355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арнольд Цвейг » Затишье » Текст книги (страница 7)
Затишье
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:28

Текст книги "Затишье"


Автор книги: Арнольд Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

Я кивнул. Я был письмоносцем, которого избрал сам потерпевший. И он уполномочил меня защищать его правоту. Нестроевик Шуллер вручил мне разбухший четырехугольник, красно-бурый, еще клейкий. Сквозь эту ткань просвечивали темно-синие буквы, написанные химическим карандашом и расплывшиеся от крови. Я положил письмо в мою книгу, зная, что мне придется его сохранить.

Под вечер, нерешительно постучав, я вошел в нашу ротную канцелярию, хотя меня никто не вызывал. У меня было странное ощущение, как будто мною руководит чья-то чужая настойчивая воля, воля того самого корнеплода, о котором шла речь, ибо в логово господина Глинского добровольно никто не входил, а уж с большим отвращением, чем я, ни один человек не переступал порога этой комнаты. Меня, несомненно, толкало какое-то мощное побуждение. Что стало бы с армейской дисциплиной и с властью фельдфебеля, – продолжал Бертин, искоса взглянув на Понта, который, как ни странно, не улыбнулся, – если бы он, фельдфебель, не сумел внушить подчиненным священного страха к своей особе?

И вот я стою, как положено – руки по швам, и прошу дать мне увольнительную для поездки в Билли. А так как никому не известно, когда представится оказия, с которой можно будет вернуться, и можно опоздать к вечерней зоре, то мне нужна увольнительная на весь вечер. От подобных прихотей фельдфебель Глинский давно нас отучил. Но я давно привык одолевать, если нужно, то неприятное чувство бессилия и страха, которое знакомо писателю, когда он садится за новую работу, да, впрочем, и всем нам знакомо. Поэтому меня не беспокоило, что мне предстоит наглотаться всякой дряни: я должен был поехать в Билли во что бы то ни (стало. Имел ли я право на отпуск, – об этом, вероятно, было написано в воздухе или в кодексе законов индейского племени делаваров. По мнению господина Глинского, достаточно часто высказывавшего его, единственное право рядового солдата во время войны – это повиноваться, держать язык за зубами да отдавать богу душу. Поэтому Глинский посмотрел на меня удивленными глазами, круглившимися на его жирном лице и такими же сонными и пустыми, как у дога. Я почти явственно услышал, как в мозгу его пронеслось: «Ага, это он и есть».

Наш брат не без основания боится самонадеянности. Но Глинский действительно меня вспомнил.

– Это тот самый барон, который обчекрыжил себе бородищу, – говорит он, обращаясь к писарю, словно меня здесь и нет. – Поглядим, что ему вдруг понадобилось. Мы весьма признательны господам, по милости которых нам влетает от господина полковника.

Вообще-то среди порядочных людей действует закон, который Киплинг в своей книге «Джунгли» отмечает у зверей: наказание искупает вину. Но в прусской армии закон этот гласит: наказание увековечивает вину. Я почувствовал, что невольно краснею. Неужели я все еще не привык к этой обстановке или союз с Кройзингом пробудил во мне душевные силы, которые неразрывно связаны со стремлением к очищению мира? Я смотрю на сидящего передо мной надсмотрщика, на серые шары его глаз, на крупный нос гончей собаки, на желтую канцелярскую кожу его лица, на этот лоб и думаю: а поди ты… Я должен поехать в Билли. И я невозмутимо излагаю свое ходатайство. Мне необходимо, говорю я, проведать знакомого, которого вчера доставили с тяжелым ранением в Билли, в лазарет.

При воспоминании об ужасном ударе, каким была для меня эта весть, голос мой слегка задрожал. Но, разумеется, я не хотел доставить удовольствие фельдфебелю Глинскому и выдать свое душевное волнение.

– Так, – говорит почтеннейший Глинский, – в лазарет, значит. Навестить тяжелораненого… А не прачку ли или, может, уличную девку?

Вообще-то в роте всегда все знают о ее «стариках». Например, что такой-то солдат только что вернулся из отпуска на предмет женитьбы, что он, этот человек, никогда не пользуется возможностями, которые время от времени официально предоставляют солдатам: побывать в лилльских борделях или цыганских кварталах Вране.

Как же фамилия раненого, которого я хочу проведать? Подлость в ту пору уже не производила на меня впечатления, а выдержке я научился; я называю имя Кройзинга, унтер-офицера резервной части, расположенной на ферме Шамбретт, – вчера получил тяжелое ранение.

Я легко представил себе, почему этот желтолицый человек вдруг хихикнул. В фельдфебеле Глинском живо говорил еще снабженец Глинский, для которого имя Кройзинга – нож острый. Но Глинский сумел овладеть собой, и он с изяществом провел меня за нос, как рассказали мне потом писари. В ту минуту он ничего еще не знал о ранении Кройзинга, хотя подобная весть для людей его толка – благая весть. Тем не менее он тотчас же, с расторопностью пройдохи горожанина ответил:

– Можете не беспокоиться, этот человек давно умер и уже похоронен.

Он не знал, что ложь его – страшная правда. Кристоф Кройзинг скончался уже по дороге в лазарет, а кто же в такое пекло медлит с похоронами? Мертвеца сейчас же упрятывают под землю, чтобы не увеличивать число гниющих на ее поверхности.

– Вот как! – говорю я, стараясь взять себя в руки. – Умер и похоронен?

– Да, – отвечает господин Глинский. – А теперь убирайтесь на свое место и займитесь делом. У вас, видно, избыток досуга.

Я спокойно взглядываю на этого начальника, на этого «вышестоящего». «Прыщавая рожа, – думаю я, – но хорошо выбрит, вот бы встретить эту жирную образину, когда она будет в штатском…» И я отвечаю, глубоко переводя дыхание:

– Аварийные команды после возвращения свободны от службы.

– Отлично, – отвечает Глинский, – человек, знающий свои права, кой-чего стоит. Завтра я погляжу на ваши ботинки. А что это за команда, а?

Его угроза меня совершенно не пугает, мои ботинки в самом лучшем виде висят на гвозде.

– Аварийная команда; задание – перевозка двух орудий с опушки Фосского леса.

– Перевозка – перевозкой, – отвечает Глинский, – а команда расформирована. Можете идти.

Узнав таким путем, что молодой Кристоф Кройзинг, точно Урия Хеттеянин[10]10
  Согласно библейской легенде, Урия был убит во время сражения, куда его намеренно послали на смерть.


[Закрыть]
, настигнут роком, я щелкаю каблуками и выхожу из канцелярии. Мне странно, что на дворе по-прежнему стоит прекрасная погода, что небо такое же кроткое и синее, как и четверть часа тому назад, что артиллерийская канонада не бушует громче прежнего, не ревет ураганом, не взрывается бунтом стихий.

«Умер и похоронен…» – думаю я. Сердце мое наполняет холодная тишина, над которой вздымаются своды торжественного благоговения. Мне никак не верится, что жизнь может творить нечто подобное.

Какой смысл имело существование этого благородного юноши с его хорошими побуждениями, – юноши, наделенного большим мужеством и чувством ответственности? Вот уткнулся он носом в затвердевшую глинистую землю и купается в собственной крови. Это был прямой расчет по теории вероятности, безошибочный расчет: не может человек неделями бессменно оставаться в такой точке, как ферма Шамбретт; раньше или позже его непременно ахнет тяжелым снарядом. Публика, засевшая в глубине нашего лагеря, рассчитала правильно. А меня все еще не покидает какой-то остаток веры в осмысленный миропорядок, в посрамление зла, не покидает здесь, в центре военных действий, в битве под Верденом, где непрестанно в восьми-десяти километрах от меня происходят события, которые я никогда не мог бы себе представить, как бы ни напрягал свой мозг.

Здесь пал друг угнетенных, а я случайно познакомился с ним. Но в этот самый миг, когда я перевожу дыхание, так же подло убивают десятки таких же людей, незнакомых мне. Почему, в сущности, я возмущаюсь? Ну, пал человек в борьбе за добро и правду, человек, ратовавший за слабых, против насилия над ними, против их ограбления… Быть может, я сумасшедший, во всяком случае, я здесь чужой. Я не ко двору, я не подхожу.

«Кристоф Кройзинг, мы с тобой чужие среди этой мышиной возни, – в отчаянии думал я, набивая трубку табаком из коричневой картонной коробки, которую таскал еще со времен Македонского похода в своем рюкзаке. – Видишь, я говорю с тобой, точно от тебя еще осталось нечто и оно подскажет мне, что я могу для тебя сделать, чтобы смерть твоя не была по крайней мере бессмысленной. Твое письмо, которое должно было пойти как приложение к моему, хранит теперь, правда, мой „Кот Мурр“[11]11
  «Записки кота Мурра» – роман немецкого писателя Э. Т. А. Гофмана (1779–1822).


[Закрыть]
; крепко-накрепко прилипло оно к его страницам. Но прочесть его никто не сможет. Что сказать на все это? Закурить трубку и отправиться на луг, к ручью, искупаться и послушать, что нового? Я даже не знаю, в каком городе ты родился и жил. Я не знаю ни отца твоего, ни матери, ни дома, где они живут; знаю только, что у тебя есть дядя, но ни имя, ни фамилия его мне не известны.

Видишь ли, такова жизнь. Мы добровольцами пошли в армию, потому что верили, надеялись, потому что любили Германию и желали добра человечеству. Поэтому мы добровольно надели на себя ярмо, которое так ненавидели. Но напрасно мы это сделали. Что может быть хорошего, если власть находится в руках людей с душою вши и физиономией Глинского, который вон там, тряся жирным задом, шагает в Муарей, на вокзал. Да смилуется над ним господь. Что ж, господь так, пожалуй, и делает. А вот над тобой он не смилостивился. Много ли от тебя осталось? Образ в моей памяти, в памяти немногих твоих однополчан, в памяти твоих врагов и в бедной, обманутой памяти твоих родителей, которые узнают о твоей геройской смерти из лживого письма, написанного лицемерами. Видно, и вправду не все благополучно в царстве, имя которому – Вселенная».

Глава пятая. Здоровый сон

– В одну из ближайших ночей со мной произошла странная история. Она показалась бы мне вымыслом, если бы не уверения всех окружающих и если бы наутро я собственными глазами не убедился в ее реальности. Все же расскажу вам ее, так как она представляет собой лишь первую репетицию спектакля, который впоследствии повторялся достаточно часто.

В виде компенсации за недостаточное зрение я, как и большинство близоруких людей, одарен очень чутким слухом. Поэтому я не выношу ни шума, ни громкой болтовни.

Но человек слышит даже во сне и пользуется этим прежде всего, чтобы улавливать приближающуюся во мраке опасность. До войны я спал всегда в отдельной комнате и поэтому с большим трудом привык засыпать на людях.

И вот лежу я, стало быть, в бараке, где лежат еще сто двадцать пять подобных мне существ. Удушливая июньская ночь нависла над котловиной, которая тянется между Муареем и Романью и похожа на корыто мясника. Болотистые испарения никогда не рассеиваются здесь. Полнолуние; лунный молочный свет прозрачен. Погода летная. В такую ночь посты наблюдения, вероятно, не напрасно проявляют особую бдительность. Уже, должно быть, двенадцать, а может быть, и час; барак, погруженный, в темень, храпит во все носовые завертки под писк крыс, ведущих в подполье свою деловую жизнь. Им с трудом удается питаться отбросами, оставляемыми войной. А вот крысы, которые обитают километра на полтора-два дальше, отрастили себе отвратительные жирные животы за счет самих воинов. Крысы лагеря Штейнбергквель укусили как-то солдата Иешке в большой палец, когда он высунул из-под одеяла босую ногу, но тогда последовала такая расправа над крысиным народцем, что он сразу присмирел. Теперь грызуны, попискивая, мирно суетятся в своем подполье и оставили нас в покое.

Около часа ночи пулеметы в лагере Кап, расположенном в полутора или двух километрах от Тильского леса, начинают бешено трещать, а зенитные орудия, хрипло лая, выбрасывают в небо красную шрапнель. Летят! Их ждали уже несколько ночей, ни словом на этот счет не обмениваясь. Казалось бы, зачем портить ночной отдых нам, так тяжело работающим днем? (Некоторые, особенно осторожные, уже с месяц спят в одном из покинутых блиндажей на придорожном склоне.) Лагерь Кап энергично звонит в лагерь Муарей и предостерегает его. Похоже на то, что нынешний визит летчиков – следствие позавчерашнего, когда французы, не потревоженные нашими летчиками, произвели здесь среди бела дня аэрофотосъемки. Общеизвестно, что такое сделанный с самолета фотографический снимок и как отчетливо на нем все запечатлевается. Француз, конечно, не полетит в час ночи за линию фронта, чтобы бросать в нас медовые пряники. Телефонисты тотчас же погнали одного из своих к дежурному. Это оказался унтер-офицер Карде, человек чрезвычайно сообразительный. Налет на парк, где в данный момент хранится до тридцати тысяч снарядов, в том числе пять тысяч пятьсот химических, а в бараках спит вся рота! Карде бросается к часовым.

– Немедленно сигналить тревогу! Всех поднять! Бараки очистить! Искать укрытия на южном склоне!

И, пока с юга приближается нежное, точно комариное, жужжание французских машин – склады боеприпасов находятся в северной части лагеря, – солдаты Карде врываются в бараки с ревом:

– Воздушный налет! Все вон! Света не зажигать! Построиться на южном склоне!

Многие солдаты спят, положив сапоги возле себя. Никому не требуется более одиннадцати секунд, чтобы проснуться, обуться и в шинели, в куртке, в брюках, в кальсонах, кто в чем лег, с грохотом и стуком соскочить на дощатый пол и через один из трех выходов ринуться наружу. В бело-серой ночи бараки стоят открытые настежь, пустые. Топанье подбитых гвоздями сапог сопровождается бешеной трескотней пулеметов и лаем орудий, плюющих в небо маленькими злыми шрапнелями. Прожектора выбрасывают свои щупальцы и лапы, словно стараясь поймать и стянуть на землю не то комариный рой, не то тучу стрекоз. Их было, вероятно, три самолета, а может быть, и пяток. Как высоко они летят! Месяц – на южной части неба, и это им на руку. Безоружные люди, лежа по всему склону горы в сырой траве, на голой холодной земле, на закаменелой глине, затаили дыхание и всматриваются, вслушиваются в небо, в котором сейчас забушует гроза. Правильно, на этот раз достанется нам. Свист, двухголосый… многоголосый, сначала слабый, потом все усиливающийся, срывается с неба, и вслед за ним в долине, вспыхнув красным пламенем, рвется бомба. Взрыв какой-то скачущий, глухой удар грома – и бешеный раскат, точно светлый язык пламени, взвившийся среди темных. В тот же миг на месте попадания разверзается огненное нутро земли – только на миг. В следующую секунду тьма застилает долину, но и тьма длится одно мгновение, ее снова прорезает свист. Француз, невредимый, несмотря на неистовый лай зениток, бросает с воздуха бомбы на родную французскую землю, в которую вгрызся немец. Девять раз взвывает пораженная долина, потом пение моторов постепенно стихает, и звено самолетов, все три машины, не тронутые огнем наших батарей, удаляются, чтобы по ту сторону Мааса провести еще один налет.

Тем временем бараки, вероятно, хорошо проветрились и даже немного охладились. Глубокая ночь, уже около часу. Но можно еще попытаться поспать. Хорошо бы, конечно, спуститься в долину, найти свежие воронки с неостывшими осколками и снарядными трубками, столь вожделенными для любителей сувениров войны. Утром сливки, конечно, будут уже сняты. За железнодорожниками не угонишься. Но пусть их, выигрыш не так уж велик, а страха, они натерпелись достаточно. Кроме того, завтра много работы, унтер-офицеры гонят солдат в постели.

Что последовало дальше, мне рассказывали несколько раз – так изумлены были мои товарищи, да и я не меньше их. Халецинский подходит к своей койке. Как всегда, прежде чем лечь, он, включив карманный фонарик, обследует свою постель – не разрешилась ли от бремени какая-нибудь крыса на одеяле. Свет фонарика падает случайно на соседнюю койку слева – это моя койка. Там лежит человек, укутавшись одеялом, он спит. Халецинский не верит глазам своим, он подзывает соседа справа, Карла Лебейде, и указывает на мою койку. Почти с благоговением оглядывают они спящего, то бишь меня. Несмотря на необыкновенно чуткий слух, я не услышал тревоги, не услышал налета, не услышал грохота бомб, осыпавших железную дорогу и луг в каких-нибудь девяноста метрах по ту сторону шоссе. Я спал.

Наутро, недоверчиво улыбаясь, я утверждаю, что меня разыгрывают и нарочно рассказывают страшные сказки о воздушном налете. Жертвуя частью послеобеденного отдыха, я отправляюсь взглянуть на воронки от бомб, которые вчера под вечер еще, не зияли на этих лугах. Каждая из них может бесследно поглотить телефонную будку. Нагибаюсь, ощупываю рельсы, пробитые осколками, и осматриваю огромные провалы между колеями. Солдаты из команды железнодорожников рассказывают мне, какого страху натерпелись за четверть часа бомбардировки. Они тоже недоверчиво смеются, когда я говорю, что проспал всю ночь непробудным сном, прикрывшим меня своей шубой. У меня не было ни времени, ни желания доискиваться причины этого удивительного явления. Знаю только, что в этот миг мой корнеплод расщепился. Факт, однако, остается фактом: мое спящее «я» с успехом пыталось хотя бы ценою жизни уйти от этого мира, забыть о его существовании, отвернуться от него, перенестись в такие времена, в которых нет никакой войны, – еще нет или уже нет.

В тот день многие сотни немецких юношей, одетые в военную форму, облепленную глиной, получили приказ занять кучу битого кирпича, именуемую деревней Флери, и заплатили за нее своей жизнью. На их головы падали тысячи снарядов, их засыпало землей, контузило, решетило осколками, кромсало прямым попаданием, обжигало и отравляло насмерть серными газами взрывов. А здесь, едва на расстоянии полутора миль, тридцатилетний человек, одаренный прекрасным слухом, спит крепким сном, уйдя в надежное и глубокое, как утроба матери, убежище – в сон. Эти явления, взятые вместе, означают и раскрывают весь ужас мира, в котором хищные общественные организмы кидаются друг на друга, как волки, дерущиеся за лошадиный бок.

Бертин кончил. Ни один из его собеседников не чувствовал потребности проронить хотя бы слово. Вдруг все услышали, как большие стоячие часы в столовой Лихова зашипели и певучими ударами, похожими на гонг, возвестили полдень. Тихо и очень четко вибрируя, замерли мелодичные звуки. Футляр этого произведения искусства, нежно любимого мадам Тамшинской, был увенчан сводом, под которым отважно обнимались в довольно неудобной позе Амур и Психея.

– О господи! – испуганно вскрикнул Бертин. – Неужели двенадцать? Мне надо бежать рысью.

Он рисковал опоздать к раздаче обеда, у него не было с собой посуды. Обер-лейтенант Винфрид откашлялся. Еще сдавленным голосом он предложил Бертину остаться, он, Винфрид, пришлет ему обед из офицерской столовой. Вся поза обер-лейтенанта выражала крайнюю удрученность, говоря, он неподвижно смотрел на носки своих сапог.

Бертин поблагодарил. Принять приглашение он, к сожалению, не может. Он – рядовой солдат и ест с солдатами, как положено.

– Еда вполне приличная, – добавил он, оправляя воротник шинели, – и я придерживаюсь принципа «знай сверчок свой шесток». Кроме того, я состою в комиссии по питанию. Мои товарищи доверяют мне, а такое отношение не следует разрушать ценой хорошего шницеля.

– В служебном порядке приказываю вам явиться сюда в половине третьего на чашку кофе, – сказал Понт.

Бертин рассмеялся и щелкнул каблуками:

– Слушаюсь, господин фельдфебель.

Он еще строже встал во фронт перед Винфридом, попрощался с ним взглядом и вышел.

– Правильный парень, – кивнув ему вслед, сказал Лауренц Понт.

Винфрид вздрогнул. Странно, но перед ним была земля, которую в действительности он видел только с противоположного берега Мааса, и на этой земле лежал стройный юноша в форме защитного цвета. Юноша лежит ничком, страшная рана расколола его левое плечо, он истекает кровью, льющейся из сердечных артерий, – это унтер-офицер Кройзинг. Винфрид не знал его лично, но после заключения мира такие люди будут повсюду нужны для восстановления Германии, а где тогда их взять? И вот – погиб полтора года назад на ферме Шамбретт.

– Ужасно! – пробормотал он вдруг. – Как вы думаете, Понт, все, что мы услышали, действительно было? Слово в слово, без преувеличения?

– Малость по-писательски приукрашено, – ответил Понт, пристально глядя своими внимательными глазами в лицо офицера, с которым он дружил. – Описывает, например, со слов других, точно это не он проспал валет, а какой-то господин Икс. Но вы же не новичок в армии.

– Вы думаете, такие вещи часто случаются?

Лауренц Понт, как всегда, раньше чем заговорить о том, что считал важным, подумал.

– Ах, боже мой! – сказал он наконец. – Как это говорит Аристотель? «Эти и тому подобные свойства». Такие вещи бывают не часто, но нечто подобное происходит на войне непрерывно и вызывается тем, что решения богов имеют двойной и тройной смысл. Солдат, скажем, не соблюдает правил гигиены, и в наказание его посылают на ночное дежурство в окоп. Трах – и взрывом гранаты ему отрывает пальцы. Таков ли был смысл приказа? Нет, разумеется, но тот, кто отдавал приказ, и тот, кто был вынужден подчиниться, понимали, что такой случай возможен. Или у такого-то взвода не все оказалось в полном порядке, и его посылают на ночные саперные работы. Прямое попадание – и от взвода остались рожки да ножки! Год за годом тысячи неугодных кому-то людей посылаются на передний край. Для определенного процента – это смертная казнь неведомо за какие проступки. На войне путь не розами устлан. Если бы нашего милого Бертина бросили на фронт не таким нетронутым, неподготовленным, его бы не так глубоко потрясло все то мерзкое, что он увидел. Только вот последний эпизод кажется мне странным.

– Вы хотите меня утешить, Понт, а между тем преподносите еще более горькую пилюлю.

Понт выбил свою трубку: до обеда он решил больше не курить.

– Как строителю, мне известна твердость камня, как человек, причастный к искусству, я знаю, что такое чувствительность пальцев. Начиная строить, я допускаю, что тот или другой отдавит себе пальцы, но на этом основании не прекращу строительства. Кто хочет войны, должен принять все ее последствия, или надо чем-то заменить войну. Другого выхода нет. Война, – сказал он, вставая, – это, по Клаузевицу, наиболее острая форма политики силы. Военная система основана на неограниченном повиновении подчиненного приказывающему. Где власть, там и злоупотребления – так оно было во времена царя Давида, так оно есть и во времена кайзера Вильгельма. А где злоупотребления, там честные нередко погибают по вине глупцов.

В голове у Винфрида мысли обгоняли одна другую.

– Так бывает и в дипломатических переговорах. Взять хотя бы Брест-Литовск. Война вынесла на поверхность много помоев. – Он, очевидно, имел в виду кого-то определенного, кого знал лично, и Понт догадывался, о ком речь.

– А помои плохо пахнут, это их право и закон, – заключил Понт. – С любопытством жду продолжения.

– Неужели вы думаете, что оно еще последует? – спросил Винфрид. Он был изумлен, но в то же время и обрадован возможностью рассеять тяжелое впечатление от рассказа Бертина.

Понт коротко рассмеялся.

– Если Бертин не нагромоздил еще кучу глупостей сверх сказанного, значит, я ничего не понимаю в подобных принцах.

– Ну и прекрасно, – сказал Винфрид, со вздохом расправляя стесненную грудь и вставая. – За этими рассказами утро промелькнуло, как одна минута.

Писарь Бертин, сидя среди вестовых и прочих низших чинов штаба, ел сегодня без всякого аппетита и односложно откликался на оживленные разговоры, которые велись вокруг него, на радость надежды, которая согревала всех этих едоков, разместившихся на дощатых скамьях у дощатых столиков. Покинутый своим бодрствующим «я», он ложкой вылавливал из супа кусочки говядины и грубые серые крупинки перловой, именовавшейся на солдатском языке то «шрапнель», то «голубой Генрих» в зависимости от цвета и качества блюда. Он разбудил воспоминания, хранившиеся в недрах памяти, и вот они ожили, захватили его, отодвинув в тень настоящее. Что же было действительностью? Расщепленные деревья Фосского леса, глинистые горные склоны, размытые французские дороги, грязь по щиколотку, жирная вислощекая образина Глинского с выпученными глазами и фанатическая безмозглость майора Янша? Сколько погибших людей, прожитой жизни, ссор, споров, смеха! Начиная разговор, никто никогда не знает, какие силы он вызывает к жизни.

Времена сместились. Он, Бертин, сидевший здесь, в то же время сидел на нарах какой-нибудь караулки или гауптвахты, или среди гор боеприпасов, или на сборном пункте, или на повозке, доверху груженной пороховыми ящиками, а в это время слева, в Тильском лесу, с грохотом рвались снаряды, взметая к небу языки пламени. Можно молчать, как он молчал, можно продолжать рассказ. Разве в марте шестнадцатого числа не пал под Верденом Франц Марк, чудесный художник современности! Разве об этом не было напечатано полтора месяца назад в каком-то журнале? И разве не пал точно так же его шурин Август Макке, которого многие считают еще более значительным художником? А сколько поэтов, писателей погибло у французов, у англичан, и разве имена их не были перечислены в одной статье, написанной в Швейцарии? Теперь голоса людей, говорящих об этом, уже не заглушают. Может быть, это и впрямь признак слабеющей воли к войне там, на вершинах человечества?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю