Текст книги "Тучи на рассвете (роман, повести)"
Автор книги: Аркадий Сахнин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
Мен Хи идет по узким кривым переулкам, по трущобам Сеула. На голове у нее круглая корзина с бельем.
Пан Чак, Пан Чак, где же ты? Что они с тобой сделали?
Нет, она не плачет, она не будет больше плакать. Она помнит его последние слова: «Защищайте родину!» В этом теперь смысл ее жизни.
В ее маленьком теле много сил. Она не боится больше улыбки Чер Яка, ей не страшна поминальная доска Ли Ду Хана.
Чан Бон посылает ее туда, где не пройдет мужчина. Она может долгое время не есть и не спать. Она появляется в фабричных и заводских бараках и рассказывает, что сегодня написано в подпольной газете, она знает, что происходит на Севере: промышленные предприятия, принадлежавшие японцам и предателям родины, будут переданы народу. Все должны знать об этом.
Ее фигурка мелькает в трамвайных депо: американцы разгромили конфедерацию профсоюзов… Рабочие ответили на это забастовкой.
Она появляется в торговом районе на Хон Маче: из Советского Союза в Северную Корею пришли первые тракторы… На Юге крестьяне присоединились к восставшим рабочим города Тэгу… Они требуют земельной реформы, как на Севере… Партизанские отряды в горах недоступны для американских войск…
Худенькая фигурка движется вдоль университетских коридоров: сегодня американцы вывозят ценности исторического музея… Торопитесь туда, остановите их тяжелые грузовики!..
Мен Хи не дает себе отдыха. Она должна работать за двоих. За себя и за Пан Чака.
Попав в центральный район города, Мен Хи внимательно осматривает стены домов и заборов. Вот приказ Ходжа о запрещении забастовок. Она ставит на землю корзину с бельем. В мгновение извлекает листовку и заклеивает ею приказ.
«Рабочие! Присоединяйтесь к бастующим! Уже прекратили работу железнодорожники и текстильщики, печатники и горняки. Конфедерация труда призывает к всеобщей забастовке. Американцы, вон из Кореи!»
Она идет дальше. Идет не торопясь, не оборачиваясь. Впереди – длинное здание районной полиции. Часовой ходит взад и вперед, от угла к углу.
На стене приказ Ходжа, – значит, надо заклеить его.
Она идет вдоль стены.
– Стой, что несешь?
Она улыбается доверчиво и просто. На щеках ямочки, глаза наивные, бесхитростные. Спокойно снимает с головы корзину.
– Это белье госпожи Гю Сик, четвертой жены господина Чо Ден Ока. Вы, наверное, знаете госпожу Гю Сик, ее знают все. Она носит голубые японские кимоно. Она всегда мною довольна. Ни одна прачка не может угодить ей так, как я. У меня очень хороший рыбий клей, я вам сейчас покажу. Вы не найдете на материи шва, такой это хороший клей…
– Перестань болтать, вываливай все из корзины!
Она расстилает на панели кусок батиста, выкладывает на него белье и говорит, говорит, ни на секунду не умолкая.
– Вот это любимый халат госпожи Гю Сик. Она сказала, что этот халат очень нравится господину Чо Ден Оку. Посмотрите на швы, я склеиваю полы вот этим клеем… Попробуйте пальцем, он держит лучше ниток. Госпожа Гю Сик не любит ниток. Может быть, у вашей госпожи нет хорошей прачки, господин полицейский? Я беру совсем дешево. Первую партию белья, как и полагается, стираю бесплатно, для пробы.
Она спокойно выкладывает из корзины халаты, юбки, кофты. Уже видны края грубой простыни. Под ней – листовки. Но Мен Хи спокойна. Она знает: только в этом спасение.
– Ну, проваливай! – говорит часовой, пнув сапогом корзину глупой прачки.
– А у вашей госпожи есть прачка? Вам не нужна хорошая прачка?
Но часовой уже шагает дальше. Сейчас он повернется и пойдет обратно до другого угла. Она укладывает белье и успевает смазать листовку клеем. Часовой проходит мимо, и только одно мгновение требуется, чтобы заклеить приказ Ходжа листовкой. У нее очень хороший клей, сорвать листовку можно будет только вместе с приказом Ходжа.
Она скрывается за углом.
Вечером ходить по улицам нельзя. В Сеуле объявлено чрезвычайное положение. Если ее застают сумерки далеко от дома Чан Бона, где Мен Хи теперь живет, она заходит в первую попавшуюся хижину. Так вышло и в этот раз. А рано утром она побежала домой: надо запастись свежими листовками.
И снова мысли о Пан Чаке. Уже месяц, как он арестован, и ничего о нем не известно.
– Он жив… жив… – шепчут ее губы, и крупные слезы катятся по щекам.
* * *
Мен Хи не знала, как попала к Чан Бону тусклая фотография потрепанной странички из старого японского журнала. Но это ее и не интересовало. Она понимала, что такого ответственного задания еще не получала. Надо хорошо запомнить эту страничку, на которой изображен паровоз «Консоли», найти в публичной библиотеке журнал и вырвать из него такую же страничку.
Мен Хи снабдили красивой одеждой, дали документы, подтверждающие, что она студентка Сеульского университета. Она долго изучала фотографии здания, план расположения читальных залов, внимательно рассматривала тусклый снимок «Консоли», чтобы он запечатлелся в памяти. Запомнила она и название журнала, изданного больше тридцати лет назад.
Чан Бон верил в нее и рассмеялся, когда она прорепетировала перед ним свою роль.
В публичную библиотеку Мен Хи пришла так, словно бывала там десятки раз. Ее пропустили, не спросив даже документов. Мен Хи поразили тишина, царившая во всех помещениях. Безлюдно и тихо было и в зале, где ей предстояло выполнить задание. Какой-то старичок, примостившись на самой верхушке стремянки, перекладывал книги на стеллаже. Кроме него здесь находилось всего три человека, сидевших в разных концах зала, поглощенных книгами. Увидев вошедшую, старичок спустился и довольно нелюбезно спросил, что ей угодно.
Совершенно спокойно, даже немного капризно она объяснила, что является студенткой университета и хотя занятий там сейчас нет, но она не намерена терять время и занимается сама. Ей нужна подшивка журнала «Тюо корон» за 1915 год, в которой опубликовано несколько статей об искусственном выращивании женьшеня, и именно это ее интересует.
– Не могу, – развел руками библиотекарь. – Старые японские журналы выдавать запрещено.
Такого ответа Мен Хи не ожидала. Чан Бон объяснял ей, как вести себя, если в читальне окажется много людей, как выбрать место, чтобы никого не было сзади, как внимательно и незаметно осмотреть верх, потому что там могут оказаться балконы, как вырезать и спрятать нужную страницу. Он дал ей множество полезных советов, но ничего не сказал, как поступить, если просто не дадут журналов. Что же, возвращаться ни с чем? Идти второй раз будет куда сложней, а то и просто невозможно.
Она убедилась, что ни робость, ни униженные просьбы не могут произвести такого воздействия, как уверенность, непринужденность, свобода действий.
Всю жизнь из Мен Хи пытались сделать безмолвное забитое существо. Всю жизнь она боялась. Боялась Ли Ду Хана, надсмотрщика, полиции. Боялась одиночества, голода, истязаний. Она выросла робкой, пугливой, податливой. И все, что годами воспитывали в ней, разлетелось в прах, когда она стала подпольщицей. Этот процесс произошел так быстро потому, что состояние, в которое ее хотели привести, состояние существа недумающего, лишенного собственного достоинства и каких бы то ни было интересов в жизни, противоестественно для человека и рано или поздно должно было рухнуть. На то она и человек, чтобы жить, и никакая сила не в состоянии сделать из нее безмолвного робота. И когда Мен Хи узнала людей, раскрывших ей глаза, в ней проснулся человек, борец и ей стали под силу такие дела, о каких она не могла бы думать раньше. Она научилась разбираться в людях. Этот старик наверняка ничем, кроме книг, не интересуется. Он, конечно, боится потерять место, боится сильных. Его немного жалко, но она обязана выполнить задание.
Уверенно и решительно Мен Хи потребовала журналы, недвусмысленно намекая на какое-то свое особое положение и родство с вершителями судеб, называя фамилии министров и американских генералов. И старый библиотекарь растерялся. Тот, кто хочет совершить что-то незаконное или обмануть, не станет шуметь. Именно об этом и подумала Мен Хи, когда приняла тон, не терпящий возражений.
Старик засуетился, забормотал, и Мен Хи поняла: он доволен, что не вся молодежь посходила с ума на этой политике, а есть еще умницы, которые в такое смутное время не бросают учения. Он ушел в архив, велев ей подождать.
Мен Хи незаметно осмотрела зал. Обратила внимание на окошко где-то под самым потолком, выбрала место, за которое сядет. Очень удобное место, в самом уголке. Ей будет виден весь зал, а этим троим, чтобы посмотреть на нее, надо оборачиваться назад.
Прошло минут пятнадцать, а старик не возвращался. Мен Хи нервничала. Ей стало страшно. Она знала, что вокруг читальни ее ждут подпольщики, что ее будут охранять. Они следят за всем происходящим на улице. Если покажется полиция, ее обязательно предупредят. И все-таки ей было страшно. Она заподозрила, что старик пошел вовсе не в архив, значит, за ней явятся. Но не этого она боялась. Если ее заподозрили, значит, проваливается весь план. Это был бы удар для нее. Она не знала, что ей делать.
В минуту наибольшего напряжения появился старик с подшивкой журналов. От волнения она ничего не могла сказать. Не поблагодарив его, взяла журналы и пошла на облюбованное место. Она начала листать страницы, исподлобья посматривая на сидящих в зале и на старика. Старик снова взгромоздился на стремянку и, к счастью, уселся спиной к ней.
Убедившись, что им нет до нее никакого дела, немного успокоилась.
Она листала страницы медленно, рассматривая картинки, боясь, что не найдет нужного снимка. И когда увидела его, зажмурила глаза. В таком положении оставалась несколько секунд. Потом снова очень внимательно посмотрела на фотографию. У нее не было никаких сомнений, что это тот же самый снимок, который ей показывал Чан Бон, но не верилось в такое счастье. Она решила все же прочесть и заметку. Прочитать до конца не хватило сил: да, тот же самый текст, и надо скорее уходить отсюда.
Мен Хи достала из сумочки крошечный скальпель и, убедившись, что никто на нее не смотрит, провела им по подшивке у корешка, будто расправляя страницы. Незаметно спрятав на груди листок, продолжала смотреть журнал и вдруг улыбнулась: как странно, действительно статья об искусственном разведении женьшеня.
Ну что ж, все равно сразу уходить нельзя, и она уставилась в подшивку, делая вид, будто читает.
Она думала о Пан Чаке.
Раньше все ее мысли, связанные с ним, сводились к одному: жив он или нет? Потом она перестала мучить себя этим. Жив. Пусть даже не так, но она будет думать о нем как о живом. Ей мучительно хотелось его увидеть. Раньше Мен Хи пугалась подобных мыслей. Ей было стыдно. Она пыталась обмануть себя, убедить, будто Пан Чак нравится ей, как очень смелый и сильный человек, справедливый и честный. Но эта игра продолжалась недолго. Она перестала бороться с собой и не отвергала больше мысли: любит. Но, пугаясь этой мысли, Мен Хи дала себе клятву, что, если встретится с Пан Чаком, если вдруг окажется он жив, найдет в себе силы не выдать своих чувств.
Мен Хи тряхнула головой и быстро поднялась. Сказав старику, будто внезапно разболелась голова, она торопливо покинула зал.
В подпольной типографии ее с нетерпением ждали. Все было подготовлено для того, чтобы в короткий срок размножить страничку, рассказывающую правду об американских паровозах.
Под водойПан Чак бросился в воду, еще не представляя себе, что будет дальше. Но вода – его стихия, и он ринулся в нее, будь что будет.
В детстве, играя в прятки и прыгая со скал, Пан Чак не всплывал, а лежа на спине, далеко назад откидывал голову, высовывал на поверхность только рот и нос, чтобы, набрав очередную порцию воздуха, снова прятаться под водой. Этим же приемом пользовался, когда плыл к парому в Пусане, чтобы заложить мину. Так поступил он и на этот раз в Содаймуне.
В тюремной ограде имелось отверстие, откуда стекала вода. Это была единственная лазейка для выхода. Сюда и следовало бы направиться Пан Чаку. Но, должно быть, в горячке он не сообразил этого. Бросившись к дыре, он метнулся под водой в противоположную сторону, к мосткам, в самое опасное место, куда устремились тюремщики и вся охрана, поднятые по тревоге.
Но, возможно, он поступил так вполне сознательно, а не по оплошности, потому что в первый момент никому не пришло в голову искать его под мостками, а наоборот, все устремились к отверстию в ограде. Они понимали: если беглец сразу же не утонет в глинистой воде, значит, поплывет именно к этому месту. Они закрыли отверстие щитом, и двое в резиновых лодках остались там, а другие, тоже на лодках, вооруженные баграми, принялись прощупывать двор.
То ли вода придала Пан Чаку сил, то ли единственная и последняя надежда на спасение, но он обрел ту непостижимую энергию и ясность мышления, какие казались немыслимыми в его положении.
Наткнувшись под мостками на понтон, Пан Чак глубоко вдохнул и снова ушел под воду. Она была мутная, и ничего нельзя было разглядеть. Наугад нырял от одного понтона, держащего мостки, к другому, пробираясь под ними, время от времени высовывая нос и рот, чтобы набрать побольше воздуха. Он плыл ко второму внутреннему двору, к корпусу номер тринадцать, все дальше от спасительной дыры в ограде. И это было похоже на безрассудство. Но именно так он и хотел действовать, чтобы хоть немного оттянуть время. Ну кто подумает, что беглец направится к корпусу пыток, в самое пекло Содаймуна, откуда никакого выхода уже не будет.
Возможно, поэтому здесь и оставили только одного часового у входа, а остальных послали на поиски в главный тюремный двор.
Широким фронтом резиновых лодок они двигались от ворот в глубь тюремной территории, прощупывая баграми каждый сантиметр.
Пан Чак достиг стены корпуса пыток и, прижавшись к ней, высунул из воды голову. Темнело. Сильные прожекторы освещали главный двор, и он увидел в воротах отблески света и услышал шум голосов. Плывя вдоль здания, достиг того места, где оно упиралось в ограду из неотесанных камней.
Посиневший от холода, загнанный в этот уголок между стеной корпуса пыток и каменной оградой, он смотрел, как все ярче сверкают отблески прожекторов у ворот внутреннего двора и слушал все нарастающий шум голосов. Он подумал было ринуться в обратный путь, но понял, что не прорвется.
Тюремщики обшарили весь главный двор и появились в воротах второго двора, где находился Пан Чак. Они появились на мостках и на лодках с большими фонарями. Включили прожекторы на здании и на ограде, залив ярким светом всю территорию. Они увидели мокрого затравленного человека, который, цепляясь руками и ногами за неровности ограды и стены корпуса, карабкался наверх. Все прожекторы сошлись на нем.
Удивительными качествами обладает человеческий организм. Будто сама природа помогает ему, когда наступает предельное напряжение всех его духовных и физических сил, напряжение, которого, кажется, вынести немыслимо. Тогда пробуждаются в нем какие-то могучие источники, совершенно неизвестные человеку, и стихийно становятся на его защиту. Так умирающий от голода, вконец обессиленный, бредущий в кольце окружения солдат обретает вдруг удивительную энергию и обрушивает неотразимые удары на неожиданно появившегося врага. Может быть, великое правое дело, за которое он идет на смерть, рождает эту необоримую, скрытую от него самого силу.
Что-то подобное произошло и с Пан Чаком. Как и самый прыжок в воду, совершенный почти безотчетно, так и многое, что затем последовало, он сделал скорее по какому-то внутреннему наитию, чем по здравому рассудку. Так было и сейчас. Окруженный врагами, он карабкался на стену, хотя гибель его была неизбежной. Он карабкался, и у него, совершенно измученного, хватало для этого сил.
Тюремщики устремились к нему на лодках, защелкали затворы.
– Не стрелять! – раздалась команда. – Живьем!
Пан Чак узнал этот голос. Ненавистный, проклятый голос Чо Ден Ока. И с упорством обреченного еще настойчивее стал взбираться на стену.
Пока к нему подплыли лодки, он успел влезть на ограду. И только тут понял, почему в него не стреляют. За оградой была пропасть. Черная и бездонная. Пропасть, куда из люков корпуса номер тринадцать сбрасывали трупы замученных. Он услышал хохот. Хорошо знакомый, отвратительный и страшный хохот Чо Ден Ока. Он увидел еще лодку. Один тюремщик быстро греб, а два других, стоявших в ней, расправляли веревки. Он понял: на него набросят петли.
Выхода никакого не было, и он не думал больше о спасении. Будь в лодке Чо Ден Ок, можно бы прыгнуть на него, вместе с ним уйти под воду, и уже хватило бы сил не выпустить. Но Пан Чак, ослепленный прожекторами, не видел Чо Ден Ока. По голосу и смеху можно было только догадываться, что он стоит на мостках. Если все же прыгнуть в воду, ныряя, можно достигнуть мостков раньше, чем его схватят с лодок. Но все это бесполезно. На мостках в него вцепятся десятки рук и не дадут даже плюнуть в лицо предателя. Не в силах уже ничего сделать, Пан Чак выпрямился и закричал:
– Живьем? Ты хочешь живьем, собака…
Должно быть, он хотел еще что-то сказать, возможно, крикнуть, чтоб смотрели, как умирает коммунист, но в воздухе мелькнули веревки, и он ринулся в пропасть.
Когда тюремщики подтащили лестницы и, уцепившись за край ограды, заглянули вниз, там было темно и тихо. Они не услышали удара тела и не стали светить фонарями, потому что до дна пропасти было полтора километра.
… Пан Чак пролетел метров сто и зацепился рубахой за острый сук пересохшего дерева. Крепкая тюремная рубаха не выдержала и разорвалась по всей длине. Он упал на выступ и потерял сознание.
Очнулся в горах, в хижине хваденмина, в девяти километрах от тюрьмы. Ему объяснили, что нашли его близ хижины окровавленного, истерзанного, в изодранной одежде, а как он попал сюда, неизвестно.
Пан Чак ничего толком не мог вспомнить. День за днем всплывали только отдельные эпизоды, какие-то обрывки. Он спускается почти по отвесной скале, цепляясь за выступы, за колючие ветки. И больше ничего вспомнить не может. Потом еще картинка. Он просыпается, а может быть, просто приходит в сознание в какой-то крошечной нише, а под ним все та же пропасть. Опять ползет, его догоняют мелкие, как дождь, камни, но они бьют по голове, как свинцовые. И снова провал в памяти, и снова цепляется уже не только руками и ногами, но и грудью, животом, всем телом.
Он видит себя как бы со стороны, видит человека в каком-то кошмарном полусне лунатика, каждой клеткой присосавшегося к скале или запутавшегося в сухом кустарнике и недвижно повисшего над пропастью.
По этим обрывочным воспоминаниям Пан Чак представил себе, как спускался вниз, но за сколько времени и сколько бродил в горах, пока добрался сюда, не знал.
Его раны начали гноиться, и, хотя по-прежнему не было сил, он решил спуститься с гор. Старый хваденмин не дал ему уйти. Отправился сам и вскоре вернулся с группой партизан. И когда те узнали его имя и узнали, что это он промчался на мотоцикле по улицам Сеула, оставляя страшный для американцев след, один из партизан немедленно помчался докладывать командиру.
Пан Чака увезли на подводе в район Тэгу, где безраздельно господствовали партизаны. Здесь, в непроходимых для американцев горах, обосновался штаб, а поблизости от него госпиталь, куда и положили Пан Чака. На исходе второго месяца, когда раны зарубцевались, он вопреки настояниям товарищей пошел на первую операцию. С дороги его заставили вернуться, и он не сопротивлялся: сил не было.
Пан Чак злился. Ему приказано было лежать, и он, захватив пачку свежих газет, лег. Он перелистывал газеты, все более раздражаясь. Подняли шум с этими американскими паровозами, как ширмой прикрывая ими гниль, которой заваливают страну. Этими паровозами пытаются заслонить грабеж, произвол, репрессии, политический бандитизм.
Его взгляд машинально остановился на заголовке: «Погрузка «Консоли» для Южной Кореи закончена». Он смотрел на фотографию паровоза. «Консоли»… Где-то слышал он это слово раньше. Или, может быть, фотографию видел? Или это так американцы задурили голову своей пропагандой?
Он мучительно думал, стараясь припомнить, откуда он знает это слово. И вдруг, вскочив с постели, помчался в госпиталь, где недавно лежал. Этот госпиталь располагался в доме сбежавшего помещика. У ворот была небольшая деревянная сторожка. Сюда и ворвался он, удивив своим возбужденным и странным видом часового.
Изнутри стены сторожки были оклеены старыми газетами.
Пан Чак начал рассматривать их, потом взобрался на стул и уставился на фотографию, сопровождавшую маленькую заметку. Сомнений больше не оставалось. На страничке очень старого японского журнала «Тюо корон» был точно такой снимок паровоза «Консоли», какими заполняли последние дни свои страницы сеульские газеты.
Прочитать заметку было трудно. Часть ее оказалась заклеенной, иероглифы от времени выгорели, потускнели. И все-таки можно было разобрать, что конструкция локомотива угрожает безопасности движения поездов, и, несмотря на бешеное сопротивление владельца завода, эти паровозы запретили эксплуатировать на американских дорогах.
С большим трудом Пан Чак установил, в каком году издан журнал, но ни месяца выхода, ни номера не нашел. Снять со стены драгоценный листок не представлялось возможным. В волнении он решил было вырезать его вместе с доскою, но дежурный по госпиталю остановил его:
– Зачем? Сейчас отдам распоряжение, и через несколько минут будет фотография.
Пять снимков разного формата оказались тусклыми: слишком плох оригинал.
Пан Чак едва дождался командира, чтобы изложить свой план. И командир отряда с радостью принял этот план, горячо поздравил Пан Чака.
Партизанский центр был хорошо связан с подпольщиками Сеула. Их соединяла большая сеть надежных агентов, проживающих в различных населенных пунктах между столицей и Тэгу. В рабочих поездах, на попутных машинах передвигались они от одного города к другому, передавая по цепочке нужные сведения. Так по цепочке и полетели в Сеул снимки «Консоли». Они попали к Чан Бону, который полностью принял партизанский план и решил сделать их поводом для массового выступления против американского насилия.
… Американские военные власти высоко оценили все лучшее, что веками создавал корейский народ. Они поняли, как велика ценность короны периода Силла, хранившейся в специальном зале дворца Дук Су, и отвезли ее в Соединенные Штаты. Они вывезли коллекции золотого набора из дворца Кёнбоккун, фарфоровые галереи периода Коре, очистили от лишних сокровищ древние гробницы королей. От имени корейского народа военная администрация преподнесла Макартуру уникального золотого Будду.
Американское военное командование оценило также, но оставило нетронутым и то лучшее, на его взгляд, что принесли в Корею японцы. Остались неоновые огни публичных домов: европейских, корейских, японских. Остались гудящие стены Содаймуна, специально оборудованные тюрьмы для политических заключенных в тринадцати провинциях, многокилометровые, с оградами под током лагеря.
Но цивилизация американских войск оказалась выше культуры японской армии, и военная администрация США открыла в Сеуле три новых публичных дома: для солдат, для сержантов, для офицеров. В Южную Корею было перенесено из Вашингтона одно из достижений американской демократии: тюрьмы для женщин.
Сеул – город роскоши. Неоновые огни, сверкающие универмаги, приморские виллы близ города…
Официально зарегистрированные шестнадцать тысяч нищих Сеула не любят этих районов. Там не подают.
* * *
День, на который назначили митинг в Инчхоне, ничем не отличался от других дней. С утра двинулись по улицам Сеула нищие. Они обходили стороной богатые кварталы, устремляясь в районы бедноты, к причалам, на железнодорожные станции.
Из дома в дом ходили нищие, и привыкшие к их виду полицейские не обращали на них внимания. Может быть, кое у кого и мелькала мысль, что уж очень много сегодня нищих, но значения этому не придавали. Никто не обратил внимания и на то, что уже с раннего утра сумки, котомки, мешочки попрошаек были туго набитыми и чем больше они ходили по городу, тем тоньше становилась их тара.
Шли нищие. Грязные, оборванные. Они стучали в двери рабочих домов, озираясь, доставали из сумок листовки, на которых была и фотография паровоза, просовывали их в щелочки, а если дверь открывалась, передавали из рук в руки: прочтите!
В то время как из Сеула в Инчхон мчались машины со специально выделенными на митинг людьми, туда направлялось и немало пеших. Они шли по горным тропкам, обрывающимся у самого порта, по проезжим и проселочным дорогам. Шли группами по пять-шесть человек, и по два-три, и даже по одному. Когда полицейский патруль останавливал их, они говорили, что идут на митинг в Инчхон, как подлинные патриоты, которых газеты призвали принять участие в митинге.
Полицейские недоверчиво качали головами, но приказа не пускать людей у них не было, а действовать по собственному усмотрению боялись. И хотя по дорогам курсировали и солидные полицейские чины, они тоже были людьми дисциплинированными и понимали: раз нет приказа эмпи, значит, незачем проявлять инициативу. Время горячее, того и гляди потеряешь место.
Но люди, которых они проверяли, говорили правду. Они в самом деле шли на митинг, о котором узнали из газет, и действительно были патриотами.
* * *
Среди грузовиков, мчавшихся по шоссе Сеул – Инчхон, была и машина, наполненная круглыми открытыми корзинами с картошкой. В кузове сидели два грузчика и Мен Хи.
Она смотрела по сторонам, то и дело бросая взгляд на одну и ту же корзину. Такую же, как и все другие…
Такую же?
Она поглядывала на корзину, точно боялась перепутать ее с другими, наполненными только картошкой, в которых нет ни одной листовки. Она смотрела на свою драгоценною корзину и, встречаясь взглядом с грузчиками, улыбалась им, потому что и они поглядывали на эту единственную, дорогую для них поклажу.
Машина приближалась к портовой площади. Все трое приняли усталый безразличный вид. Здесь собралось много народу, и люди все прибывали. Площадь была оцеплена полицией. Полицейские сновали и по прилегающим улицам.
Объехав площадь, машина с картошкой проследовала в порт. И здесь было больше людей, чем обычно. Не то зеваки, не то безработные докеры бродили по причалам, засунув руки в карманы далеко не первой свежести штанов. Они смотрели, как грузятся десятки судов, останавливались под кранами, высоко задрав головы, следили, как носятся по воздуху тюки, ящики, ковши.
Близ причала номер шесть, где остановилась машина с картошкой, проходила такая же группа бродяг. Мен Хи уже вылезла из кузова, когда услышала голос одного из своих спутников:
– Эй ты, помоги разгрузить!
К машине ринулись двое, и Мен Хи вскрикнула. Она покачнулась и, ухватившись за крюк, вдруг зарыдала.
Мен Хи давно научилась скрывать свое состояние. Она умела улыбаться и беззаботно болтать с полицейским, вытряхивая по его приказу белье из корзины, на дне которой лежали прокламации. Она не теряла самообладания, когда ей угрожал арест. Она бесстрашно выполняла десятки опаснейших заданий, умело скрывая все, что творилось в душе. Но в эту минуту не хватило воли.
Может быть, не выдержали груза подпольной работы ее юные плечи, может быть, слишком долго накапливалось в ее чистой душе все, что пережила в страшном, как кошмар, детстве, а возможно, то, что вынесла она за свою короткую жизнь – и нестерпимые муки, и унижение рабыни, и безмерное счастье борца, – вылилось в этом рыдании, когда увидела живого, неубитого Пан Чака.
Один из подбежавших к машине и был Пан Чак, и находился он здесь, чтобы встретить эту машину и принять листовки с фотографией паровоза «Консоли».
Пан Чак рванулся к ней и, будто почувствовав, что происходит в душе Мен Хи, привлек к себе. А она, ни о чем больше не думая, не таясь от него и от людей, прильнула к его груди, как ребенок, продолжая всхлипывать.
Порыв Мен Хи захватил его. Затуманилось в голове Пан Чака.
Он гладил ее плечи, повторяя пустые, незначащие слова:
– Не надо, Мен Хи, не надо…
Обступившие было их товарищи отошли в сторону, но тут же кто-то сказал:
– Пора!
Мен Хи вытерла слезы.
Двое молча полезли в кузов машины и стали подавать корзины.
– Пятая, – сказал один из них, ни к кому не обращаясь.
Пан Чак принял эту пятую по счету корзину, внимательно глядя на нее, чтобы хорошо приметить, думая о том, как странно и неожиданно все получилось. Будто ничего и не произошло. Они готовятся к серьезной операции: надо распространить листовки в порту и на площади. Будет вооруженное столкновение. Будут жертвы. И вот в такой момент произошло большое событие в жизни. В жизни Мен Хи и его.
Мысли Мен Хи словно переплетались с мыслями Пан Чака. Они должны немедленно расстаться. Ей надо сейчас же, на этой самой машине, взятой внаем у частного владельца, вернуться в Сеул и доложить Чан Бону, сдан ли по назначению груз. А потом она уйдет к Пан Чаку, уйдет к партизанам, если даже будет возражать Чан Бон.