Текст книги "Затишье"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
– Только потому, что до него пока не дошло, – спокойно заметил Лебейде.
Мы как раз приближались к вновь прибывающим вагонам, в которых транспортники уже открывали раздвижные двери и клали сходни, делая все приготовления к разгрузке.
– Пойди-ка в телефонную будку и позвони им!
«Не следовало издавать такой приказ», – думал я про себя. Не забудьте, как близко я принимал к сердцу то, что впоследствии столь основательно выкорчевали из моего сознания, – заботу о настроении наших людей. Я огорчался, обнаружив, что мои товарищи не склонны считать наше командование мудрым, что они откровенно над ним потешаются; словом, я испытывал обычное для интеллигента чувство ответственности за общую судьбу.
Победоносное завершение Верденской битвы! А мы из всего пояса заградительных укреплений только и завладели что Дуомоном и Во и потратили почти семь месяцев, чтобы пробиться хотя бы на один километр вглубь! Началось с бранденбуржцев Рихова, а за ними в преисподнюю покатились баварцы, силезцы, померанцы, ангальтцы и одному богу известно какие еще дивизии. На кладбищах Азана, Билли, Романи лежали те, кого в сущности можно было доставить в тыл – многих из них еще живыми, хотя и с тяжелыми ранениями. Каждый месяц десять тысяч человек, юного и среднего возраста, находили здесь смерть, а ведь при их рождении никто не рассчитывал, что они так ужасно погибнут. Вероятно, с жизнью рассталось и такое же число французов. А теперь главный штаб признавался в поражении, смехотворно его маскируя. Я таскал короткие объемистые снаряды для стамиллиметровых гаубиц на плече, подложив под них несколько носков, но не менее тяжелы были мучившие меня мысли. Вы скажете: а мне какое дело? Да, в том-то и тайна: интеллигент распространяет чувство ответственности на все виды деятельности, к которой он причастен, как ни мала доля его участия в них. Я шел на фронт в пятнадцатом году полный воодушевления. Остатки его, остатки моей юношеской наивности, еще не совсем увяли.
Глава четвертая. СлухиС «дивана» раздался вздох. Все взгляды устремились на двух сестер милосердия, снявших свои косынки. Прелестные девичьи головки составляли такой контраст с форменными платьями нарочито неуклюжего покроя, что, казалось, они заблудились, случайно попали не на те плечи. Вздохнула матово-смуглая сестра Софи. Черноволосая Берб сидела, крепко зажав в маленькой, без колец ручке новые варежки из голубоватого меха и держа перед собой этот подарок, как оружие.
– Да, вздыхай, Софи! – сказала она с сильным швабским акцентом. – Желтый крест! Зеленый крест! Все тот же Христов крест превращают в марку для чудовищ нашей тяжелой промышленности. Извините, унтер-офицер Гройлих, – обратилась она к хозяину помещения, – я не додумала о том, что вас так зовут, но я же не писатель, говорю как бог на душу положит. Крест Христов! Известна вам кантата нашего Иоганна Себастьяна о снятии с креста? Мой земляк Иоганн Петер Гебель пришел в ужас уже оттого, что в его время один английский инженер изобрел гранату, тогда она называлась ракетой, и ею обстреляли датские суда. Гебель назвал этого инженера дьяволом; но по крайней мере креста мы тогда еще не трогали. Теперь мы опустились до огнеметов и ядовитых газов, и кто знает, чем еще подарят нас талантливые изобретатели и талантливые нации. – Она перевела дыхание, Софи обняла ее за плечи и прикоснулась губами к щеке подруги, где-то поблизости от ее губ, искоса взглянув на Бертина, который стоял спиной к свету и набивал трубку с загадочным выражением лица.
– Все это от легкомыслия, сестра Берб, от нежелания думать, как мне кажется, – ответил фельдфебель Понт, не то соглашаясь, не то возражая на ее горячую речь. – Все склонны пользоваться крестом: и архитекторы на своих проектах, и трактирщики на своих столах, и господа артиллеристы на своих изобретениях. Какое значение для нас имеют теперь символы! Человечество катится под гору, все ниже и ниже.
– Правильно, правильно, господин архитектор, – пошутил Познанский, – тенденция превратить священные духовные символы в фирменные и рекламные марки, по-видимому, неизбежно растет вместе с нами. Чего только мы не именовали романтикой, прогрессом, социализмом! Мы злоупотребляли именем народа, чтобы прикрывать им аннексии чужих стран, захватывать сокровища недр. Старик Гёте просто называл наших политиков «Бери-Хватай-Загребай», а мы, – он запнулся и покосился на Винфрида, который, стоя возле печурки, начал расстегивать свой подбитый мехом жилет, – мы заключаем мир без аннексий и контрибуций, но рассчитываем взять свое, раз уж царизму пришлось расплачиваться за кутеж. Но, дорогой Гройлих, где же ваши новости?
Как бы в ответ на этот вопрос раздался стук в дверь. Унтер-офицер телеграфной роты стоял на пороге с новехоньким телефонным аппаратом в руке и со свертком, беспомощно зажатым под мышкой.
– Я мог бы уже вставить новую вилку в коммутатор. Но как я протяну туда провод? Придется поднять шум, стук. Стены здесь каменные…
– А завтра воскресенье, – добродушно кивнул ему Понт, пародируя интонацию вестфальской речи своего товарища. – Погляди-ка на это оконце! – и он показал на маленькую открытую форточку, находившуюся в метрах полутора от земли. – Протяни провод отсюда, а в канцелярию введи его через такое же оконце. Все это, разумеется, временно, но дня на два хватит.
– Совершенно верно, – сказал вошедший. Поставив аппарат на подоконник, он просунул моток провода сквозь форточку, козырнул по-военному и вышел.
Унтер-офицер Гройлих взял аппарат, за установку которого боролся долгие месяцы, поставил его на свой рабочий стол, притворил форточку и приложил трубку к уху. Все присутствующие с интересом взирали на него, хотя вряд ли он слушал что-нибудь важное.
– Аппарат включен, – сказал он вскоре, услышав характерные шумы, и положил трубку на рычаг. – Теперь мы подключены к местной сети. Через несколько минут, ровно в четыре, по телеграфу будут передаваться известия из Бреста, а через Брест мы связаны на юге с Варшавой, на севере – с Двинском и Ригой.
– Слава святой технике! – воскликнул Бертин. – В ближайшее время я непременно воспою в стихах сопричтение ее к лику святых. Расскажу вам, как мы, землекопы, обходились без этих чудовищ все ниже опускающегося человеческого духа. Ведь сестра Берб совершенно права. И все же я рад, что живу в двадцатом веке. Недавно я рассеянно рылся в своих бумагах – не знаю, говорил ли я вам, что все время, когда я был в Лилле, в Сербии и под Верденом, я инстинктивно не вел дневника, а домой писал только скучные сентенции и всякую галиматью. Я забыл одно исключение, и оно мне пригодится для иллюстрации того, что я хочу сказать. Из Сербии, где мы, отрезанные от всего мира, строили дорогу у подножия гор, нас перебросили в окрестности Вердена, то есть в местность, довольно тесно примыкающую к Германии, к цивилизованному миру с его газетами, телеграфом и всеми средствами связи, отчего, впрочем, мы не стали менее изолированными. Там мне пришло в голову напечатать статью в одном из наших литературных журналов; мне хотелось написать на тему «Психология распространения слухов». Впрочем, тогда я еще не совсем ясно понимал, что возвращение в детскую или в школьный класс, на которое обрекла нас война, тесно связано с отказом от всякого критического анализа, от здорового неверия, в котором воспитывала нас наука до четырнадцатого года.
– Браво! – воскликнул унтер-офицер Гройлих и тут же шлепнул себя по губам.
– Геродот, знаете ли, добросовестно записывал все слухи и сплетни, исходившие от египетских фараонов или из какого-нибудь «хорошо осведомленного источника», перемешивал их с естественно-научными и историческими истинами, предоставляя филологам отделить ложь от правды. Для него, как и для Гомера, бродячая богиня слухов Осса, называвшаяся у римлян Фамой, – надежный источник информации; именно таким источником она стала и для нас, солдат. Строевые солдаты и нестроевики принимали и отвергали все известия отнюдь не по тем критериям, которые мой более зрелый (и все же детский) мозг считал правильными, однако то, что совершенно завладевало их менее критическим умом, как я замечал, неизменно производило впечатление и на меня. Я, правда, над этими слухами смеялся, но смех этот лишь слегка пенился на поверхности моего сознания. А в глубине, властно прокладывая себе путь, действовал древний лесовик Пан, упрямо нашептывавший свое: «Правильно то, что мне приятно, – ложно то, что мне мешает». Голос оракула вещал: «Всякое известие тем правдоподобнее, чем больше оно соответствует моим желаниям»; звучало древнее проклятие: «То, что унижает и оскорбляет моих врагов, – то и верно». Мир снова измерялся масштабами желаемого. В этой маленькой черной тетради – он вытащил ее из кармана – записаны слухи, собранные за одну неделю, вместе с заметками, показывающими, что отсутствие газет порождало склонность ловить слухи, а наличие официальной цензуры вселяло недоверие ко всякому печатному слову. Всему ненапечатанному уже по одному тому, что оно не было напечатано, приписывали куда большее значение. Вести, не оглашенные в печати, толковались как запрещенные к огласке.
Голову солдата ежедневно забивали всяким раздражающим вздором, и это создавало почву для распространения неблагоприятных для нас сведений, которым охотно верили; к тому же преувеличения подстегивали фантазию, а мнимая точность подробностей гримировала молву под истинный исторический факт. Теперь мы уже не стояли на подступах к Вердену, но позиции наши были выдвинуты вперед, и мало кто проникал к нам из внешнего мира. И я был озабочен мыслями, которые, – Бертин коротко рассмеялся, – которые совершенно естественны для сознающего свою ответственность гражданина. А теперь я прочту вам свои записи, притом с датами и указанием источников.
– Ни в одну войну нашего тысячелетия, – проговорил Познанский, откинувшись на спинку соломенного стула и устремив глаза в потолок, – государство не обходилось без цензуры и всегда преграждало в случае надобности путь всяким известиям.
Винфрид откликнулся на эту реплику одобрительным кивком.
Но Бертин, по-видимому, решил не отвлекаться.
– «Шестнадцатого апреля 1916 года, – прочел он. – Между Реймсом и Диксмунденом армия Белова прорвала неприятельский фронт на расстоянии восьми километров (по слухам)».
– «В Гамбург прибыли представители нейтральных государств, которых примет кайзер, находящийся в Крейцнахе (со слов одного отпускника)».
– Держи карман шире, – сказал унтер-офицер Гройлих, пародируя берлинских скептиков.
– «В Магдебурге во время голодного бунта было расстреляно около сорока человек, в том числе девятнадцать женщин (из письма на фронт)».
– Хотел бы я видеть этот бунт! – запротестовал на этот раз Винфрид.
– «В Берлине ожидается большая забастовка женщин на заводах боеприпасов; причина – сокращение хлебного пайка (со слов отпускника)».
– «Пытаются взрывать заводы. На предприятиях АЭГ несколько раз находили бикфордовы шнуры (из письма на фронт)».
– Чепуха! – воскликнул ефрейтор Посек. – Кто будет закладывать запальные шнуры?!
– «В Стокгольме уже заседает предварительная конференция – по вопросу о заключении мира, созванная социалистами (слух)».
– Жалко, что нас не позвали, – рассмеялся унтер-офицер Гройлих, – мы бы уж добились, чтобы мир был заключен.
– «Семнадцатого апреля, – продолжал Бертин, – тридцать депутатов Думы предприняли поездку в Англию с политическими целями; их не хотели было выпустить обратно, но они уехали через Швейцарию, Германию и Норвегию. По их словам, положение в Англии весьма тяжелое (со слов отпускника)».
– Через Германию? – повторил фельдфебель Понт. – За год до свержения царизма!
– «Стачки в Берлине, в Шпандау, у Круппа (у Круппа, по-видимому, действительно были)».
– «Восемнадцатое апреля. Четвертый военный заем дал по одним сведениям шестнадцать, а по другим сведениям двадцать семь миллиардов (слухи)».
– «В Германии предстоит всеобщая стачка (слухи)».
Все дружно рассмеялись.
– «Прерваны отношения между Испанией и Германией (слух из Дамвиллера)».
– «Восемнадцать миллиардов военного займа (слухи)».
– Богатый же мы народ. Одним мановением волшебной палочки добыли восемнадцать тысяч миллионов марок! – воскликнула сестра Софи. – Недурное приданое для фрейлейн Германии.
– «Заключено перемирие с Россией (слух из Дамвиллера)».
Снова – всеобщий смех. Винфрид, перестав смеяться, спросил:
– Может быть, послушаем, что скажет нам провод?
Унтер-офицер Гройлих тряхнул толовой.
– Если будут важные известия, мы сейчас же их поймаем.
И Бертин продолжал читать.
– «Девятнадцатого апреля. В Висбадене войска, которым приказали без предварительной передышки выйти на линию огня, отказались выступить, разгромили канцелярию и выбили стекла в окнах у батальонного командира (со слов связных, отпускников)».
Фельдфебель Понт выпрямился на своем табурете, положил стиснутый кулак на стол, но промолчал. Это могло значить: «А почему бы и нет?»
– «Уезжающим в отпуск артиллеристам приказано сдавать винтовки и шашки (для чего, собственно?)».
– «Двадцатого апреля. До третьего мая будет решено, отправят ли нас (1/X/20) в Шпандау».
– «Двадцать третьего апреля. На ферме Мюро заключено перемирие с Россией на пять дней (со слов кучера Борнова)».
– «Английский король отрекся от престола (со слов артиллеристов)».
– «Двадцать седьмое апреля. Перемирие с Россией (передано по телефону)».
– Интересные записи, Бертин, – серьезно сказал Познанский. – Если в ближайшие недели у нас будет для этого время, вам уже не придется прятать свою «Психологию слухов», построенную на этом материале: теперь, его можно проверить.
Бертин вскочил.
– Слухи! – воскликнул он, откашлялся и сделал глоток из своего стакана. – Теперь гораздо важнее вглядеться в действительность, в то, чего мы здесь ожидаем. Правительство великой державы обратилось с требованиями и предложениями к представителям власти – и это уже не слухи. Мы ждем, что прибудут парламентеры, что наши встретятся с ними лицом к лицу, делегация с делегацией. Это правительство отказывается от территорий, захваченных его предшественниками в последнее столетие, заявляет, что заранее готово признать результаты голосования об отделении или пребывании в составе России всех областей, заселенных так называемыми инородцами. По-вашему, это не важно? Мне это напоминает ночные заседания Генеральных штатов в Париже, в августе 1789 года. Если наши партии и министерство иностранных дел смогут подняться на такую же высоту, доктор Познанский, тогда мы вздохнем свободно, тогда будет о чем писать – защищать, объяснять, обобщать правое дело! Тогда мы осмелимся обратиться к себе и всем нашим современникам с кличем: «Tua res agitur!» – тебя это касается, за твое дело борются.
Все задвигались, и, точно подчеркивая всеобщее оживление, вызванное этими словами, зазвенел, впервые подавая голос, телефон, и тотчас же послышалось тиканье аппарата Морзе; унтер-офицер Гройлих – он один умел им пользоваться – остановился как вкопанный у противоположного конца узкого стола. Винфрид поднял телефонную трубку и через минуту ответил:
– Поблагодарите, пожалуйста, ротмистра фон Бретшнейдера, мы непременно будем. А как насчет Брест-Литовска? – Сообщение, которое он услышал, было кратким, но, по-видимому, приятным.
Положив трубку на рычаг, Винфрид весело сказал:
– Наш принц с большой свитой прибыл в Брест-Литовск и будет лично вести переговоры о перемирии. Чтобы отпраздновать этот день, комендатура приглашает нас сегодня вечером на оленье жаркое. Разумеется, не всех. Мы будем символически есть за вас.
– Русские парламентеры действительно прибыли в Двинск и покатили дальше через Вильно. Принц Леопольд взял с собой своего начальника штаба Клауса. Он ожидает сегодня же представителей министерства иностранных дел из Берлина и Вены – все соберутся в Брестской крепости, которая, таким образом, войдет в мировую историю и, может быть, станет бессмертной.
– Гройлих, – с удивлением сказал Понт, – я никогда еще не слышал, чтобы вы говорили таким торжественным тоном.
– Со времен Мюнстерского и Оснабрюкского мира, – серьезно ответил школьный учитель, – у нас не было таких событий, – ведь тогда понадобилось двенадцать лет для заключения мира. Если же мы заключим мир за двенадцать дней, Понт, это будет рекорд двадцатого столетия.
Член военного суда Познанский застыдился тихого пафоса, прозвучавшего в словах этих людей в куртках. Он заерзал, точно ему стало тесно, в мундире с высоким воротником, как становится тесно мотыльку в оболочке куколки, и круто переменил тему разговора:
– Вместо того, чтобы здесь стоять, предлагаю проветриться и несколько минут погулять под не столь историческим небом Мервинска. Кстати погляжу, не появились ли на небе три звездочки, как на майорских погонах, и не пора ли мне закурить.
– Узнаю Познанского! – воскликнул Винфрид, уже стоявший на пороге: он собирался уйти вместе с сестрой Берб. – Ради красного словца он вступает в противоречие с самыми незыблемыми железными основами культуры! Прикидывается, будто ему не известно, что на погонах майора, младшего по чину среди офицеров штаба, – гусеницы! Идем, идем, старый вавилонянин, через пять минут шабес кончится, и вы сможете возжечь в честь Моисея и пророков огонь на жертвеннике, сиречь…
– Гаванну, – торжественно закончил Познанский, – импортной фирмы Упмана в Берлине.
Он достал из кармана серебряный футляр, раскрыл его, щелкнул затвором и поднес к самому носу своего молодого друга: на полинявшей фиолетовой бархатной подкладке лежали три светло-коричневые сигары, каждая в отдельном углублении, опоясанные заветными красно-золотыми кольцами.
Сестра Берб Озан, приблизив свой носик, понюхала и рассмеялась:
– Настоящие майские жуки! Так всегда пахло в ящиках моего брата.
Пока Бертин с сестрой Софи подымался по лестнице, собираясь глотнуть воздуха, и под зелено-голубым вечерним небом, с которого струился холод, надевал на нее пальто, натягивая короткий капюшон на узел ее волос, она спросила:
– Что же, Вернер, теперь вы уже верите, что будет заключен мир?
По-видимому, она давно через Берб и Винфрида знала о том, что происходило на прошлой неделе и как все происходило. (Им хотелось взять друг друга под руки, но неловко было на глазах у всех.) Бертин тихонько, как бы нечаянно, провел тыльной стороной ладони по ее руке.
– Вы еще услышите об этом, Софи, если только русским удастся провести свою линию. Тут немало подводных камней. Если нам повезет, дело обернется, как в балладе Лотзена: «Держите влево! – раздался крик».
– Найдется у тебя сигарета? – тихо спросила она, заглядывая под его очки.
– Целый десяток, – ответил Бертин, – только что получил. – Он достал из кармана и положил в ее красивую большую руку пачку сигарет. – А вот и звезды, которых ждет Познанский, – по крайней мере две. – Он чиркнул зажигалкой.
Винфрид с сестрой Берб завернул за угол дома, ее глаза еще смеялись, вероятно, от его поцелуев. Он пропустил ее вперед в полуотворенную дверь и, оставшись один на ступенях, крикнул:
– Продолжение следует. Запах кофе уже щекочет ноздри.
Глава пятая. Тогда…Петер Посек позвал на помощь еще одного товарища и вместе с ним убрал со стола разнообразнейшие сосуды, из которых пили кофе, освежающий черный кофе с большим количеством сахара; пили его и слушатели, и ораторы, ибо возбуждение, вызванное известием о приезде русских, улеглось не сразу. Понт дразнил Бертина слухами, которые тот так тщательно подбирал и записывал, а унтер-офицер Гройлих напомнил, что еще в апреле этого года такие же буйные лозунги с призывом к миру всколыхнули и фронт и тыл. Ему даже было известно о листовках, отпечатанных тогда в Ландау и распространенных баденскими социалистами. Между тем сестра Софи с записной книжкой Бертина в руках еще раз назвала рекордную цифру четвертого военного займа – шестнадцать, нет, двадцать семь миллиардов марок!
– Ведь мы достали новый календарь Красного Креста на 1918 год; десять и семь десятых миллиарда марок выложил наш народ в апреле, чтобы добиться победного мира… – И после короткой паузы она прибавила: – А той же осенью снова десять и семь десятых миллиарда. Как покрыть такие долги? Ведь заем есть заем, не правда ли? И порядочное государство не может не уплатить деньги, которые оно выкачало из населения.
Все с большей грустью смотрел Бертин на эту прелестную девушку, которая всю энергию и всю силу своего юного патриотического сердца отдавала больным и изувеченным солдатам, – как тысячи девушек из аристократических кругов.
– Да, сестра Софи, все это большие проблемы… Когда война останется позади, вопрос о долгах еще встанет во весь рост, они много лет будут лежать на нас тяжким бременем, быть может, всю нашу жизнь. Нам говорят, что за все расплатятся наши враги, англичане и французы, но это, конечно, одна болтовня. Если державы соберутся за круглым столом и положат конец бойне, они вздохнут свободно и сойдутся на том, что бремя задолженности каждый понесет на собственном горбу. Русские, те предлагают коротко и ясно: мир без аннексий и контрибуций, а контрибуции – это и есть военные долги. О господи, хоть бы скорее дорваться до этого мира!
Он снова налил себе воды в стакан и, бросив прощальный взгляд на Софи, пересел с импровизированного дивана на скрипучий плетеный стул между окнами, которые казались теперь двумя черными прямоугольниками; от этого как бы изменилась и комната и даже вся ситуация. Яркий свет лился из незатененной лампы на аппарат Морзе, пишущую машинку и сосновый стол. Унтер-офицер Гройлих поспешил завесить оба окна одеялами, взятыми специально для этой цели. Необходимости в затемнении теперь, правда, не было, опасность воздушных налетов миновала, но приказ есть приказ, он остается в силе вплоть до отмены. Высоко подняв руки, Гройлих привычным движением навешивал тяжелую ткань из искусственной шерсти на крюки, в свое время вбитые в стену именно для этой цели, и с задумчивым состраданием смотрел вниз на Бертина, точно хотел сказать: «Эх, бедняга, ты и сам не знаешь, до какой степени ты прав. Уж эти господа сумеют высосать из нас все соки, если только мы дадимся им в руки, мы, то есть налогоплательщики, все, кто зависит от заработной платы, оборота и тантьемы. А борьба, которую это вызовет на всем земном шаре, – застанет ли она тебя, писатель, на правильной позиции? Тебя – с твой женой, дочерью банкира, и подругой, фрейлейн фон Горзе?» Он снова уселся на табурет в той выжидательной позе, в которой теперь сидели все.
– Итак, Бертин, – сказал фельдфебель Понт, – о чем пойдет речь сегодня?
– Да, в самом деле! – несколько запинаясь, начал Бертин. – Сестра Софи была права, роясь в моей записной книжке. Ведь мы как раз выиграли Верденскую битву и повели новые позиционные бои под Верденом. Блажен, кто верует. Если смотреть на те события с сегодняшней точки зрения, следовало уже тогда подумать о мире, по крайней мере нам, армии, да и тем, кто остался в тылу, тоже. О высоком начальстве у нас и мнение было высокое; теперь мы склонны это мнение переменить. А ведь все зависело от веры в талант хоть некоторых наших политических деятелей и генералов. Солдат знал, что он исполняет свой долг, предельно напрягает силы. Он голодал, был замучен муштрой, но он отдавал все, что только мог, и умирал – не за кайзера и отечество, как неустанно старались втолковать читателям со страниц газет мои подхалимствующие коллеги, а за свой домашний очаг, за жену и детей, за родину, за то, чтобы возможно скорее вернулась мирная жизнь.
Итак, было объявлено, что Верденская битва завершена, но по сути дела ничего не изменилось. Из моей черной записной книжки вы видели, как были перенапряжены наши трепещущие нервы. При этом мы все еще надеялись, что Верденская битва завершит войну, и больше всех надеялся я. Однако лето миновало, на многое открыв нам глаза. Победили мы или нет, мы ни в каком отношении не подвинулись вперед, ни на шаг, и пресловутый приказ по армии, надменный и глупый, послужил лишь поводом открыто высказать все, что мы думаем о нашем командовании.
Смена руководства произошла, как вы уже знаете, в конце августа. Господ, ответственных за наступление на Верден, потихоньку отшили, но с почетом перевели на другие командные посты, сплавили на Балканы, а верховное командование передали в другие руки, в которых оно и сейчас еще находится, но в ту пору они считались руками кудесников, – в руки Гинденбурга и Шиффенцана. Мы твердо надеялись, что им непременно удастся довести дело до благополучного конца. Поэтому такое завершение Верденской битвы не нанесло серьезного ущерба фронту. Уж Гинденбург справится, говорили в войсках, и наши солдаты рассуждали точно так же. А те из наших берлинских и гамбургских рабочих, которые этому не верили, по крайней мере молчали. Не то, чтобы они боялись доносчиков. Но к чему смущать других, тех, кто, быть может, с верой утратит и душевные силы? А служба требовала напряжения всех сил.
Как известно, Антанта нанесла тогда удар одновременно на всех фронтах; мы в нашем углу тоже это почувствовали. Румыния объявила нам войну, несмотря на родство с Гогенцоллернами, на которое немецкий народ возлагал такие большие надежды; русские яростно наступали на востоке, итальянцы не давали передышки австрийцам, и даже в Южной Сербии, в Турции, в Палестине – на всем земном шаре люди в солдатских мундирах сшибались друг с другом и отправляли друг друга на тот свет. Думается мне, французские и английские генералы и министры пытались перед рождеством добиться обещанного их народам мира – о России мы уже не говорим. Но мы, хоть и не любили войны, хоть у нас и было достаточно причин проклинать ее, все же убежденно говорили: «Они не пройдут!» Понадобились не французские снаряды, а совсем другие силы, чтобы отнять у нас веру в мир без побежденных и победителей. Мы думали, что войну мы не выиграем, но и враги ее тоже не выиграют. Игра кончится вничью, как нередко кончаются шахматные партии. Кто раньше поймет это, тот может сделать полезный вывод на послевоенное время, привлечь к себе симпатии во всех странах земного шара – словом, победить моральным оружием, гораздо более действенным, чем знаменитые «серебряные пули» Ллойд Джорджа.
Так мы расценивали текущий момент. Мы тогда составляли большой отряд грузчиков; рота, как известно, разделилась: меньшая часть несла службу вне парка, значительно большая обслуживала парк, разгружала боеприпасы, складывала их. Нам полагалось быть наготове днем и ночью – работали ли мы посменно, я уже не помню. Приходилось разгружать вагоны, как только они прибывали; в них уже чувствовалась нехватка. Оттого мы так и работали. «Разгрузочная команда становись!» – раздавалось и в шесть утра, и в десять вечера, и в полночь. Унтер-офицеры не любили этого вида службы, им приходилось праздно стоять и смотреть. Мы еще увидим, что без надсмотрщиков дело иногда шло бы лучше. Ввиду угрозы налетов мы работали без света. Ворча и бранясь, а под конец молча, шли мы, колонна грузчиков, по дорожкам парка то днем, то ночью, гуськом, по двое, а иногда и по трое, когда таскали снаряды для мортир. Спали мы после этого крепко, но еда при такой работе была далеко не достаточной. Наши научные светила дважды в день доказывали в прессе, что народное питание у нас вполне удовлетворительное, способное возместить любую трату сил. Эти тайные советники бесили нас больше, чем военные корреспонденты и даже фельдфебель Глинский.
Рабочий знает цену науки, но знает и обязательства, которые она налагает. Солдаты часто говорили с издевкой: «Дай-ка мне статью того самого специалиста по питанию; подтереться ею – и то, наверное, уж будет питательно». Слишком мало мяса, мало свежих овощей, никакого разнообразия – а ведь рота выкармливала свиней и засевала небольшие поля, для этой цели к нам даже направляли старых крестьян и садоводов. Очевидно, в пище отсутствовало нечто, не учтенное специалистами при подсчете проклятых калорий, ибо наши консервированные супы, крупа, бобы и вареная картошка были, безусловно, питательны. И все же калорий, видно, не хватало. А кроме того, каждый солдат вместе со снарядами таскал на плечах свой личный груз забот и печалей. От одного ушла жена, соседи писали, что она путается с молодыми парнями; у другого пошло прахом хозяйство, жене невмоготу было, несмотря на помощь соседей, справиться с ним; у третьего одичали дети: они не сидели дома, носились по улицам, забросили школу, играли в войну на задворках, в подвалах, на площадях. В Гамбурге – околачивались в порту или в Ансбеке, в Берлине – в Фридрихсхайне, в Юнгфернхайде, в Хазенхайде. Густо заросший зеленью треугольник между вокзалами Шарлоттенбург и Халензе, где среди старых деревьев и виадуков помещается Эйхкампский вокзал, служил для юношей и девушек этих районов ареной военных игр и любовных похождений.
В то время у женщин появилось сознание своего раскрепощения. Они работали, как мужчины, они хотели и в личной жизни быть свободными, как мужчины. Это прежде всего с восторгом почувствовали и восприняли подростки. Может быть, и здесь, как за многими другими явлениями, скрывался гений рода, может быть, он был тем дирижером, который тянет за ниточки марионеток. Народ ощущал, что ему угрожает тяжелая опасность, он боялся вымереть, ведь война истребляла все большее количество взрослого населения. Все жили, как на гибнущем корабле, половой инстинкт сметал все преграды. У всех голова шла кругом, у меня в особенности. Помимо собственных горестей, я разделял и с товарищами их заботы: ко мне обращались за советом, я составлял прошения, вникая в документы и предписания, с которыми не справлялись наши жены. Из газет и журналов я черпал сведения о том, к какому из различных благотворительных учреждений в том или ином случае следует обратиться.
Меня угнетала мысль, что люди, погубившие юного Кройзинга, все еще безнаказанно живут и радуются своей власти. Было бы преувеличением сказать, что я лишился сна и покоя. Но я казался себе соучастником преступления и чувствовал необходимость сбросить ношу, которая грозила меня задушить. В какой-то крошечной доле мне была доверена мировая справедливость, а я, казалось мне, беспомощно сижу на движущейся льдине, как потерпевший кораблекрушение, и не знаю, кому жаловаться. Прошу вас заметить, что нравственный закон я принимал тогда гораздо ближе к сердцу и раздумывал о нем больше, чем, например, о правильности нашего общественного строя. Позднее я с удивлением отметил, что обычно мы превосходно осведомлены обо всем происходящем с человеком после смерти. На этот счет существует по крайней мере пятнадцать блестяще обоснованных точек зрения. Но, например, о соотношении между ценами и заработной платой мы знаем очень мало, и одному богу известно, когда в этом вопросе установится хотя бы одна столь же убедительная точка зрения, как в вопросе о муках ада, о вечном блаженстве, о магометовом рае или буддистском перевоплощении.