Текст книги "Радуга (сборник)"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Он и его жена, женщина со светлыми, мудрыми глазами и шрамом на голове, слегка прихрамывающая я опирающаяся на палочку, не забыли того, что послужило поводом к перемене в их жизни. Через много лет после несчастного случая с Рози, жена скромного и серьезного человека, министра труда, утомленная дневной работой я совсем не похожая на молодую Рози, поглядев на свою лодыжку, сказала, полушутя, полусерьезно обращаясь к мужу:
– Хорошо еще, что я не купила себе тогда белую шляпку, ведь я бы перепачкала ее в грязи и в крови.
– Да, – сказал седой Гильдебранд, смахивая пепел с пиджака. – И как бы мы это только пережили?
И оба они улыбнулись тихой, радостной и поистине мудрой улыбкой.
1924–1949Перевод Л. Черной
Пятно в глазу
е так уж часто случается, чтобы человек в возрасте тридцати восьми – сорока лет, после того как он уже обзавелся лысиной, благонамеренными буржуазными взглядами и, соответственно этому, мясистым, красным лицом, вдруг изменился самым коренным образом. Но именно так случилось с виноторговцем Ингбертом Маукнером – и к тому же столь явно, что некоторые его давнишние друзья, с коими вместе он курил сигары за ликерным столиком, были поражены и совершенно от него отвернулись. Правда, они продолжали покупать у Маукнера вина собственного его изготовления, которые он коллекционировал и хранил с большим умением и любовью, но узы дружбы между ними постепенно ослабевали и рвались. И поскольку с каждым может случиться, что в глазу у него внезапно появится пятно, то кое-кому не мешает узнать об этой истории.
Началось все восьмого сентября, когда Маукнер в гостях у Вендринера попытался при помощи весьма примитивного пробочника раскупорить бутылку шамбертена – вина одиннадцатого, благодатного года. Маукнер не хотел осрамиться, иначе Вендринер наговорил бы ему тьму колкостей, и потому он изо всех сил тащил застрявшую пробку. Кровь кинулась ему в голову, но он не отступал – и круглый кусочек коры испанского дуба в конце концов подался и, звонко щелкнув, выскочил из горлышка. Маукнер одержал победу. Но на следующее утро, развернув газету, он удивился: неужели у него загрязнились очки? На них, вероятно, попала капелька чего-то желтого, ибо привычный шрифт пошел вкривь и вкось, буквы выросли, искривились, а бумага потемнела, словно на нее пролили кофе. Маукнер машинально скользнул глазами вокруг – пятно не исчезало. Он зажмурил левый глаз и смотрел только правым – все было в порядке; он попробовал смотреть одним левым глазом – опять то же помутнение. Маукнер снял очки и стал их разглядывать на свет своими близорукими глазами, но он обнаружил лишь обычную пыль. Тогда он протер их до полной прозрачности. В надежде, что теперь все будет по-старому, он нацепил очки на нос – и снопа, будто в насмешку, то же пятно, те же искаженные буквы, то же кривые строчки. И тут господину Маукнеру стало до ужаса ясно, что с левым глазом у него неблагополучно; страх и беспокойство впились в его сердце, испортив благодушное утреннее настроение. У человека только два глаза, и они нужны ему оба, черт возьми, а уж если кто так близорук, как Маукнер, – значит он должен беречь их вдвойне. Весь день приказчики и клиенты следили за господином Маукнером, который, уже привыкнув смотреть с некоторой опаской, зажмуривал правый глаз и застывал, уставившись левым в пространство; казалось, он целится во что-то, но целится мимо, и это производило забавное впечатление на окружающих. Однако Маукнер вовсе не целился, уж мы-то знаем, он все проверял пятно в своем глазу, и – проклятие! – оно не хотело исчезать. Желтоватое пятнышко плавало перед ним – скрывать нечего – и затемняло предметы, когда он смотрел левым глазом. К окулисту, думал он, завтра же утром! Улегшись после этого утомительного дня в постель, он чувствовал лишь легкую боль, но глаз не подергивался и не слезоточил; и все-таки Маукнер остался при своем решении: немедленно к доктору! Господин Маукнер преклонялся перед врачебным искусством…
Кабинет доктора Крона сверкал белым лаком и никелем, а магические буквы на стене, производившие впечатление своими размерами и бессмысленностью, приветствовали господина Маукнера как доброго знакомого: он должен был вновь и вновь произносить вслух эти буквы. А доктор Крон пытался подобрать ему новые очки и беседовал с ним успокоительным тоном, ибо относился к Маукнеру с искренней доброжелательностью; потом он вставил ему в глаз какой-то твердый кристаллик, и глаз начало немилосердно жечь: это было новейшее изобретение, способствовавшее расширению зрачка. Наконец поток слез у господина Маукнера иссяк, и врач зеркалом направил яркий луч в святая святых глаза. Господин Маукнер старался молча переносить боль, а доктор Крон ласково приказывал ему направлять судорожный взгляд мимо его, докторского, уха и смотреть то вверх, то вниз, то направо, то налево. Наконец доктор Крон установил перед Маукнером круг, положил его подбородок на твердый брусок и начал передвигать по круглому черному диску яркую точку, иногда попадавшую в поле зрения больного, иногда выходившую за его пределы. Доктор водил эту точку, а она двигалась на манер кометы в каком-нибудь астрономическом приборе или в планетарии – сверху вниз, справа налево, – и господину Маукнеру пришлось убедиться, как трудно, приковавшись взглядом к неподвижной точке в центре круга, давать четкие ответы на вопросы о положении второй, движущейся точки. В конце концов доктор Крон объявил, что глазу не грозит опасность. На сетчатке, с которой мы родимся, рядом с «желтым пятном», которым мы смотрим, лопнул небольшой сосудик – то ли от волнения, то ли от физического напряжения. (Проклятая бутылка, подумал Маукнер со злостью.) Нет, с возрастом, со склерозом это не имеет ничего общего. Пятно будет уменьшаться и постепенно рассосется – точно так же, как исчезает синяк на коже. Пройдет, конечно, некоторое время, тут пахнет не одним месяцем, и многое зависит от того, будет ли господин Маукнер аккуратно принимать лекарства и выполнять все его, доктора Крона, предписания.
И скажем прямо: господин Маукнер иногда выполнял их, а иногда и забывал. Он глотал таблетки, позволял супруге по вечерам смазывать веко изнутри едкой мазью, очень интересовался стеклянной палочкой с шариком на конце, которой при этом пользовалась его жена, страдал от жгучей, острой боли, перед тем как заснуть, и проклинал все пробочники, существующие в западном полушарии. И все же в назначенное время, точно и честно, со свойственным порядочному бюргеру детским послушанием, он являлся к врачу, который измерял пятно, все больше расплывавшееся в его левом глазу, при помощи секстанта – или как там эта штука называется, коей капитаны, согласно Герштекеру[23]23
Герштекер, Фридрих (1816–1872) – немецкий путешественник и автор приключенческих романов.
[Закрыть], измеряют высоту и ширину.
Потому что пятно разрослось. Оно приняло очертания страны Норвегии на карте и вначале находилось в правом верхнем углу поля зрения, а потом стало все больше приближаться к центру – темное, точно очерченное, окруженное расплывающимся ореолом. Пятно то медленно росло, то съеживалось; когда господин Маукнер снимал очки, оно образовывало плотную темную завесу между ним и теми предметами, которые правому глазу – даже без очков – представлялись хоть и нечеткими, но окрашенными в их натуральный цвет. Когда же этот честный бюргер смотрел левым глазом – а уж кажется, что может быть естественней, – в центре его поля зрения, чуть влево, ему мешало какое-то чуждое зыбкое новообразование; что-то встало между ним и внешним миром; у него оказался один близорукий глаз, а другой дальнозоркий, зрение его начало хромать. Комичная ситуация!
С тех пор в жизнь господина Маукнера вошло нечто постороннее. Со зрением обстояло плохо, что ж, к этому мало-помалу привыкаешь. Но им овладело непонятное желание – смотреть на божий мир только левым глазом. И вот милое смуглое личико его малыша Гёц-Утца, который только что, когда он глядел на него обоими глазами, лежал в коляске хорошенький, как картинка, сразу изменилось, стало изжелта-серым лицом одутловатого уродца: грязновато-смуглый цвет кожи, лоб устрашающе разбух, один глаз увеличенный, черный, другой нормальный, маленький, щеки сморщились, только тельце осталось прежним. Вот во что внезапно превратился его очаровательный карапуз! Пятно закрывало лишь небольшую часть поля зрения господина Маукнера, но и этого было достаточно. Красное платьице стало грязно-оранжевым, голубое одеяло на коляске – водянисто-зеленым, белоснежное белье на кроватке – неопрятно-желтым. Вот так подарок судьбы! – думал господин Маукнер. И тут же, стоило правому глазу, доброй фее, прийти на помощь, как все принимало правильную окраску и его опять окружал прекрасный, чистый мир детства.
Оказалось, что господин Маукнер может смотреть на солнце простым глазом, не щурясь. Одним движением он мог притушить яркий свет; будто чудом, вызвать пятно на скатерти, блиставшей безупречной белизной; превратить вывеску шерстомотальной фабрики «Коппе и Хюнель», расположенной против их дома, в какой-то ребус, в хаос больших и маленьких букв, подобных тем, которые некогда украшали заголовок журнала «Летучие листки». В мир вошел беспорядок, появились серые бреши пасмурных дней, сумерек. Печатные строчки посреди фразы вдруг расплывались и принимали очертания Норвегии. А цвета?! Красный перестал быть красным, зеленый переливался, как хамелеон, голубой превращался в зеленый. Нормальные цветы на совершенно нормальных стеблях перерождались у него на глазах в раздувшиеся выцветшие грибы. В театре, глядя в бинокль. Маукнер видел, как вдруг зловеще искажалось лицо знаменитого артиста. Стоило Маукнеру поглядеть левым глазом, как на шее у знаменитости начинал покачиваться черный шар, из которого вылетают слова. Любая этикетка на бутылках виноторговца превращалась в бледное изжелта-серое пятно – явление, заставлявшее тревожно задумываться над тем, все ли благополучно на этом свете.
Да, в мире образовалась брешь, в том самом мире, где все было столь же непреложно, как десять заповедей. Раз красное в его глазах превращалось в коричневое, то кто мог поручиться, что красное – всегда красное? Окружающую действительность Маукнер воспринимал раньше как нечто естественное, само собой разумеющееся, столь же просто и бесстрашно, как существование собственного живота или трости. Теперь в него вселилось мрачное подозрение. Ведь говорят, что некоторые философы – сам-то он, разумеется, их не читал – внесли в умы образованных людей представление о существовании объективного мира. В газетных передовицах, да и в разглагольствованиях Вендринера мелькали иногда упоминания о «вещи в себе», открытой знаменитым Кантом. Но человек, обязанный поддерживать на должной высоте унаследованное от отца дело и оплачивать семикомнатную квартиру на Оливерплац, безусловно должен ограничивать себя в выборе чтения, даже если у него хватает ума воевать с Шопенгауэром, или с книгами о Шопенгауэре, или просто с книгами «о чем-то», – ибо он человек с кругозором.
Теперь же, когда Маукнер лежал в постели, ночью или отдыхая после обеда, что способствует размышлениям, ему приходили в голову своеобразные идеи. Маленькое пятнышко в глазу, крошечный лопнувший сосудик, образовавшийся крохотный рубец открыли Маукнеру, что красное – вовсе не красное. Кто может поручиться, что правый глаз – лучшее окно в мир, чем левый? А что, если, боже упаси, и в правом глазу произойдет кровоизлияние – какой еще подарочек поднесет ему тогда окружающий мир? Здоровые пять чувств служат нам свою службу, но говорят ли они правду? Кто может это подтвердить, кто нотариально заверит их достоверность? И можно ли точно установить, что красиво и что безобразно, если даже у Гёц-Утца нет постоянного облика? Какое-то проклятие обрушилось на незыблемый мир, он зашатался, потерял прочности. Обратился в губку, туф, карикатуру…
Вот идут люди, довольно далеко отсюда. Один взгляд – и они бесследно исчезают, только серая застывшая пустота отмечает место, где они находились. Это уж чересчур. За стопроцентной неопровержимой повседневностью вставало нечто другое, нечто возможное. Откуда взять уверенность, что его взгляд на предметы, которых он даже не видел, о которых он только читал, приняв их на веру, непогрешим? В политических суждениях Маукнера начало обнаруживаться уважение к мнениям противной стороны. По неопытности он неосторожно высказал свои сомнения вслух и вдруг почувствовал себя одиноким среди своих. Почему коммунисты не могут быть по-своему правы? Почему непременно национал-социалисты должны быть нашими спасителями? А может быть, вовсе не Людендорф, а Ленин – великий человек? Возможно, что Вильсон изложил свои четырнадцать пунктов вовсе не для того, чтобы нас обмануть или подвести? Может, было бы лучше не убивать Эрцбергера и даже Либкнехта и Люксембург? Неужели неоспоримо, что нас победили только благодаря «удару ножа в спину»? И вообще с уверенностью и стабильностью дело дрянь. Уж лучше бы стабилизировали немецкую марку. Кто знает, не бросили ли на ветер грошовые сбережения маленьких людей… Кто знает!
– Вы заметили, Маукнер косит, – сказал однажды господин Вендринер своим партнерам по скату, господам Ш. и Д., – и вообще в нем появилось что-то неприятное: вечно лезет со своими «почему»! Не знаю, не знаю, мне этот субъект решительно перестает нравиться.
Да, Маукнер косил, стараясь приспособиться к появившемуся в левом глазу пятну. Он этого не замечал, фрау Маукнер – тоже. Она уже отвыкла внимательно вглядываться в человека, который был всегда рядом с ней. Ее больше занимал парикмахер, который с особой любовью укладывал и завивал ее волосы и вообще всегда был услужлив и любезен.
Все это хорошо, но Маукнер кое-что понял. Однако вместо того, чтобы в дикой ярости стучать кулаком по столу, как он сделал бы раньше, он взглянул на этот факт левым глазом. И – факт исчез. Его милый, славный мальчуган был для него важнее всего, а малышу без матери не обойтись. А пятилетняя Эльза? Разве можно нанести удар представлению ребенка о налаженной жизни родителей? Какое понятие создастся у нее в столь раннем возрасте о жизни, если вдруг распадется семья? А все эти бракоразводные процессы? Приятное настоящее и прекрасное прошлое – все превращается в бесформенные пузыри, и наружу выступает плесень. Если взглянуть на дело левым глазом, то не потребуется никаких разоблачений, никаких ложных шагов… Все это, право, не имеет большого значения… И прогуливаясь, один или с Эльзой, вокруг озера Шлахтензее, Маукнер высоко поднимал брови, и в его косящих глазах, в больших круглых зрачках застывало удивление…
Да, зерно, упавшее в душу господина Маукнера, пустило ростки, и чужеродное растение опутало все его существо. Пятно – круглый щиток в центре поля зрения левого глаза, свалившего всю свою работу на брата справа, – сжималось и уплотнялось, потом в нем появился просвет и зрение начало медленно улучшаться, но Маукнер все еще вздрагивал, по временам со страхом взирая на собственную жизнь, на жизнь некоего Ингберта Маукнера, и очертания его расплывались. Вот скачет лягушка, подумал однажды Маукнер, отдыхая на скамье у озера, а внизу, у берега, Эльза бросает в воду кусочки хлеба; но стоит взглянуть одним левым глазом – и лягушки как не бывало. Исчезла, нет никакой лягушки; и все-таки – вот она, лягушка. Если бы вдруг появилось таинственное существо, столь же превосходящее меня во всех отношениях, как я – лягушку, и у него было бы в левом глазу пятно, и взгляни он на меня этим глазом – меня бы не стало. Нет меня – и все же я есть. А как обстоит дело со смертью? Возможно… возможно, что смерть, моя смерть, за которой стоит пугающее небытие, – всего лишь туманность, которая некогда скроет меня, подобно тому как пятно в моем глазу скрывает лягушку, карабкающуюся сейчас по траве. Разумеется, мы не бессмертны – в этом мне себя не убедить, но кто знает, а вдруг что-нибудь от меня да останется! Если смерть – туманность и я прохожу сквозь нее, то смерти нет, а может, и есть – непонятно! Но вот он, мой левый глаз с пятном, уже не похожим на Норвегию, и все-таки… Есть же за этим какие-то горизонты…
Так жил Ингберт Маукнер день за днем… Он выполнял свои обязанности, занимал прежнее положение, ему и в голову не приходило связаться с сектантами или заняться индийской философией. Но он равнодушно отнесся к тому, что иные дамы и господа отдалились от него, и не кипел негодованием из-за того, что покинут старыми друзьями. Зато дети жаждали теперь общества своего папочки – он так отлично понимал их мысли, валялся с ними на диване, устраивал домик под столом. Да, он излучал доброту, тепло и сердечность, и никто так не чувствовал ее, как его служащие и особенно дети; в мире взрослых, холодном мире, где всегда следует ожидать удара, детей, словно магнитом, тянуло туда, где из неизвестности веет теплом дружеского сердца, пусть даже тепло это порождено пятном в глазу слегка косящего виноторговца, обладателя багрового затылка и квартиры на Оливерплац.
1926Перевод Б. Арон
Медяница
спытываете ли вы отвращение к людям с костлявым горбатым носом, к этаким чересчур уж тощим субъектам, которые протискиваются в вашу комнату, согнувшись в три погибели? Если да, то инстинкт вас не обманывает, особенно когда вам нужен садовник. Правда, человек, на чьем изможденном лице красовался такой нос и глаза, круглые, как у вороны, давно уже получил за все сполна, как говорят берлинцы, и впридачу его настигло возмездие за плутни, пожалуй, даже слишком суровое, да к тому же от однорукого. Но жизнь редко соразмеряет свои удары; если вы нападаете первый, она рубит сплеча, а там уж предоставляет вам самому выпутываться.
Как бы там ни было, во всем этом происшествии вам надо принять во внимание то, впрочем, естественное обстоятельство, что садовник Гайгеланг тоже был когда-то ребенком, одним из пяти, оставленных без надзора измученной матерью. И вот однажды, когда маленький Густав играл в городском парке, ему улыбнулось счастье – перед ним в песке засверкала круглая металлическая падка темно-бронзового цвета. Какая чудесная игрушка! Как приятно стать обладателем такого блестящего предмета! И какой ужас испытал он, какой душераздирающий ужас, когда эта длинная вещь, схваченная детской ручонкой, вдруг ожила, вздрогнула и уползла, превратившись в страшное существо, в медяницу! «Змея!» – кричит Густав, и его слабое сердечко замирает. Лишь через несколько минут оно снова начинает биться. А покамест он сидит там один-одинешенек, солнце немилосердно печет его тщедушное тельце, под ним лужица – и мрак застилает детские глазенки. С той поры, как в первобытном лесу питон срывал с деревьев голых детей человеческих, а гадюка жалила их, когда они искали ягоды, ужас перед этим скользким чудовищем таится в наших нервах; подобный испуг иногда проходит с годами, а иногда и нет.
Эту историю особенно хорошо рассказывать летом в маленьком садике, по которому проносятся резкие, насмешливые порывы ветра нашей благословенной берлинской равнины. Когда ветер, перебирая листву деревьев, шумит в тополях, когда розы величиной с детскую голову и лилии, огненно-красные, как орел на гербе, важно покачиваются на своих стеблях, тогда рассказчику работать легко и даже приятно. А вы тем временем лежите на травке, одежды на вас не слишком много, и если к тому же вы статная берлинка, то господь бог может причислить вас к своим самым удачным садовым растениям. Вы глядите в голубое небо, где самолет, жужжа, пролетает к Темпельгофу, и благословляете прекрасный, окаймленный дачами город, где жизнь бьет ключом, жизнь спортивная и, что еще ценней, духовная.
Жилищное товарищество, присвоившее себе поэтическое название «Сверчок на печи», благодаря хорошим связям и хорошим деньгам приобрело для своих филантропических целей земельные участки на окраине Грюневальда, в полосе, прежде принадлежавшей государству, и выстроило там маленький поселок из домов, похожих друг на друга как две капли воды своими достоинствами и недостатками. Люди, вернувшись с войны, где им приходилось жить среди развороченных могил и армейской сутолоки, жаждали покоя. Им нужно было время, чтобы осмыслить прежнюю свою жизнь, да и пространство, чтобы расправить локти, о которые слишком долго терся локоть соседа в строю; и они надеялись, что, насаждая деревья, овощи, цветы и травы, они сумеют позабыть выжженную землю, по которой прошла война. Меньше всего они хотели стать отшельниками, но одна мысль о том, чтобы поселиться в какой-либо из ячеек этих пчелиных ульев, так называемых «доходных» домов, казалась им невыносимой, и глухой инстинкт подсказывал массам, что всего важней для возрождения народа жилье на зеленом просторе городской окраины да приятные соседи. Итак, конторские служащие, люди вольных профессий и пожилые рабочие вернулись на землю, к которой были накрепко привязаны еще их отцы и деды. Прямоугольные участки в пятьсот или триста квадратных метров позади дачных домиков надо было превратить в сады, а маленький палисадник должен был вести от доступной для всех проезжей дороги к уюту и уединению домашнего очага. Каждого из новых домовладельцев осаждали опытные садовники, добиваясь подряда на благоустройство участков. Но многие ли из застройщиков, молодых и даже пожилых, были в состоянии выбросить четырехзначную сумму на устройство садика? Им и без того удалось осуществить мечту о собственном доме лишь благодаря весьма сходным, общедоступным условиям строительных компаний.
Именно на это и рассчитывает длинноносый человек, о котором мы говорили вам в самом начале нашего рассказа. Он вас вталкивает в комнату, проскальзывает вслед и становится перед вами с картузом в руке. На его сдвинутых по-военному ногах кожаные гамаши, а с словоохотливых уст готовы хлынуть заманчиво скромные речи. На испорченном саксонском диалекте он излагает свое желание, о котором хотел бы поговорить с вами: заручиться вашим согласием на обработку почвы и устройство садика. Что до уплаты, поспешно объясняет длинноносый, он согласен лишь на треть того, что запрашивают крупные фирмы. Казалось бы, вы должны прийти в изумление, не так ли? Но этого отнюдь не происходит.
Страна пережила такое денежное наводнение, какого не бывало со дня сотворения мира. Во всех умах царит полная сумятица, соотношение цен и стоимостей подорвано на столетия вперед бессовестными или невежественными экономистами, дороговизна сельскохозяйственных и промышленных товаров вконец истощила покупательную способность населения. Откуда же может так быстро вернуться прежнее доверие к добропорядочности, к тому, что за работу просят столько, сколько она стоит?
Итак, вы поддаетесь не красноречию этого человека, этого Гайгеланга, который пристроился на краешке стула и уставился на вас своими круглыми, как у совы, глазами, а глубокому недоверию, с которым вот уже ряд лет приучились относиться к запрашиваемым ценам. Это забавное красноречие, конечно, от полуобразованности, которую вам нетрудно себе представить. Книжные инверсии, предложения с «поскольку» и «несмотря на то» или «не говоря уже о том» перемешаны с сокращенными словечками, которые как бы заимствованы у какого-нибудь из модных в то время прозаиков. «Хотя и являюсь начинающим, – говорит он, например, скромно избегая местоимения „я“, – но по всей справедливости осмеливаюсь вступить в конкуренцию с крупными компаниями, господин директор. Несмотря на то, что цена моя очень умеренная, – убеждает он, – даю полную гарантию, что товар доставляю первый сорт. Разумеется, здесь могут быть всякие махинации в ущерб уважаемому клиенту касательно неподходящих материалов, – допускает он, – но поскольку я саксонец и питаю живейшую надежду обзавестись делом…» Так, заверяя, что на него можно положиться, он просит любезно разрешить ему хотя бы набросать план нашего садика, Тут-то вы и попались в ловушку! Ибо благовоспитанность не позволяет вам утруждать кого бы то ни было всякими планами, но заключив с ним в конце концов договор.
Через несколько дней г-н Гайгеланг с двумя дюжими парнями помоложе приступает к работе. Получив от вас известную сумму для закупки удобрений и рассады, он начинает копать, «рыть» – как сказал бы берлинец, – убирать строительный мусор, делая «глубокую вспашку», выворачивать нижний слой грунта наверх и смешивать его с удобрениями, которые подвозят на тачках и подносят в больших пакетах. Как на грех, вы ничего в этом деле не смыслите, хотя вас и величают «господин директор». Вы, правда, замечаете, что в одном углу подготовленного участка груда удобрений подозрительно смахивает на остатки конских яблок, проще говоря – на конский навоз. Но откуда вам знать, что свежий конский навоз пережигает почву, а коровий навоз, который, по заверениям г-на Гайгеланга, уже зарыт глубоко в земле, существует главным образом на бумаге, в представленном счете? Некоторые из саженцев выглядят вполне прилично и радуют вас надеждой, другие же удивительно мизерны, это какие-то прутики и карликовые кусты; они докажут свою пригодность, лишь когда будут посажены и дадут листья и цветы; таковы, например, крыжовник, смородина, маленькие грушевые деревья, некоторые сорта роз. Дерн вскоре выпускает свои зеленые стрелочки, он и в самом деле принялся, как гарантировал г-н Гайгеланг, но чтобы разобраться, действительно ли этот дерн – лучшая тиргартенская смесь или же совсем обычная луговая травка, вы, господин директор, отнюдь не знаток; вам даже не ясно, что лучше – посадить зеленую изгородь или сирень, прутья которой торчат из свежевскопанной земли, напоминая обычные палки, – «а ведь все это, г-н директор, как раз и придает садику уют».
Вы, конечно, договорились с г-ном Гайгелангом, хоть он и саксонец, что выплатите ему остаток причитающихся денег лишь тогда, когда все растения, пускающие здесь корни и тянущиеся ввысь, докажут на деле свою добротность. Но что поделаешь, если он вдруг является к вашей жене, когда вы в отъезде, и, сославшись на то, что работа закончена, а у него крайняя нужда в деньгах, выклянчивает оставшуюся сумму? Клубника растет на славу, розы принялись, и ваша молодая жена, хорошо знакомая с неожиданными поворотами судьбы, уступает просьбам г-на Гайгеланга. И на том он исчезает из вашего поля зрения. Когда вы возвращаетесь из путешествия, среди дерна пестреют плеши, и соседи, проникшись к вам доверием, самым решительным образом предостерегают вас от конского навоза и садоводческих экспериментов.
Увы, многое оказывается диким кустарником. Некоторые ягодные кусты, видимо, просто подобраны на свалках больших садоводств; но опять же другие кусты – яблоньки, вишни и персики – совсем недурно зеленеют; короче, убогий садик обошелся вам гораздо дороже, чем посадочный материал Гайгеланга, а сам он больше не показывается. Разумеется, ему положено заменить и снова посадить все, что не принялось, но этому господину то надо ехать в Голландию за саженцами, как заверяет он вас по телефону, то готовиться к речи на торжественном освящении знамени их союза. Местожительство он сменил.
Как вам сообщают более осведомленные люди, ему пришлось согласиться на бесплатный стол и квартиру в исправительной тюрьме Тегель, так как он обманул и других застройщиков, менее терпеливых и юмористически настроенных, чем вы. В первое же лето вы проникаетесь нежностью к своему несколько растрепанному садику, как владелец собаки – к своей дворняжке, которая, правда, отличается ясным умом и веселыми глазами, однако упорно стремится сочетать туловище терьера и короткие ножки таксы. Затем с глубоким раскаянием вы поручаете солидной садоводческой компании восстановить за умеренную цену нанесенный ущерб и порой, то досадуя, то забавляясь, вспоминаете вытянутую физиономию плута Гайгеланга, его совиные глаза, картуз, сдвинутые пятки и нелепую старомодную речь. Он живет в вашем сознании, его имя всплывает вдруг в ваших беседах и навсегда закрепляется за чахлой сиренью, которую вы попросту называете Гайгелангом, и вы даже не подозреваете, что человек этот, который все еще вас забавляет, давно уже расстался с белым светом.
Этот Гайгеланг был сущим вредителем, он нападал на беззащитных, грабил доверявших ему людей, приносил огорчения вместо обещанной пользы, и все это вполне сознательно. И должен же он был в конце концов наткнуться на человека, который отплатил ему за все прежние плутни и притом неразменной монетой.
Отто Мюльгакер, широкоплечий мужчина с мрачным взглядом, был в глубоком огорчении. После войны у него от левой руки остался обрубок, на котором лазаретные врачи искусно укрепили так называемый протез – стержень с крючками, пригодный для всяческих работ. То была память о ручной гранате, которую после упорных, жестоких боев и перебежек от воронки к воронке в болотистой местности фландрского фронта швырнул под ноги ему и двум его товарищам приземистый бретонец.
В свое время Мюльгакер, рискуя попасть в тюрьму и обманывая английскую пограничную охрану плавной голландской речью, с большим трудом пробивался из Бразилии в Германию, ибо не хотел покинуть в беде родину, боровшуюся за свое существование. Когда же он натянул на себя серый мундир и узнал, чем пахнет война, его прекрасные, благородные порывы подверглись суровым испытаниям и, разочаровавшись, он глубоко раскаялся в своем решении.
Прусский солдафон и на войне сумел показать свой волчий оскал. И только дружба с товарищами по судьбе, с такими же людьми, как он сам, была возмещением за поруганную справедливость, за грубое непонимание того, что человек, которому ежедневно приходится лежать под пулеметным огнем, по приказу подниматься в атаку, а ночью из своей траншеи перепрыгивать во вражескую, – что такой человек заслуживает уважения. Претерпев всяческие превратности судьбы и отлежав много месяцев на госпитальной койке, Отто Мюльгакер постепенно научился обходиться с помощью одной руки. После упорной борьбы за получение работы, после кошмара инфляции ему удалось наконец вернуть свой капитал, оставленный в Бразилии у надежных друзей; и теперь он мечтал лишь о маленьком домике с садом; там, на досуге, покончив с обязанностями скромного чиновника пароходной компании, где пригодилось его знание Южной Америки и нескольких языков, он станет прививать яблони, груши и прекрасные розы. Наш Гайгеланг сумел вкрасться к нему в доверие, когда товарищество «Сверчок на печи», в духе времени сокращенно называвшееся «Эс-эн-пэ», приобретало участки уже в другой местности, ставя там на сходных условиях дачные домики и обязывая разбивать сады. У «Эс-эн-пэ» нашлось бы немало оснований предостеречь клиентов от г-на Гайгеланга, но этот садовник Гайгеланг ухитрился зарекомендовать себя как политический единомышленник членов «Эс-эн-пэ», произнося речи в одной из ее секций и выдавая себя за жертву клеветы партийных врагов. В тогдашней Германии партийная принадлежность уже являлась более веской рекомендацией, чем знание дела и личные способности. Под гладкой поверхностью господствующего государственного единства трещины и расселины, которым предстояло в будущем стать непроходимыми пропастями, уже разделяли народ. Поэтому, хотя и с известным недоверием, длинноносого человека с круглыми глазами оставили в покое.