одного доброго друга, который помог мне в трудную для меня пору. Это было в Калифорнии, в небольшом поселке сезонных рабочих. Среди тридцати сезонников-филиппинцев, с которыми я жил в бараке, был один по имени Лерой. Поначалу он казался мне странным, потому что все время толковал про союзы и единство. Он умел доходчиво объяснять значение таких слов, как «работа», из которого у него получалось «сила», а из него – «безопасность». Меня тянуло к нему, потому что он побывал там, где человек испытывается на прочность самым беспощадным образом.
Однажды вечером, когда мы ужинали, в барак ворвались несколько человек. Они вытащили Лероя из-за стола и поволокли к выходу. Он даже не успел проглотить горсть риса, как его стегнули толстой кожаной плетью по спине. Он упал на пол и закашлялся. И прежде чем Лерой осознал, что его ждет, из темноты выступил здоровенный детина с веревкой в одной руке и с вороненым дробовиком – в другой. Пока он затягивал веревку на шее Лероя и вытаскивал его наружу, другие держали нас на прицеле. За дверью раздался пронзительный крик, казалось, резали свинью. Но мы были бессильны помочь Лерою – стражи у двери не спускали с нас глаз, крепко сжимая в руках ружья. Снаружи доносились глухие звуки ударов, потом все стихло. Те, что нас сторожили, пятясь покинули барак. Послышался топот убегающих ног, ровное урчание моторов, шум удаляющихся по направлению к шоссе машин, и снова стало тихо. Очень тихо.
Толкая друг друга, мы выскочили из барака все сразу. Он висел на высоком эвкалиптовом дереве, обнаженное тело белело в тусклом свете апрельской луны, раскачиваясь как игрушечный воздушный шар. Обрезав веревку, мы положили Лероя на траве под деревом. Он умер, как только мы к нему прикоснулись. У него были вырезаны гениталии, в груди зияла глубокая ножевая рана, левый глаз вытек, а язык был располосован на тонкие лоскутки. Через всю нижнюю часть живота шел широкий и глубокий разрез, из которого на траву вывалились внутренности.
Вот как они убили Лероя. Когда я глядел на его жестоко изуродованное тело, мне вспомнился мой отец и обезглавленный карабао и лужа теплой крови у нас под ногами. Я уверен, что всю свою жизнь буду помнить Лероя и все, чему он меня учил.
НИК (НИКОМЕДЕС) МАРКЕС ХОАКИН
Ник (Никомедес) Маркес Хоакин (род. в 1917 г. в пров. Рисаль)– крупнейший прозаик и поит, драматург и публицист, известный журналист. Его отец был участником национально-освободительной революции 1896– 1898 гг. против испанского владычества. Ник Хоакин впервые выступил в печати в 1937 г.
С начала 50-х годов стал членом редколлегии и литературным редактором крупнейшего общественно-политического и литературно-художественного еженедельника «Филиппинз фри пресс» (существовал с 1908 по 1972 гг.), в котором сотрудничали многие передовые деятели национальной культуры Филиппин. После двадцати лет работы в этом журнале возглавил редакционный совет нового еженедельника «Эйша-Филиппинз лидер», который был закрыт в 1972 г. в связи с введением в стране чрезвычайного положения. Первую свою книгу писатель выпустил в 1952 г. В нее вошли как его прозаические произведения, так и поэтические, а также пьеса «Портрет филиппинского художника».
Н. Хоакин – лауреат всех литературных национальных премий, а в 1976 г. ему было присвоено высшее для филиппинского деятеля культуры звание: народный художник.
Проза и поэзия Ника Хоакина известна советским читателям по переводам на русский язык.
ЛЕГЕНДА О ДОНЬЕ ХЕРОНИМЕ
Это было во дни галионов, и в один из тех дней архиепископ Манилы был призван на совет в Мексику, но по дороге встретился с пиратами, которые захватили его корабль, разграбили дочиста, убили команду и уже привязывали архиепископа к мачте, когда вдруг налетел ураган, и потопил оба судна, пиратский корабль и филиппинский галион, и увлек всех в пучину, всех, кроме архиепископа, привязанного к мачте; благополучно избег он ярости волн и был вынесен на берег пустынного острова, безводного острова, который был всего лишь вершиною рифа посреди морских вод, и здесь провел он, сжигаемый солнцем, год с лишним, питаясь лишь рыбой и молитвами и утоляя жажду дождевой водой и медитациями, день и ночь погруженный в размышления у подножия крестовины мачты, которую он поставил на берегу, один-одинешенек в безбрежном океане. Так жил он, пока с проходящего корабля не заметили в воздухе отражения гигантского креста, и, привлеченные этим миражем, не последовали за ним за горизонт, и не приплыли к пустынному острову, где у подножия крестовины мачты безмолвно и неподвижно сидел, скрестив ноги, дряхлый старик, нагой и полуослепший, и тело его было черно от солнца, как уголь, волосы – седы, а белая борода ниспадала до пупка, и он едва мог двигаться, едва говорил и дышал, и в таком вот плачевном состоянии привезли его обратно в город, который он покинул почти два года назад в блеске славы, ибо был тогда мужчиной во цвете лет, могучим красавцем, и весь город провожал его под колокольный звон, со знаменами, фейерверками и музыкой, а теперь он вернулся развалиной, изменившийся страшно, постаревший страшно, одна кожа, да кости, да безумные глаза, но все равно его встретили колокольным звоном, со знаменами, фейерверками и музыкой, и опять сбежался весь город, ибо весть о его чудесном спасении опередила его, и рассказ о его святой жизни на острове уже превращался в легенду, а сам он в мученика, дважды спасенного Знаком Креста,– ибо люди рассказывали, будто там, на пустынном острове, кормили его вороны, как пророка Илию, и ниспосылалась ему манна небесная, как израильтянам,– а потому народ, сбежавшийся приветствовать его, трепеща упал перед ним на колени, ибо этот почти бестелесный призрак обладал, однако, силой привораживать к себе взгляды и покорять души, и поистине в те дни он безраздельно владел умами, и если у странствующего барда была хоть одна баллада – он воспевал его деяние, и если у торговца-разносчика была хоть одна лубочная картинка – это было изображение архиепископа, и так распространялась его слава праведника, которому бог оказал высочайшие милости, и, когда наконец после долгого выздоровления он появился на людях, окрепший телом, но уже не такой, как в расцвете сил, он увидел, что вся страна почитает его, как святого.
Для архиепископа была в этом злая ирония: его считали святым, но сам-то он знал, что грешен и пуст душой. Голый на голом острове, он провел год Великого Поста, размышляя о самом себе, и увидел, какой тщетой и тщеславием, какой ложью была его прежняя жизнь. Уже в честолюбивой своей юности он понял, где лежат пути к возвышению, и избрал церковь, как самый короткий путь к наивысшим вершинам, но избрал ее не из благочестия, а из жажды власти; облачившись в одеяния монашеского ордена, он угодничал и сопротивлялся, добивался поддержки одних и топил других и карабкался все выше и выше, поднимаясь по ступеням иерархии, находя монастырское поле деятельности слишком тесным для своих нерастраченных сил, пока не достиг долгожданной цели и не воссел на самой вершине, на престоле архиепископа Манильского моря. Помазанный, коронованный, возведенный на трон, наконец-то архиепископ Манильский, он тем не менее не успокоился и стремился еще дальше, еще жаднее, еще ненасытнее стремился к еще большей власти и вскоре стал самым воинственным пастырем божьим, чьи дни проходили в непрестанных и яростных схватках то с грандами островов, то с купцами – капитанами галионов, то с кафедральными канониками, или священниками приходов, или с вышестоящими главами его собственного ордена, но чаще всего и ожесточеннее всего – с очередным вице-королем. То и дело возглавлял он крестные ходы ко дворцу, и губернатор за губернатором либо, устрашившись, склонялись перед ним, либо, втянутые в борьбу с ним и сурово наказанные за это, скуля, как побитые псы, убирались обратно в Мадрид, а он захватывал бразды правления и, пока не отваживался появиться новый посланник короля, наслаждался всей полнотой духовной и светской власти. В такие минуты он чувствовал исполненным свое предназначение, ибо в душе был средневековым епископом-государем. Тогда он выказывал себя могучим воином как в сражениях, так и в политике. Пираты-мавры сунулись на побережье его моря? Архиепископ тут же мчался на место боя и вел за собой христиан против нехристей. Китайцы в Маниле подняли бунт? Подоткнув рясу и обувшись в сапоги, архиепископ поднимался на стены города, воодушевлял защитников и собственноручно наводил пушки. Английские или датские еретики угрожают гавани Манилы? В тот же миг архиепископ появлялся в створе гавани, составлял план защиты, созывал отряды, посылал корабли и, стоя у походного костра на берегу, следил за морским сражением.
Он прекрасно знал, как далеко известно его имя, когда его призвали тогда на совет в Мексику, и взошел на корабль, мечтая о новых далях, открывавшихся перед ним. За Мексикой был Мадрид, и,– кто знает?– может быть, даже Рим. Мог ли такой человек, как он, оставаться всего лишь епископом в отдаленной колонии?– вопрошал он. И бог ответил ему пустынным островом, где архиепископ, лишенный несравненно большего, чем своей пурпурной сутаны, целый голодный год царствовал лишь над грудой бесплодных камней. Отныне он не мог без трепета облачаться в пурпурное одеяние и, снова встав на ноги, как младенец, только что научившийся ходить, и говорить, и открывать глаза, со стыдом шел через толпы людей, стремящихся хоть бы притронуться к рему, воображая, будто они прикасаются под этими одеяниями к святыне. Но не было никакой святыни, была одна лишь пустая скорлупа человека, возвратившегося духом в детство. И все же он терпел преклонение народа из жалости к простым людям, которые приходили так издалека, отовсюду, дабы увидеть живую чудотворную икону, и знал, что со временем их пыл остынет, и толпы поредеют, и этот последний маскарад окончится – развеется ореол чудотворца и свитого, и он сможет вернуться к поискам сущего, начатым на пустынном острове.
Ах, если он что-нибудь и постиг на острове, так это то, как постичь самого себя. Ибо яркие образы, которые он принимал за сущность своего «я»: честолюбивый юноша, скромный священник, мятежный архиепископ, несгибаемый воитель – все это были не более, чем маски, личины, бестелесные призраки его самого, чад от сжигавших его плоть вожделений: тщеславия, стремления к власти и жажды славы. На острове все его аппетиты поутихли, и день ото дня все глубже погружался он в смиренную тишину, где, видимо, и заключалась истинная его сущность, и ничто его не тревожило – ни треволнения чувств, ни изменчивость судьбы человеческой, и был он подобен утесу, неподвижному и неизменному среди приливов и отливов вод морских и чередования дней и ночей, и никакая преходящая зелень не прикрывала костяк этого острова, и был он извечно самим собой во всей своей наготе и бесплодности, такой же суровый и непреклонный – думал архиепископ,– каким должно быть существо, таящееся в глубине смиренной тишины, таинственное существо, которое он искал и преследовал неустанно, денно и нощно, даже когда сидел недвижимо, скрестив ноги, у подножия своего креста на скалистом мысу. Спасительный корабль прервал его общение с этим существом и вернул его, увы, к подобию человека – в епископском облачении, в ореоле мученика, в саване привидения,– в любой ипостаси он был абсурден, но эта видимость стала реальностью, иллюзия превратилась в истину, и его провозглашали святым на базарных площадях, и люди, давя друг друга, стремились прикоснуться к его одежде. Но абсурд .был частью его самопознания, ибо то, что считается реальностью, следует проверять на абсурдность, и тогда, возможно, она станет нереальной,– а посему ему приходилось страдать и сносить, что его, опустошенного человека, принимают за святого, и терпеливо ждать возвращения в тишину, к общению с божеством, к которому он приблизился там, на острове, ибо он знал, что погрузиться в себя можно и среди базарных толп, а не только на пустынном острове и что даже перерыв в общении с богом был сам по себе частью движения к нему.
Даже его старые враги готовы были, хоть и не без опаски, уверовать в чудо, когда со временем обозначавшиеся в нем перемены не исчезли, когда по мере возвращения здоровья оказалось, что к нему не вернулся задор былого яростного забияки, известного своими буйными выходками, что архиепископ уже никогда не возглавит крестный ход своих приверженцев на губернаторский дворец, и не будет в ярости метаться по пристани, пока галион ожидает прилива, и уже не выскочит на ходу из своей кареты, чтобы собственноручно отлупить какого-нибудь спесивого гранда, который высокомерно повернулся спиной к его епископской свите. Мало того, с течением времени архиепископ все более и более удалялся от мирской суеты, он препоручил все дела своему кондъюнкту и кафедральному собору, а сам постепенно отошел в тень и скрылся из виду. Ибо, когда, как он и ожидал, любопытство черни поуменьшилось и толпы вокруг него постепенно рассеялись, он не счел более нужным появляться на людях и удалился в давно уже подготовленное убежище, в маленькую пальмовую хижину, как у туземцев, на берегу Пасига, укрытую за городскими стенами в роще, вдали от всех предместий.
В свой отшельнический скит он взял единственного спутника, своего слугу Гаспара, который был ему и поваром, и сиделкой, и кучером, и посыльным, и прислужником при алтаре. По большим христианским праздникам архиепископ служил торжественные мессы в соборе и, когда неотложные дела того требовали, появлялся в своем старом городском дворце, но все остальное время он проводил в пальмовой хижине на берегу Пасига, где гулял в густой тени рощи, либо сидел на берегу, либо лежал на постели у окна, выходящего на реку, и пытался вновь обрести тишину и покой, коих достиг на пустынном острове, и завершить тот свой поиск того совершенства, что вечно в движении, ибо в этом смысле он был истинным сыном своего века, septimocento27, пораженный и увлеченный, как многие другие в этом городе на краю света, метафизическими тайнами бытия.
Там, в Маниле XVII столетия, люди, едва лишь вышедшие из язычества, едва принявшие крещение от конкистадоров, уже начинали, подобно своим более опытным и просвещенным братьям в Европе, исследовать мистический мир, уже знали о темной ночи тех времен, когда еще не заговорил святой Иоанн Креститель, уже стремились к полному озарению, исследуя душу свою в одиночку, в добровольном изгнании или же совместно, в стихийно возникавших общинах, испытывая экстатические муки, ибо, хотя по большей части то были люди простые и неграмотные, им ведом был высокий дух их века: сколько их было, усомнившихся, кто в расцвете силы, красоты, богатства или славы вдруг покидал карнавал жизни и удалялся от мира, побуждаемый сжигавшим душу огнем искать нечто не столь суетное и преходящее.
Таким образом, наш архиепископ вовсе не был исключением, когда удалился в свою маленькую хижину у реки в надежде обрести безмятежность, но эта безмятежность, к которой он стремился, изнуряя себя трансами и ночными бдениями, бежала от него; что-то мешало его само-созерцаниям, душа жаждала тишины, но в ней нарастала тревога, по мере того как архиепископ все больше и больше убеждался, что чьи-то глаза следят за ним, чьи-то ноги следуют за ним – что-то вторгалось в его одиночество.
Его преследовали.
* * *
Вторжение это ощущалось вначале смутно: какое-то белое пятно ускользало от взгляда, прежде чем он успевал поднять глаза или обернуться через плечо; он не видел, а скорее ощущал его, но с каждым днем оно приближалось, и он уже мог уголком глаза на кратчайший миг увидеть белый блик, исчезающий в листве, если он гулял по роще, или за углом дома, если он ехал в своей карете по городу, или за колонной собора, если во время мессы он успевал достаточно быстро отвернуться от алтаря; благодаря этим судорожным усилиям хоть и углом глаза он все чаще и чаще захватывал врасплох своего преследователя и наконец смог хотя бы приблизительно его представить; но то были неясные отдельные приметы, которые еще не складывались в человеческий облик. Так притупилось его зрение, что он не мог разглядеть ни лица, ни рук, только белый силуэт без головы,– но все же это нечто белое начало постепенно принимать человеческий образ, хотя он не мог сказать, мужчина это или женщина, юноша или старик, и лишь со временем после многих более пристальных взглядов он понял, что его преследователь – женщина, женщина в белом, закутанная в белое с головы до ног, так что ничего не было видно, кроме руки, придерживающей у шеи белую вуаль, и теперь, когда он это понял, она уже не избегала больше его взгляда и стояла, словно одетая в саван, перед ним на углу улицы, или в соборе, или даже вблизи его убежища у реки, где однажды лунной ночью, когда он сидел неподвижно, скрестив ноги, у самой воды, он взглянул вверх и увидел ее на скале, безликую белую фигуру, и она не шевелилась, пока он не шевельнулся, а затем словно растаяла в лунном свете.
До той поры архиепископ не пытался ее схватить, ибо не знал, кто его преследует, ангел или дьявол, но теперь попросил своего слугу Гаспара подстеречь ее, поскольку знал, что это всего-навсего женщина, хотя и необычайно хитрая, ибо напрасно Гаспар устраивал засады, пытаясь поймать таинственную женщину, которую его хозяин якобы видел, напрасно солдаты из королевского форта обыскивали город, напрасно, все было напрасно,– никто о ней даже не слышал, и наконец сам архиепископ, не замечавший своей преследовательницы уже целый месяц, начал сомневаться, не привиделся ли ему призрак, или она ему просто приснилась, ибо женщина, которую он искал, растворилась теперь не в лунном свете, а в ярком свете дня.
Но вот однажды, когда он сидел в своем дворце и выслушивал просителей, он взглянул поверх толпы и увидел ее в конце приемного зала, закутанную в белое, как прежде; и он шепнул Гаспару, чтобы стража встала в дверях. Лишь после того, как последний из просителей покинул зал, она стронулась с того места, где ожидала, и прошла через весь зал к его трону, но не подняла вуаль, даже когда встала перед ним на колени.
– Господин мой епископ,– сказала она,– у меня к вам жалоба.
Но он сказал ей:
– У меня тоже жалоба! Кто ты, женщина, и почему преследуешь меня все это время?
– Если господин мой епископ выслушает меня,– последовал ответ,– он узнает все, что желает.
Тогда он жестом велел ей продолжать, и она поднялась на ноги и, стоя перед ним, закутанная с головы до ног во все белое, как в саван, заговорила:
– Дозвольте рассказать вашей светлости и всему суду одну историю, дабы вы могли лучше разобраться в моей жалобе. Это история о юноше, который обручился с девушкой и поклялся любить ее вечно. Но этот юноша уплыл за моря в поисках богатства и на одном острове влюбился в языческую богиню, которая там правила, и она тоже полюбила его. И когда он сказал ей, что уже обручен, она его уверила, что она, богиня, властна расторгать все клятвы и может освободить его от его обязательства, и сделала это. И они поженились, и молодой человек уже не вернулся к той женщине у себя на родине. Господин мой епископ, справедливо ли это?
– В высшей степени несправедливо!– ответил архиепископ.– Ибо, даже если богиня могла своей властью освободить молодого человека от его клятвы, она не должна была этого делать, не выслушав другую женщину. Чтобы на молодого человека не обрушилась кара богов, богине следовало по законам небесной справедливости отослать молодого человека на родину, дабы он мог умолить свою нареченную избавить его от клятвы, если только у него не было против нее самой неопровержимых обвинений.
– Но скажите, господин мой епископ, не превысит ли клятва, данная богине, клятву, данную простой смертной женщине?
– Боги устанавливают законы,– ответил архиепископ, – и если они сами не будут верны им, что же спрашивать с простых смертных? А посему любая клятва одного человека перед другим священна и не может быть нарушена другой клятвой, пусть даже данной аду или небесам!
– Но послушайте дальше, господин мой епископ, а что, если тот молодой человек, о котором я говорю, женился на своей богине обманом, не поведав ей о своей первой клятве?
– Тогда этот человек не только лжец, но и святотатец и должен вечно, пока не наступит конец света, гореть в аду, он и все его потомство, а его первая клятва останется нерушимой, пусть даже он клянется еще две тысячи раз, чтобы от нее избавиться.
При этих словах женщина упала на колени и громко воскликнула:
– Господин мой епископ, да сбудутся ваши слова!
– Но в чем же твоя жалоба?– спросил он с удивлением.
– Моя жалоба,– ответила она, снова поднимаясь на ноги,– это жалоба женщины, покинутой любовником, который поклялся любить ее вечно. Я говорила аллегориями; но это история истинная. И я пришла с жалобой на этого человека и требую, чтобы он сдержал свою клятву.
Так убедительны и горячи были ее слова, что архиепископ проникся к ней сочувствием и воспылал гневом против клятвопреступника.
– Kтo этот человек?– загремел его голос.– Можешь ты найти его? Клянусь,– он сдержит свое обещание и выполнит клятву, если ты отыщешь его и представишь нам.
– Господин мой епископ, я нашла его и могу представить, хотя он изменил свое имя и одежды и лицо его стало совсем другим.
– А есть ли у тебя доказательства против него?
– Я сохранила залог его обещания, который он дал мне в ту ночь на речном берегу, когда клялся в вечной любви.
И шагнув вперед, она протянула человеку на троне кольцо.
Архиепископ взглянул на кольцо с печаткой, что лежало у нее на ладони, прочел подпись, и побледнел, и взял кольцо, чтобы разглядеть его поближе, и дыхание его ускорилось, глаза перебегали с кольца на женщину, с женщины на кольцо, а она, закутанная в белое, стояла перед ним с протянутой рукой, пока он, дрожа, не уронил кольцо в ее открытую ладонь и не откинулся назад на своем троне, бледный, задыхающийся, с глазами, вылезающими из орбит.
Но, услышав ропот, поднявшийся вокруг, он повелел очистить зал и запереть все двери. Когда они остались одни, архиепископ встал с трона и спустился к ней, и они стояли друг напротив друга, она – словно окаменевшая, а он – весь дрожа.
– Кто ты?– прошептал он с ужасом.
– Разве я не та женщина, которую ты искал последнее время? – ответила она спокойно.
– Где ты взяла кольцо? – продолжал он.
– Молодой человек надел мне его на речном берегу и сказал: «Да будет это кольцо залогом, что здесь, преклонив колени, я клянусь любить тебя всегда и вечно, и да будет эта река свидетельницей моей клятвы!»
– Река?– переспросил он. – Ты с реки? Откуда?
– Из лесов и с холмов в верховьях, господин мой, из тех мест, где река вытекает из озера.
– Край летучих мышей! – воскликнул он больше про себя, чем для нее.
– Да, господин мой; они свисают гроздьями, как плоды с деревьев, и проносятся по небу, как тучи...
– И на рассвете такой шум стоит от их крыльев, когда они возвращаются к себе!
– Все влюбленные в том лесном краю, господин мой, знают, что, когда большие летучие мыши проносятся с шумом над головой, значит, пора расставаться. Летучие мыши там – друзья влюбленных: они возвещают о приближении ночи и о ее конце и заслоняют своими крыльями места свидания на речном берегу. Влюбленные всю ночь лежат в объятиях друг друга, пока летучие мыши не предупредят их о близости дня. Сколько влюбленных проклинало и благословляло летучих мышей! Такие ужасные, уродливые создания, черные и гадкие! Но для меня они были ангелами любви и хранителями любви. Так я не раз говорила моему возлюбленному, когда черные крылья трепетали над нами. Господин мой помнит шум их крыльев на рассвете на том речном берегу?
Дыхание перехватило у него, и он тихо воскликнул:
– Херонима!
Она на мгновение дрогнула, и гордая голова ее поникла.
Сотрясаясь всем телом, он поднял руки, словно хотел к ней прикоснуться, но не смог и, отступив, воздел их к небу жестом отчаяния и рыдающим голосом прокричал опять:
– Херонима!
В ответ на его призыв она подняла склоненную голову и медленно откинула вуаль с лица, и рыдания застряли в горле старика, когда он с невыразимым изумлением увидел перед собой лицо, ослепительно сияющее юностью и красотой.
Видя его недоверие, она печально улыбнулась и сказала:
– Да, господин мой, это я – Херонима. Все эти годы я хранила свое горе, а горе хранило меня. Разве не обещала я дождаться твоего возвращения, разве не обещала не меняться и не стареть? Посмотри на меня, господин мой, и скажи, разве Херонима не сдержала своего обещания? Но где же твое слово, господин мой? Все эти долгие годы я ждала, и ждала, и ждала, а от тебя не было ни единого слова, и неизвестно было, где ты, жив или мертв, пока однажды на ярмарке я не увидела изображения человека, чем-то похожего на возлюбленного, которого я ждала, и я отправилась в город, и нашла его, и последовала за ним, и убедилась, что это он.
– Но я вовсе не он!– воскликнул архиепископ.– Посмотри на меня, Херонима, и скажи, разве это тот самый молодой человек, который клялся тебе в любви? Тот молодой человек умер давным-давным-давно, Херонима, и, если он причинил тебе боль, я готов за это ответить. Но я ношу ныне, как ты сама сказала, иное имя, иные одежды, и у меня иное лицо. Я – не он, Херонима!
Она поднесла кольцо к его лицу.
– Разве это не твоя печатка с подписью?– вскричала она.– Разве это не твое кольцо – залог клятвы, которую ты мне дал?
Отводя глаза от кольца, он простонал:
– Как может исполнить такую клятву тот, кто носит сутану и обручен со святою церковью?
– Но что ты сам говорил недавно?– возразила она.– Что боги устанавливают законы и должны быть верны им, что клятва, данная им, не может отменить клятву, данную простому смертному! Ты обручился со мной задолго до того, как обручился со святою церковью, а потому, сколько бы клятв ты ни приносил потом, та, первая, остается в силе. Вот что ты объявил перед лицом своих советников. Так позови их сюда в этот зал и скажи им: рассудите нас! Пусть решат, имею ли я на тебя право. И пусть засвидетельствуют, не сказал ли ты перед всеми: «Клянусь, он сдержит свое обещание и выполнит свою клятву, если ты отыщешь его и представишь нам»? Я отыскала этого человека, господин мой. Могу я призвать советников?
– Нет, нет!– вскричал он.
– Тогда исполни свое обещание и сдержи свое слово!– сказала она.
– Но чего ты хочешь теперь от меня?– простонал архиепископ. – Я стар, смерть близка, я устал от жизни и уже не способен на страсть. Что может дать тебе такая развалина, как я, Херонима?
– Если ты не можешь дать мне любви,– сказала она,– воздай справедливостью.
– Тогда предоставь мне время, чтобы я мог тщательно обдумать, как по закону можно вознаградить тебя.
– Хорошо,– сказала она,– я дам тебе время, но лишь для того, чтобы ты привел свои дела в порядок, прежде чем покинешь этот дворец. Месяц я дам тебе, господин мой, начиная с сегодняшнего новолуния. Но когда эта луна померкнет, я вернусь, чтобы потребовать то, что принадлежит мне по праву, взять то, что мне было обещано, и унести то, чем я владею.
Он смотрел, потрясенный ее пугающей красотой, а она улыбнулась ему, и склонилась перед ним в поклоне, и сказала:
– Я склоняюсь у ног твоих, господин мой епископ, но не для того, чтобы просить благословения, ибо оно уже принадлежит мне по праву, как и все остальное в сердце твоем, а для того, чтобы вспомнить те годы, когда я жила на коленях в надежде и смятении, в горе и унижении, пока мои колени не покрылись язвами, как мое страдающее сердце. Но когда мы встретимся следующий раз, ты упадешь передо мной на колени, как перед своей возлюбленной, ибо на берегу Пасига ты поклялся быть моим навеки и вечно!
Сказав так, она поднялась, опустила вуаль на лицо и выскользнула из зала, оставив архиепископа на его троне.
* * *
Луна прибывала слишком быстро для того, кто с замирающим сердцем считал дни, чье сердце болезненно сжималось при воспоминании о словах «Навеки и вечно!», и он содрогался от мысли, что когда-то жаждал бесконечности, ибо ему тогда казалось, что юности, любви, наслаждениям никогда не будет конца. И все же эта юношеская жадность, по крайней мере в одном, скоро была удовлетворена. Радости плотских утех быстро уступили место всепоглощающей страсти – стремлению к власти; и юноша, который на речном берегу молил, чтобы ночи никогда не кончались, внезапно исчез со всеми своими любовными