Текст книги "Затишье"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
– Довезет ли нас эта допотопная колымага до вокзала и обратно? Одному богу известно. Наш гараж сделал все возможное…
– …чтобы восстановить ее, – подхватил, смеясь, фельдфебель Понт. – Я готов взять на себя роль водителя в этом драгоценном драндулете. Всунуть семь человек в старый мерседес – дело нелегкое. Предлагаю: господин обер-лейтенант с обеими дамами поместится на заднем сиденье, как ему и положено. Досточтимый военный суд – посредине, а служба связи – рядом со мной, впереди. Корш ручается за прочность осей, если только дорога не слишком ухабиста. Но, должно быть, дорога неплоха, ведь отряд дорожных строителей при комендатуре отнюдь не спал, и его начальник рассчитывает на Железный Крест к рождеству, или к Новому году, или самое позднее к восемнадцатому января – орденскому празднику прусских королей.
– Полный вперед! – воскликнул Винфрид и открыл дверцу старомодного автомобиля, если так можно назвать открытую машину, сделанную десять лет назад. Пружины кожаной подушки чересчур легко поддались, когда сестра Софи фон Горзе опустилась на нее своим легким телом. Винфрид взял за руку сестру Берб, втянул ее и сам уселся между обеими женщинами; Посек откинул средние сиденья, и Познанский с Бертином заняли свои места. Оба смотрели полным ожидания взглядом в серую мглу и на только что начавшийся легкий снегопад.
– Не желаете ли, господин обер-лейтенант, накинуть на себя и на дам плед? – Под пледом Посек подразумевал нечто вроде дорожного одеяла – меховую полость с клеенчатым верхом.
– Можно подумать, что мы покатим в этом ковчеге до самого Брест-Литовска, – рассмеялась сестра Софи, но с благодарностью натянула чуть не до подбородка теплую полость – наследие Тамшинского.
Фельдфебель Понт уже сидел за баранкой.
– Заводи! – крикнул он Посеку.
Ибо машина была снабжена впереди заводной ручкой, которую иные гордые своими традициями заводы перенесли в современность из ранних времен автомобильной промышленности; запустив мотор, ручку вынимали.
Было три часа пополудни; полчаса тому назад унтер-офицер Гройлих получил из Барановичей известие, что поезд с русскими в пути и около четырех остановится для смены паровоза.
– Только не забудьте взять удостоверения, если желаете видеть делегацию, – смеялся телеграфист по телеграфным проводам. – К утру стало известно, что вдоль всего участка будут приняты строжайшие меры: мышь не пробежит.
– За удостоверением дело не станет, – ответил Гройлих, – ведь за нами – верховное командование.
– Но старик Лихов в отпуске, – осмелились возразить Барановичи, а Гройлих отпарировал:
– Да-да, но он оставил нам вместо себя своего уважаемого племянника.
И вот зафыркал мотор, а когда Понт включил скорость, колеса послушно покатились по легкому снегу. Без сомнения, всем присутствующим невредно было бы и пешком прогуляться на вокзал: они страдали от недостатка движения, за исключением, пожалуй, писаря Бертина, беспокойная душа которого гнала его повсюду, как простого ординарца. Царская администрация, не желавшая улучшать транспорт и враждебная всем веяниям нового времени, провела железнодорожную линию, соединявшую Мервинск с Белостоком и Барановичами, в стороне от города; хочешь, мол, пользоваться железной дорогой, так не ленись прошагать полчаса до станции. «На сей раз, – объяснил Гройлих Понту, который тщательно объезжал рытвины и выбоины, предостерегая, или, вернее, пугая, прохожих звуком басистой сирены там, где дорога пересекалась тропинками, – на сей раз Белостокское военное управление дорогой будет нести только вспомогательную службу. Поезд зайдет в Мервинск и затем, сделав крюк, со свежими силами отправится в Брест. Когда именно придет новый локомотив для поезда из Барановичей, – одному лишь богу известно. Быть может, нашей компании придется много часов ждать его, а быть может, она в молниеносном темпе переживет событие, ради которого примчалась сюда: появление первого вестника мира – ноева голубя в образе русской делегации – после кровавого потопа войны».
На том месте, где чудесные старые дубы, окаймляющие дорогу к вокзалу, кончаются и подъездной путь раздваивается – одна ветвь идет вдоль полотна к станции, а другая перекрещивает этот важный участок, – часовой задержал машину. Зимняя шинель с поднятым воротником, остроконечная каска в матерчатом чехле, патронные сумки на поясе справа и слева от пряжки, примкнутый к винтовке штык – в таком виде, можно сказать в образе бога войны, преградил им дорогу унтер-офицер Шмилинский.
– Проезд запрещен, – сказал он строго, – прошу повернуть обратно.
– Возьми-ка глаза в руки и погляди сначала, с кем говоришь, – ответил Гройлих.
Шмилинский стал на вытяжку.
– Очень жаль, господин фельдфебель, – обратился он к Понту, – вокзал оцеплен. Приказ господина коменданта.
Подошел еще один часовой, стоявший на обочине шоссе.
– Шмилинский! – воскликнул он. – Бог ты мой! Тут же сидит господин обер-лейтенант! Ведь мы имеем дело с верховным командованием армии. Не тебе решать такие вопросы.
Винфрид приложил руку к глазам, чтобы получше рассмотреть второго солдата, тоже в полном военном снаряжении.
– Уже из отпуска, ефрейтор Захт? – спросил он. – Сегодня, стало быть, вы меня пропустите! Не так как в прошлый раз!
– Так точно, господин обер-лейтенант!
Но унтер-офицер Шмилинский стоял на своем. Придется послать кого-нибудь на станцию к фельдфебелю Шпирауге. Господином ротмистром отдан строгий приказ никого не пускать на вокзал.
– Как мудро было с нашей стороны заготовить бумажку, – сказал Винфрид. – Достаньте-ка ее, Понт, а мы тем временем покурим.
И ефрейтор Захт проделал бегом тот же путь по рельсам, который он уже однажды проделал при весьма примечательных обстоятельствах: весь в поту, с битком набитым рюкзаком, ящиком и свертками – продовольствием, которое он вез в Берлин, в отпуск.
– Вам-то хорошо, – сказал Познанский, обернувшись назад, – под меховой полостью не замерзнешь, сиди себе хоть час, хоть дна. А нам-то бедным каково! Нет, мы уж лучше промнемся.
Гуляя в дубовой аллее и глядя сквозь голые ветви,
О родине думать мы будем и мира желанного ждать.
– Какого классика вы цитируете, Бертин? – спросил Винфрид.
– Самого себя, – улыбаясь, ответил Бертин. – Вы услышали первый крик только что родившейся строфы.
Через несколько минут показался фельдфебель Шпирауге, он бежал по путям и даже сам поднял, не боясь уронить свое фельдфебельское достоинство, опущенный сине-бело-красный барьер шлагбаума.
– Извините, господин обер-лейтенант, – крикнул он еще издали, размахивая удостоверением, – извините, пожалуйста, за маленькую задержку! Для наших ополченцев эти обязанности – нечто новое. Да ведь дела-то какие творятся!
– Вот именно, – спокойно сказал Винфрид. – Пока пруссак исполняет службу, мир не пошатнется.
Даже на таких маленьких станциях, как Мервинск, имелись два зала ожидания: один для «чистой публики», с красными плюшевыми диванами и двумя большими портретами царствующих императоров, живого и покойного Александра III, с бородой и в шляпе с султаном, и Николая II, с бритым подбородком, лихо закрученными усами, в офицерской фуражке и в мундире Преображенского гвардейского полка. И второй зал – для простонародья, с широкими деревянными скамьями, без столов, но с самоваром в углу. В том же углу висели распятие и потемневшая икона в византийском стиле.
Фельдфебель Шпирауге проводил наше маленькое общество в царство плюша.
– Ротмистр фон Бретшнейдер еще не освободился, – сказал он, – и поезда тоже пока не видно. Поэтому железнодорожная комендатура не может явиться, чтобы приветствовать столь высокого гостя, как господин обер-лейтенант Винфрид.
Винфрид просил поблагодарить господина ротмистра. Он-де и его спутники не ворвались сюда, как рой ос, они очень удобно устроятся на великолепных плюшевых диванах, тем более что здесь, к общему удовольствию, даже топится печка.
– Все это на скорую руку, – заметил фельдфебель. Он снял каску и вытер пот со лба. – Если найдутся стаканы, можно будет устроить чай. Кипяток возьмем на паровозе, он будет здесь через пять минут.
– Очень аппетитно, – смеясь, сказала сестра Берб.
– Принимаем с благодарностью, – поправила ее сестра Софи.
И Шпирауге вышел; в нем так и чувствовалась ротная нянька. Для такого случая он даже велел цирюльнику Шарскому привести в порядок свою бороду, этот «стог сена».
– Что за церемонии? – удивился Познанский. – Ротмистр Бретшнейдер обычно не так уж любезен.
Винфрид и Понт обменялись взглядами. Они сидели, погруженные в раздумье, – один в углу роскошного дивана, другой – в таком же роскошном кресле. Бертин и Софи стояли у окна и, слегка касаясь друг друга руками, созерцали мощеный перрон, убегающие вдаль рельсы, серое небо над лесом. Понт высказал вслух свою мысль, полуобернувшись к Винфриду:
– Кто же так старается зарекомендовать себя: местная комендатура, то есть оккупирующая власть, или же младший компаньон фирмы «Бретшнейдер и сыновья, Акционерное общество прокатных заводов в Мюнстере»?
– Другими словами, победоносная немецкая промышленность, – продолжил Винфрид его мысль. – Кто поймет? Но поживем – увидим, как говорят французы. Пока прибудет поезд, кое-что прояснится.
– А как дождемся паровоза, будет чай, – прибавил унтер-офицер Гройлих, Ему стало жарко в шинели, он снял ее и повесил на спинку кресла. – Для просушки, – объяснил он. Это была шутка, так как с неба только начали падать редкие снежинки.
– Но у меня какое-то странное чувство, – продолжал Гройлих. – Мы как будто уже пережили однажды канун мира на монфоконском участке. Впрочем, я тогда лежал в лазарете и все это помню весьма смутно.
– Отлично! – воскликнул Винфрид. – У нас есть специалист по воспоминаниям. Алло, Бертин! Что было год тому назад, когда его величество протянул западным державам руку мира, а они в нее плюнули?
Бертин медленно подошел к блестящему коричневому столу; к счастью, он уже успел выпустить из своей руки пальцы Софи.
– Ах! Вам вспомнилось двенадцатое декабря шестнадцатого года! Да, было дело! Ясно помню все до мелочей. Мы тогда как раз потеряли Дуомон, лес Фосс и лес Шом, Флери и Сувиль. Разумеется, в тот момент Клемансо и Ллойд Джорджу ничего другого не оставалось, как капитулировать.
– Ну-ну! – неодобрительно сказал Познанский. – Разве мы не навели порядок в Румынии? Не открыли себе доступ к богатейшим источникам сырья?
– Пшеница и нефть, – подтвердил Гройлих. – Кукуруза и лошади. Не будь этого, рейхсканцлеру, вероятно, удалось бы найти более подходящий тон.
Все уселись в тесный круг, и Бертин стал рассказывать:
– Мы пришли с работы и собрались перед канцелярией, кучка солдат-нестроевиков, уже успевших кое-как почиститься и проглотить свою похлебку, только посуда осталась невымытой. Близоруким приходилось ждать, пока более зрячие не изучат все до конца. Но вот дошла очередь и до нас. Я, надев очки, стал перед гектографированным листком, на котором образовались под дождем лиловые подтеки. Через мое плечо читал Халецинский, вплотную ко мне притиснулся Лебейде. На листке было написано, что мы одержали окончательную победу, что военное счастье не изменило нам и нашему правому делу, что Румыния, последний нарушитель мира, навлекший несказанные страдания на собственную страну, повержена в прах, а теперь, чтобы избавить народы от бедствий третьей военной зимы, германский кайзер в согласии со своими союзниками решил вернуть миру мир.
Мы читали это с бьющимся сердцем. Каждого солдата прежде всего опьяняла мысль, что его бесчисленным непрерывным бедам придет конец и что муки его были не напрасны.
За моей спиной прогудел низкий голос только что пришедшего коротышки Бартеля, каменщика, нашего товарища по роте с самого начала войны.
– Читай вслух! – попросил он.
И вот при вторичном чтении, когда я вполголоса произносил гордые слова приказа по армии, у меня появились сомнения: правильный ли это путь, приведет ли он к окончанию войны? Разве мы все время побеждали? Как будто бы да. Во всяком случае, мы стояли на земле врага и зашли в самую глубь страны. Но останемся ли мы здесь? Разве исход битвы под Верденом не был для нас явным поражением, хотя мы и находились «в глубине неприятельской страны и сражались на французской земле»? Был ли какой-нибудь смысл в том, что мы загубили сотни тысяч жизней? Разве француз хуже нашего знает, что та немецкая армия, которой здесь перебили хребет, никогда уже не встанет на ноги? И разве у наших союзников дела так блестящи, как уверяет Вильгельм? И почему нет ни слова о Бельгии, о том, что оккупанты уйдут и она будет восстановлена, – без этого-то мир как будто невозможен? Все мы знали, что неприятельские державы давно уже торжественно обязались не вступать в переговоры о мире, если не все союзники одновременно смогут принять условия врага.
Мой голос звучал хрипло, как всегда. Я не певец, но и певец не мог бы найти в этом тексте ноты, из которых слагается громовой клич мира. Разве только майор Янш или Глинский – царство ему небесное – нашел бы их в угоду начальству. Или два-три солдата, легко поддающиеся на приманку слов… Вокруг меня стояло человек восемь-девять. Они слушали. Когда я кончил, наступила тишина. Казалось, слышно было, как скрипят заржавевшие мозги наших бывалых землекопов. Наконец Лебейде отошел, бросив Халецинскому классические слова:
– Идем, Август, скорее укладываться, как бы нам не опоздать на поезд, который повезет нас домой.
– Бегу, – с досадой ответил Халецинский. В противоположность Лебейде он был отцом семейства и очень хотел бы к рождеству быть дома с подарками для детей. С жестом презрения, удивившим меня, он повернулся спиной к приказу. А долговязый шваб Гильдебранд, самый высокий человек в роте, повидавший свет в бытность свою странствующим подмастерьем, пожал плечами и прогудел:
– Нет, друзья, неправильный тут взят тон. Вряд ли кто ответит на эту писанину.
А маленький Фезе, обойщик из Гамбурга, собиравшийся в отпуск в начале января (что было для меня очень важно, так как буквой «ф» заканчивался наш алфавитный список и, после того как вернутся из отпуска солдаты с фамилией на «а», наступала моя очередь), печально согласился.
– Да, долговязый, ты прав, на такие предложения ни один черт не ответит.
Почта каждый день приносила Фезе газету «Гамбургер эхо», и он прекрасно знал, что у французов и англичан тон задает такая же публика, как у нас. Мы разошлись, кивнув друг другу, и Фезе исчез в табачном дыму трубок и сигарет вместе с другими солдатами своего отделения – двенадцатого, состоявшего из самых низкорослых. В этот день я видел Фезе в последний раз. Француз, как известно, дал на мирное предложение кайзера совершенно неожиданный ответ.
Бертин умолк и покачал головой. Должно быть, этот «последний раз» чем-то взволновал его.
Часы, висевшие между двух царских портретов, в футляре из орехового дерева, с медными гирями, которые приходилось каждое утро подтягивать вверх, благозвучно пробили четыре, прервав наступившую тишину.
Фельдфебель Понт откинулся на спинку кресла и, рассматривая то двуглавых орлов, намалеванных во всех четырех углах зала, то расписанный потолок, обрамленный гирляндами из листьев лавра, проговорил:
– Ce fut le ton qui fit la musique[21]21
Тон сделал музыку (франц.).
[Закрыть]. У господина Ленина другая гамма, но и она вряд ли придется по вкусу западным державам.
– С тех пор прошел целый год, – оптимистически заметил Винфрид. – С точки зрения потерь – ужасающая гора трупов. Но вернемся к вашим воспоминаниям, Бертин. Почему вы больше не увидели малыша Фезе?
– Через четыре дня француз выгнал нас из парка. Остолоп Бауде как-то застал меня в бараке, на койке, как в свое время – Гейна Юргенса: я был освобожден в тот день от послеобеденных работ. Упрямый осел Бауде, конечно, доложил о моем проступке начальству. А Пане фон Вране, разумеется, закатил мне три дня строгого ареста, не слушая моих оправданий и не разобравшись в сути дела, чему уже никто не удивлялся; все уже привыкли к такому порядку вещей. Это было одно из проявлений малой войны между командованием артиллерийского парка и ротным начальством. Вдаваться в подробности на этот счет сейчас не стоит. Итак, я получил три дня, очень важных для меня, как я расскажу вам потом: в эти дни я написал свою новеллу о Кройзинге. Провел я их под надзором унтер-офицера Бютнера, пользуясь всеми льготами, какие только может пожелать арестант. Но, по-видимому, француз мне позавидовал. Хотя он поступил со мной не так жестоко, как с бедным Кройзингом, но и ко мне был немилостив.
На третий день моего ареста на наши позиции с утра обрушились все силы ада.
– Обстреливают Тильский лес!
– Флаба!
– Огонь по Шомону!
– Да и нас не обойдут!
Одеваясь и приводя себя в порядок, я напряженно прислушивался к взволнованным голосам караульных. Дождь перестал. В Германии такое свинцовое декабрьское небо предвещало бы мороз. В роте наблюдалась какая-то необычная суматоха. При сложившейся обстановке было бы вполне естественно, если бы ротный командир отложил свой отпуск на два-три дня. Кругом лежали боеприпасы не менее чем на сорок тысяч выстрелов, ящики со снарядами высились целыми горами. А блиндажи? Блистали своим отсутствием. Ибо все ремесленники, плотники, столяры, каменщики строили и ремонтировали удобное жилье для наших канцелярских божков.
– Вернитесь в камеру. Но мы вас, пожалуй, не запрем, – сказал мне своим мальчишеским голосом Бютнер с присущей ему невозмутимостью.
Прибыли новые машины с боеприпасами. Я слышал, как взялись за дело команды грузчиков, вся рота скрылась из виду, солдаты поднимались на холм, в парк, который тянулся по дороге в Флаба. Солдатские сапоги громко стучали по деревянному настилу. Я забрался на нары и выглянул в отверстие, просверленное в стене, – источник света и воздуха: справа от меня помещалась канцелярия, перед которой суетились ротный командир в плаще и фуражке, вице-фельдфебель Суземиль и несколько унтер-офицеров. Ротный, видимо, читал лекцию по стратегии, указывая на различные точки, где можно было ожидать артиллерийского обстрела.
Через несколько часов господин Грасник сел в поезд и вместе со своим денщиком Миколайтом покатил в Германию. Вслед за ними обер-лейтенант Бендорф и тучный полковник Штейн умчались на машине в Дамвиллер, предоставив рядовым в артиллерийском парке и в роте подыхать. Да, именно так оно было, я сам все это видел.
Сестра Софи, сидевшая рядом с Бертином, прижалась к нему коленом.
Обер-лейтенант Винфрид пробормотал про себя:
– Позор!
А сестра Берб и унтер-офицер Гройлих не спускали глаз с перрона.
Снаружи доносились пыхтение и громыханье паровоза, великолепный корпус которого вскоре пронесся мимо окон.
– А откуда взялась стрельба? – спросил Познанский, обрезая кончик сигары.
– Француз двинулся – это мы узнали позднее – через Дуомон к северу и затем через Вошский лес в сторону Безанво. Он хотел таким образом отбить у нас всякую охоту отвоевывать потерянное. Что он при этом предпринял на левом берегу Мааса, я не знаю. В Жиберси нам рассказывали солдаты из аэростатной команды, что французы погрузили дальнобойное орудие на железнодорожную платформу и обстреляли наш фланг. Тогда мы даже этого не знали.
Только я вышел из надежного прикрытия нашей гауптвахты, чтобы немножко погреться в лучах бледного солнца, как вдруг в каких-нибудь двухстах метрах раздались хорошо знакомый вой, сатанинский свист и привычный грохот разрыва. Моя голова ушла в плечи. Обстреливался не какой-то отдельный холм – под обстрелом были мы. И, пока я размышлял о том, что сюда француз не может целиться, а, если бы, дескать, мог, он давно уже сделал бы это, раздались второй и третий удары, трах-тарарах, трах-тарарах!.. От взрыва наш барак затрясся. Должно быть, попало в какой-нибудь штабель гранат или ящиков со снарядами. А наша команда как раз занималась выгрузкой! Но солдаты повернулись спиной к опасности, бросились по лестнице вниз на дорогу, в укрытие. Между тем раздался новый гром взрыва, на этот раз сопровождаемый криками смертельного ужаса, тем нечеловеческим воем, который можно назвать акустическим гербом войны.
Мы собрались в караулке, белые как мел под загаром, и долговязый Бютнер разрешил и нам удирать. Пробежавший мимо телефонист, предоставивший коммутатор собственной судьбе, крикнул, что рота собирается в Жиберси. Я сказал своим, что здесь мы укрыты от осколков и что нападение продлится не больше нескольких минут. Но тут взрыв повторился, и, когда мы выглянули за угол, после того как осколки и комья земли осыпали нашу крышу и стены, мы заметили черные с белым клубы дыма – превосходную цель для артиллеристов противника: горел порох. И тут я увидел нечто иное: из санитарной палатки выбежал старый унтер-офицер Шнеефойхт со своими гамбуржцами и обоими берлинцами. Не прочь от парка бросился он, а как раз к парку, не мешкая и не бранясь, туда, откуда неслись крики. Это был их долг, для того они и носили на рукаве белую повязку с красным крестом, но этим они спасли честь нашего подразделения и показали, из какого металла отлиты наши старики! Вот оно как!
А господин обер-лейтенант Бендорф наскоро скомандовал: «Вызвать пожарные команды! Тушить пороховые склады!», затем быстро проковылял вниз по лестнице и как ни в чем не бывало сел в машину полковника. Француз продолжал стрелять, ориентируясь на столб дыма, а Шнеефойхт и его люди пронесли сначала серую плащ-палатку, затем побуревшую, затем опять серую. В первом же волочившемся по земле мешке лежало, пропитывая кровью импровизированные носилки, то, что некогда было малышом Фезе, собиравшимся в отпуск на январь. Та же судьба постигла – мы и это узнали лишь впоследствии – вечно вшивого Грота и батрака Вильгельма Шмидта – единственного неграмотного в роге: оба они вбежали в парк как раз в момент смертоносного взрыва. Погиб там, к моему ужасу, и Отто Рейнгольд, добродушный парень, мой сосед по койке и партнер по игре в скат.
– С десяток раненых сидят в придорожных канавах! – крикнул на ходу Шнеефойхт и велел нам убираться. И вдруг грохнуло так близко от нашего барака, что с гвоздя соскочила кастрюля, над крышей засвистели осколки. И мы решили: «Прощай, любезное отечество» – и помчались вниз по лестнице с одеялами и караваями хлеба в руках; я, впрочем, захватил с собой разные мелочи, включая наручные часы, которые при аресте сдал великану Бютнеру. Так француз кровью и сталью начертал нам пятнадцатого декабря шестнадцатого года свой ответ на гордое мирное предложение его величества… Вы понимаете теперь, почему я не возликовал вместе с вами?
– Сколько ни смотри в окно, ничего не высмотришь, – задумчиво заметила сестра Софи, не отрывая своих красивых глаз от стекол, за которыми все еще рисовались в сумерках поле да лес вдали, вокзальные постройки, семафор, поставленный на «путь свободен», и тихо падавший снег. «Все еще ничего и никого», – думала она… и чувствовали, вероятно, все остальные. Вздохи паровоза, стук колес, подползавшая змея, гигантские кольца которой назывались вагонами, еще никогда с такой силой не выражали стихийной мощи мирового исторического поворота, как сегодня и здесь. Великая тишина, стоявшая вокруг кирпичного строения, в котором находилось маленькое общество, подчеркивала значение этих минут. Все надеялись, что только по техническим причинам исторический поезд еще находится где-то между стенами сосен и елей, на гладких, неповрежденных рельсах. Ведь существовали, несомненно, и враги этих вестников мира, правда, не по сю сторону окопов и проволочных заграждений, а по другую. Но они, эти враги, офицерщина, свита царя или Керенского, в состоянии лишь посылать сюда свои бессильные проклятия. Другу Софи, Бертину, и самой Софи, так хорошо понимающей, и чувствующей его горячее, взволнованное сердце, нужно только запастись терпением – той спокойной выдержкой, которой они научились за годы войны. Софи, глубоко вздохнув, мысленно прикрикнула на себя: «Смотри не утрать ее в последнюю минуту!»
В тот момент, когда эти столь различные люди, собранные здесь войной, еще раздумывали о слышанном, глядя в пространство, обозревая комнату, заглядывая друг другу в глаза, в зал вошел ополченец с большим подносом, на котором стояли стаканы; он поставил его на стол и почтительно вытянул руки по швам:
– По приказанию господина ротмистра – чай!