Текст книги "Тучи на рассвете (роман, повести)"
Автор книги: Аркадий Сахнин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)
– Немедленно проверьте, что с Рыковым. Он не отвечает.
Разбросав руки, лежал близ колокола Сергей. Сил у Баштового прибавилось, он рванул вверх товарища и, когда лица их сблизились, увидел, что во рту у Сергея нет загубника, и понял, что это значит. Николай поднял Сергея так, чтобы голова вошла под колокол, заполненный газовой смесью, и влез туда сам. Теперь Сергею было чем дышать. Но он не вздохнул, не пошевелился.
Баштовой не знал, сколько минут Сергей лежал без загубника, не знал, держит он мертвое тело или человека, но понимал, что его надо держать в таком положении долго, пока не поднимут наверх.
Надо держать его вот так, как сейчас, или немного приподнять, но опускать нельзя ни на сантиметр, потому что вода доходит до груди, а маски нет и, если еще жив человек, он захлебнется.
Предупредив Баштового, сверху начали подъем. Рама двигалась так же медленно, как обычно, и она будет делать такие же бесконечные остановки – только при этих условиях растворенные в организме газы постепенно выйдут через кровь в легкие и не изувечат человека.
Сверху передали совсем ненужные слова ободрения и печальные слова о том, что пока он на большой глубине, помощи оказать не смогут. Николай знал это сам. На палубе оставались только молодые водолазы, не освоившие еще глубоководного снаряжения, и спускать их сюда – значит просто убивать людей.
Баштовой встал поудобнее, упершись спиной, привалил к себе Сергея так, чтобы его тяжесть приходилась не только на руки, но и на грудь и живот. И когда он выбрал эту удобную позу и прикидывал, как переменит ее, когда замлеют руки, Сергей вздрогнул и изо всех сил ударил Николая свинцовой галошей и головой. Голова стукнулась о колокол, а удар галошей пришелся по кости ниже колена. И хотя этот удар был смягчен одеждой, все равно у Николая затуманилось в голове, он осел и хрипло выдохнул:
– За что?
Это был не то стон, не то глухой крик, но, усиленный микрофоном, он разнесся по палубе. Матросы слышали удар о колокол и слышали Баштового, и каждый окаменел на том месте, где стоял. Только телефонист у пульта каким-то не своим голосом кричал:
– Баштовой! Баштовой! Что случилось?
В ответ снова раздался глухой удар, потом частые удары, бормотание, возня.
Хотя в голове у Баштового затуманилось, он все же успел подумать, что нельзя выпускать Сергея, потому что тот может захлебнуться, и даже обязательно захлебнется. А удары сыпались один за другим, и, озлобившись, он приподнялся и сдавил своими железными руками Сергея, и тот перестал вырываться.
– Отвечайте же, Баштовой! Отвечайте! – надрывался телефонист.
– Да замолчи ты! Он в судорогах бьется.
Все поняли, что Рыков отравился кислородом. Понял и Николай. А руки уже ослабли, и Сергей снова стал бить головой и ногами. Изо рта у него шла пена. Николай не мог перехватить рук и взяться поудобнее, потому что вода плескалась у самого подбородка и боязно было уронить человека. Опираться на правую ногу он не мог и не знал, перебита она или нет. Зато головой ему удалось прижать голову Сергея к колоколу. Но когда он почувствовал удар в живот и левое колено, должно быть, съежился, потому что голова Сергея вырвалась.
– Вот проклятый! – выругался Николай и все же встал на правую ногу, так как левое колено совсем отнялось.
Он уже не мог защищаться, и только старался не упасть и не дать Сергею захлебнуться, и все бормотал:
– Не бей… Не бей по голове… Ну не бей же…
Это бормотание, усиленное микрофоном и специальным устройством для увеличения разборчивости слов и очищения их от посторонних шумов, было отчетливо слышно наверху.
Рвануть бы лебедку на бешеные обороты, выхватить из глубины людей на эту солнечную палубу, на этот широкий морской простор, располосовать одежду, дать им живительный воздух!.. Но он смертелен.
Несется по палубе гул из морской пучины. Солнце в зените. Полощутся на мачте яркие флаги: не приближаться, под водой люди. Море голубое, нежное…
Матросы не могут смотреть на море. Те, кто послабее, уходят вниз, в кубрики, чтобы ничего не слышать. Они молчат и не смотрят друг на друга. И хотя их много и они все вместе, невыносимое одиночество охватывает каждого, и нет сил оставаться в кубрике. Они бредут наверх, а те, кто были на палубе, спускаются и движутся бесшумно, как немые, как тени. Было мучительно сознавать, что вот на глазах у всех здесь, под кораблем, погибают два человека, а целый экипаж здоровых ребят ничего не может сделать.
Молодые водолазы, не знавшие глубин, подходили к командиру, просили: «Опустите под воду». Он даже не благодарил их за мужество. Это не мужество, а самоубийство.
Посередине юта стояли офицеры.
Командир поднял голову, вопросительно посмотрел на врача.
– Такую нагрузку на глубине человеческий организм выдержать не может, – ответил врач. – Баштовой обязательно потеряет сознание.
Взгляд передвинулся на заместителя по политчасти.
– Могут погибнуть оба, – ответил тот.
Были сказаны четыре короткие фразы: четыре офицера доложили свое мнение. Оно было общим. Никто не произнес страшных слов, но все знали: погибнут оба.
Командир медлил. Будь это не Баштовой, не так мучили бы сомнения. Баштовой находит выходы из самых безнадежных положений. Когда несколько лет назад на большой глубине перевернуло вверх ногами водолаза, гибель казалась неминуемой. Рядом находился Баштовой. Его вес в воде не превышал пяти килограммов. Чтобы поставить водолаза в нормальное положение, требовалось усилие в триста пятьдесят килограммов. Баштовой придумал поразительное инженерное решение для спасения товарища и выполнил его. В безнадежном, казалось, положении был и другой водолаз, потерявший сознание на большой глубине. И здесь Баштовой, рискуя собой, выручил товарища. Казалось, Баштовой все может. Поэтому так трудно было командиру решать вопрос о Рыкове. Но ведь и Баштового надо когда-то пощадить. Сам он умеет удивительно бережно относиться к людям.
Однажды исключали из партии немолодого офицера, начальника склада. Были приведены, казалось, исчерпывающие доказательства его вины. Против исключения был один человек – Баштовой. Он кому-то писал, куда-то звонил, с кем-то встречался.
Член партийной комиссии мичман Николай Иванович Баштовой докладывал.
Слушали капитаны всех рангов, слушали адмиралы. И всем стало ясно, как изощренно и утонченно обыватели оклеветали офицера.
Как депутат Севастопольского горсовета Баштовой зашел однажды в пещеры, где после войны жили люди.
– Депутат? – неприязненно спросила какая-то старуха. – Вон шею какую нарастил. Небось в депутатской квартире живешь. А мои сыны на фронте погибли, а их детей вы в пещере держите.
– Не виноват я, что не погиб на фронте, – только и ответил Баштовой.
Как объяснить этой убитой горем женщине, что всего три процента жилищ осталось в городе после войны, что сам он живет в крохотной каморке, снимая ее в частном доме.
А спустя некоторое время прямо с заседания исполкома бежал через весь город Баштовой, бежал к пещерам, чтобы скорее сообщить женщине: «Дали!»
… Командиру было трудно принять решение. А репродуктор вдруг замолк. Не слышно стало ударов, но не отвечал и Бащтовой. Усилия телефониста ни к чему не приводили. И, словно забыв, что находится на военном корабле и несет службу и рядом стоят командиры, он взмолился:
– Отзовись, Колька! Ну что же ты? Ребята просят.
Баштовой отозвался. Никто не разобрал слов. Что-то прохрипело в микрофоне и умолкло. И тогда к аппарату подошел командир. То ли по четкой, не по обстановке походке, то ли внутренним чутьем матросы все поняли. И без приказа замерли на своих местах по стойке «смирно».
– Мичман Баштовой! – сказал командир. – Немедленно переходите на раму и занимайте свое место!
Баштовой не отвечал. Далеко по правому борту шел белый сверкающий теплоход «Россия», и оттуда неслась записанная на пленку песня Градова. Неслись по морю звонкие, радостные голоса:
Город на вольном просторе,
Город отваги морской,
Город, влюбленный в Черное море, —
Севастополь родной.
… Сергей затих и неподвижно лежал на руках Николая. И это был первый в жизни Баштового случай, когда он уже не надеялся на свои могучие руки. Это не его руки, он их не чувствует, и упадет сейчас Сергей, и захлебнется. И это было все равно что бросить его в пропасть. Вынести такое Николай не мог. И в последний раз точно судорогами свело мышцы, он приподнял Сергея, опустился на корточки, заняв всю нижнюю часть колокола, и посадил товарища себе на плечи.
– Мичман Баштовой! – зазвенел голос командира.
Но ничего уже не слышал мичман. Посадив на себя Сергея, он лишился последних сил и потерял сознание.
Медленно вращался барабан, наматывая стальные тросы. Медленно поднималась рама, неся на себе два неподвижных тела.
Солнце садилось. Ласкалось о борт бирюзовое море. Неслась песня с теплохода «Россия». «Дайте, дайте, дайте…» – кричали чайки и как безумные уносились прочь.
В квартире Баштового готовились к семейному празднику. Верочка убрала обе комнаты, кухню и балкон и удивилась, когда Сашка с таинственным видом заявил, чтобы к тумбочке отца она не подходила. Мама выпытала, что там отец приготовил для нее подарок. Она обрадовалась, но стало досадно: почему сама она не догадалась сделать подарок мужу. Николай заслужил. Полгода после родов она лежала в постели. Он сам кормил и купал Сашку, сам делал Вере уколы. Университет марксизма-ленинизма не бросил. Ему, как секретарю комсомольской организации, было это не к лицу. Поэтому занимался ночью, в те часы, когда Сашка не плакал, или на корабле в свободное от спусков время. И все это еще можно было понять. Но, вспоминая тот далекий уже вечер, когда они услышали по радио, что Николай удостоен звания лауреата Государственной премии, она и теперь чувствовала неловкость.
Николаю хотелось в тот вечер сделать для нее что-нибудь хорошее, но было поздно, и даже подарок он не мог купить. Когда все легли и она заснула, Николай бесшумно поднялся, вышел на кухню, поставил на газовую плиту бак с водой. Потом собрал в кладовке белье, приготовленное для большой стирки, и начал стирать. Он стирал смешные Сашкины трусишки, и большие пододеяльники, и ее серое платье, и скатерти. Белое он стирал отдельно и то, что надо было подсинить, подсинил, а что положено было крахмалить, крахмалил. Когда все закончил, было уже светло, и он развесил белье во дворе. Ему надо было уходить в море, и он не стал будить ее, а оставил записку и в конце написал, чтобы постаралась проследить за бельем, а то пересохнет и трудно будет гладить.
Она читала записку, и ей хотелось плакать. Когда он вернулся, она ругала его, потому что ей было стыдно: соседи видели, как он, заслуженный человек, вешал белье, и смеялись. Он слушал ее улыбаясь, а потом сказал: «Смеяться люди перестанут. Даже над смешным один раз смеются».
Вера решила во что бы то ни стало сделать сегодня Николаю сюрприз. Ей пришла в голову блестящая идея, она развеселилась и, схватив Сашку, закружилась по комнате.
… Когда у Баштового все поплыло перед глазами, он понял: теряет сознание. У него промелькнуло в голове, что своим огромным скорченным телом он загородил выход и Сергею некуда будет падать. И уже потом, когда очнулся Сергей, когда поднялись они так, что стало возможно спустить к ним молодых водолазов, он пришел в себя.
Час сорок восемь минут Баштовой боролся с Рыковым, удерживая его на руках. Срок подъема для вынесенной Баштовым нагрузки был фантастически велик. Но этот срок сильно сократили, он длился девять с половиной часов. Пока шел подъем, Николай сидел на своем месте, а рядом на раме стояли два молодых водолаза и поддерживали его в те минуты, когда он снова терял сознание и начинал бредить.
На палубе его раздели, положили в декомпрессионную камеру, где установили такое же давление, какое было на самой большой глубине. Сорок восемь часов давление снижали, пока не довели до нормального.
За все это время он выпил два стакана чаю и съел несколько сухарей. В камере возле него находился врач, а у маленького окошка все время толпились матросы, чтобы он их видел. И самых веселых посылали в камеру, чтобы они говорили ему что-нибудь смешное.
Когда открыли люк, он не дал себя нести. Он встал на палубе, широко расставив немного согнутые в коленях ноги, и долго нацеливался, чтобы шагнуть, как это делает ребенок, впервые в жизни поставленный на пол. И он пошел, качаясь, рывками, и плотной подковой двигались матросы, протянув к нему руки, чтобы поддержать, когда будет падать. Так добрался он до своей койки и заснул.
В четыре часа ночи Баштовой проснулся. Ему хотелось есть. Он сел, достал из тумбочки плитку шоколада, развернул и тяжело грохнулся на пол. У него отнялись руки и ноги. Кессонная болезнь началась.
Его подхватили и снова уложили в камеру. Здесь, под давлением, все ожило, но, будто взявшись за ступни, кто-то вывертывал ноги в разные стороны, а руки заламывал назад. Он знал, что это кессонная болезнь, что боль пройдет, поэтому терпел. Она действительно начала стихать и вскоре прошла.
Через сутки открыли люк и Николая увезли в госпиталь. Там вместе с Сергеем Рыковым лечились они долго.
С Баштовым я познакомился в Высшем военно-морском училище. Он теперь учит здесь молодежь.
Много раз я наблюдал, как он спускается под воду или снаряжает на спуск курсантов. Он рассказывает им, что и как надо делать, или экзаменует их. И глаза, и его лицо при этом такие же, как по вечерам, когда разговаривает с Сашкой, проверяя уроки или отвечая на его важные мальчишеские вопросы. Руководитель Баштового контр-адмирал Самарин сказал мне, что Баштовой – гордость Высшего военно-морского училища.
Когда думаешь о Баштовом, легче жить. Ведь таких, как он, много. Просто они скромные, и их не сразу замечают.
1966 год
Жил-был солдат
рассказ
В эту ночь все было не так.
– Ты куда, Александрыч? – спросила Елизавета Федоровна мужа, когда в первом часу он стал одеваться.
– Пойду, – ответил Сергей Александрович.
Надел валенки, короткий полушубок, взял в сенях лыжи и вышел. Она заперла за ним дверь, легла, прислушиваясь, как спит сын.
Иван спал тяжело и что-то бормотал.
Мать видела, что ему не по себе, надо бы разбудить, может, просто неудобно лежит. С такими мыслями она и задремала.
Как же теперь верить в предчувствия? Будь они на самом деле, она ни за что не заснула бы в эту ночь. Она разбудила бы Ивана и послала бы к пограничникам, а сама побежала бы в деревню поднимать людей. А она вот заснула.
Лес шумел от ветра и потому, что он всегда шумит, когда даже нет ветра. Это не мешает спать людям, привыкшим жить в лесу. А Тузик, который иногда по ночам лает, ушел вместе со своим хозяином.
Тузик – маленькая мохнатая рыжая дворняжка. Но Александрыч не сменял бы ее на самого породистого пса, потому что Тузик хорошо понимает, что к чему.
Александрыч шел на лыжах. Тузик бежал впереди. Было темно. Тропки замело, и Тузик злился оттого, что не знал, куда идет хозяин. Но Сергею Александровичу тропки ни к чему. Он знал, что в этом лесу, где уже двадцать лет служит обходчиком, заблудиться нельзя. Это не город, там сам черт не разберется, куда идти. Тут совсем другое дело. Каждое дерево точно скажет ему, где он находится. А деревьев здесь тысячи и тысячи, и нет одинаковых, все разные, так что заблудиться невозможно. Лес тянется и туда, на чужую сторону, а километрах в двадцати от его дома плотно прикрывает большой военный объект.
Люди, которые там служат, от самых больших начальников до тех, кто лежит в «секретах», знают его. Он им всегда помогает. Они с уважением пожимают его руку при встречах и иначе как Александрыч не называют. Сейчас он шел по направлению к ним. Решил идти туда потому, что выдалась плохая ночь. Всякое в такую ночь может случиться.
В лесу стоял гул. От мороза трещали сосны. Ветер срывал снег с деревьев и гнал снежинки в разные стороны. Они кружились, потом их выносило наверх, и можно было подумать, будто лес не принимает их. На небе тоже неизвестно что происходило. Облака казались черными, и они летели без конца и не давали луне светить. Изредка ее лучи прорывались, и тогда лес освещался.
Километрах в трех от дома Тузик залаял. Это было плохо. Зря он не станет лаять. Даже на зверя не поднимет голос. Он по-другому даст понять, что поблизости зверь.
Обходчик заставил его замолчать, но собака вела себя странно. Много раз Тузик обнаруживал в лесу незнакомых людей: то ли грибы собирают, то ли придут лыжники, и по поведению собаки всегда можно было определить, в какой стороне чужие. А теперь Тузик прыгал в разные стороны, и ничего нельзя было понять.
Обходчик остановился. Выглянула луна и исчезла. Но он успел увидеть что-то непривычное для глаза. Поначалу показалось, будто это ствол сломанного дерева. Но дерево тут не росло. А теперь вот откуда-то ствол. Потом опять проплыла луна, и он понял: стоит человек.
Стоит молча. Дожидается его.
Ветер утих сразу, будто выключили рубильник машины, которая приводила в движение всю эту пургу.
Он увидел, что несколько стволов стали вдруг толще. Это из-за дерева выдвинулись люди. Они молчали.
Под тяжестью снега верхушки берез наклонились к земле, образовав серебряные арки, а прямые и гордые ели тянулись к небу. Будто ничего не случилось, светила луна. Молчал заколдованный лес. Молча стояли люди.
Первым не выдержал Тузик. Он тявкнул, хотя из-за трусости не бросился на чужих, а стоял у ног своего хозяина.
Очень тихо и властно Александрыч сказал: «Домой!» Тузик прижался животом к снегу, пополз, исчез.
Черные силуэты отделились от деревьев и застыли. Обходчику стало невмоготу. Он не знал, что делать. Но тут раздался голос:
– Почему же остановился?
Голос показался знакомым, хотя Александрыч и не понял, кто же это такой. И вместо ответа сказал:
– Кто вы такие и что здесь делаете?
– Подходи, расскажем, – ответил тот же голос.
И опять Александрыч подумал, что знает этого человека. Просто перепуталось все в голове, и не может вспомнить. Не то чтобы случайно слышал. Нет, слышал его много раз и совсем хорошо знает этого человека… Фу-ты, черт, можно же так… Но тут мысли его перескочили на другое. Он подумал, что самое главное теперь – выиграть время. Четверо, стоявшие с боков, немного продвинулись, а двое остались впереди. Фактически он был окружен. Вступать в драку трудно. Троих, может, он и одолел бы, а их шестеро… Убежать – тоже не убежишь: все на лыжах, да и оружие у них наверняка есть. Значит, надо хитростью. Надо тянуть время. Может, подоспеет помощь.
Он сделал несколько шагов вперед, и те, кто стоял вокруг него, тоже шагнули и оказались совсем близко. Луна осветила лица. Александрыч увидел: пять человек чужие, с той стороны леса, а шестого узнал – Фома Сузи из соседней деревни.
Обходчик решил не подавать виду, что узнал Фому. Иначе убьют. Он сказал:
– Ну, вот я подошел.
– Куда перенесли пост? – спросил Фома и растолковал, какой именно пост имеет в виду.
Обходчик хорошо знал эту наблюдательную воинскую вышку и знал, чем ее заменили. Он не подумал о том, как им отвечать. Он думал только о том, как бы оттянуть время, хотел проверить: понял Фома, что его узлали, или нет? Он сказал:
– Как же я могу отвечать на такой вопрос, если я вас не знаю? Может, вы ревизоры. Эдак и службы не долго лишиться.
Он сказал эти слова и был доволен, что говорил так длинно и основательно.
– Не знаешь? – усомнился Фома.
– Нет, в темноте не разберу.
– А я подсвечу.
Обходчик заметил, как у стоявшего справа блеснул нож. Должно быть, такой у них был условный сигнал, потому что ножи сразу появились у остальных. Они не прятали их от Александрыча, а держали открыто и повертывали в руках, чтобы он лучше видел блестящие лезвия.
– Я подсвечу, – еще раз сказал Фома и, шагнув к обходчику, ударил его кулаком по лицу.
Кулак у него был как гиря, но обходчик не упал. Он только крякнул, и у него вырвалось:
– Ах ты, гадина!
Вместо того чтобы терпеть и снова тянуть время, он двинул Фому в подбородок. Все это произошло так быстро, что никто и пошевелиться не успел.
Кулак у него похлестче, чем у Фомы, и тот качнулся, но тоже не упал, успел ухватиться за дерево. А кто-то сбоку ударил Александрыча ножом в лицо. И каждый из них ударил его по одному разу ножом и тоже в лицо. Оно залилось кровью. Но в глаза все-таки не попали, и он успел заметить, что Фома уже оправился и в руках его сверкнул револьвер.
К этому времени, совсем выбившись из сил, Тузик прибежал домой, забил лапами в дверь и заскулил. Мать и сын вскочили с постели. Поняли: несчастье. Открыли дверь, Тузик метнулся по комнате и бросился к выходу. Он скулил, лаял, и совсем человеческие его глаза смотрели то на Ивана, то на хозяйку.
– Скорее, Ванюша, скорее, – запричитала мать.
Но Иван и без того торопился. Сунув босые ноги в валенки, вскочил на лыжи и помчался, на ходу надевая варежки. Тузик бежал впереди, часто оборачивался и подвывал, торопя Ивана.
Глупый Тузик! Он радовался, будто не шестнадцатилетнего парня пел на подмогу, а целый отряд. Он выполнил приказ, выполнил свой долг.
Еще издали Иван увидел черное пятно на снегу. Он понял: отец. Рванулся к нему. Уткнувшись лицом в снег, лежит распластанное тело. Машинально оттолкнул лыжи, подошел, опустился на колени. Вокруг головы черный подтаявший снег. Кровь! Приподнял голову и закричал. Не просто вскрикнул от испуга человек. Он кричал изо всех сил, не переставая, будто видел, как рвут лицо отца, и этот крик несся по холодному и безмолвному лесу.
И, будто сжалившись над сыном, слабо застонал Александрыч. Иван обхватил отца за плечи, поддерживая голову, приподнял немного, привалил на себя.
– Фома Сузи… убил меня, – выдавил Александрыч и захлебнулся кровью.
Опустив отца, Иван выхватил из кармана тонкую веревку, связал салазками свои лыжи, сбросил ватник и соорудил подголовник. Втащил на салазки отца, потянул за поводок и побежал. Не домой, а в противоположную сторону, к леснику. Он бежал, дыша открытым ртом, в нижней расстегнутой рубахе навыпуск, без шапки и варежек, которые неизвестно куда делись. Бежал, спотыкаясь о скрытые под снегом бугры и хворост, путаясь в собственных валенках. Бежал, пока не загнал себя, пока не рухнул, как камень. Поднялся, бросил взгляд на безжизненное тело отца, крикнул Тузику: «Сиди!» – и побежал один.
Лесник спит чутко. Вскочил, едва хлопнула калитка. Выслушав задыхавшегося Ивана, дал ему тулуп и шапку, быстро запряг лошадь.
Пробраться на санях к месту, где лежал обходчик, было нельзя. Мешали деревья. Подняли тело на лыжах, как на носилках, и отнесли в сани.
– Живой! – сказал лесник, берясь за вожжи.
Лошадь была сытая, резвая, гнали вдвоем и меньше чем через час остановились у воинской части. Отца отнесли в госпиталь, а Ивана повели к начальнику.
– Знаешь, где живет этот Фома? – спросил тот, выслушав парня.
– Знаю.
Вырвались из ворот пятнадцать всадников и понеслись, взметая снежный вихрь. Едва успевал за ними Иван на горячем коне. Вздыбили лошадей у темного, точно вымершего, дома Фомы.
Добротный, не по-деревенски глухой забор. Заперты тяжелые ворота. Заперта резная калитка.
Постучались. Никого.
Встав на седла, перемахнули через забор два бойца. Упал засов, распахнулись ворота. В окнах зажегся слабый свет. Накинув тулуп, вышел на крыльцо старик.
– Где сын?
– Не знаю.
– Обыскать.
Фомы в доме не оказалось.
– Обыскать подвал, сарай, коровник, конюшню. Нигде нет.
– Прощупать штыками сеновал.
Яркий свет ударил в углы. Медленно погружались штыки в сено, пока не раздался глухой стон. Весь всклокоченный, вылез Фома.
– Где остальные?
Молчит Фома.
Иван смотрит на него, смотрит на клинок стоящего рядом бойца. Случайно командир перехватывает этот взгляд, кладет руку на плечо Ивана:
– Пойди в дом, погрейся. Там два бойца остались.
Иван пошел. Может, он забыл, куда надо идти, может, подумал, что мать одна и ничего еще не знает, а может, просто, ни о чем не думая, вышел из ворот и побрел в лес. Только возле дома мелькнула мысль: что же сказать матери? И, ничего не придумав, вошел и рассказал всю правду, все, как есть.
Военные врачи не дали Александрычу умереть. Четыре месяца боролись за его жизнь, и выжил человек. Уходя из госпиталя, благодарил их за то, что спасли его. Но главный хирург сказал:
– Организм у вас железный, товарищ Александров, вот что.
– Это верно, – ответил он, – в лесах русских на хвое настоянный.
И снова ходил по родным лесам обходчик, не расставаясь теперь с винтовкой. И в огромном лесу ни один новый след не оставался им не замеченным, и не раз помогал он властям, и пуще, чем пограничников, боялась погань из нерусского леса человека со шрамами на лице.
Шли годы. Иван женился. Стал шофером – водителем мотовоза.
* * *
На трещину никто не обратил внимания. К вечеру она раздалась, расширилась и черной пропастью легла поперек ледовой Дороги жизни осажденного Ленинграда. Ночью ударил мороз. Тонкой пленкой затянуло трещину. Замело поземкой.
Из темноты показались желтые щелочки фар. Идет тяжелый грузовик с мукой. За рулем солдат Иван Александров. Он смотрит на дорогу, на бесконечную пунктирную полоску тусклых огоньков, показывающих трассу. Он смотрит, и что-то мешает ему. Трет чистое ветровое стекло, но все сильнее застилает глаза. Иван не сознает, что это слезы…
Машина идет медленно, но идет. И все ближе и ближе прорубь. Ни в какие бинокли не разглядеть ее теперь, никакими прожекторами не высветлить. Замело, занесло ее и сровняло со всей трассой.
Идет машина к своей гибели! Ничего не знает солдат за рулем. Плачет. Немцы казнили Машу. Нет больше Маши на свете… Что сказал ей, когда уходил на фронт? «Береги сына», – сказал. А о ней забыл. Всякий солдат наказывает беречь сына. Что же про жен никто не скажет? Эх, жены солдатские! Все снесут, все стерпят, все в сердце спрячут. Разве не знает она, что надо беречь сына! Разве не отдаст ему последние крохи! Разве не прикроет своим телом! Береги сына!..
Теперь поздно. Теперь ничего ей не скажешь. Не услышит. Может, похоронили люди, а может, коршуны растерзали тело, раздавила вражья подкова…
Береги сына… Сберегла. Где, по каким дорогам, по каким углам скитается малыш? Где искать его? А может, у немцев? Нет. «Сына люди взяли», – сказано в письме. Про фашистов так не скажут. А люди сберегут. Кончится война, найдет сына солдат.
Стелется морозный туман. Свистит ветер, метет поземка. Ближе, ближе, ближе… Накатили передние колеса на тонкую ледяную корку, провалились. Обожгло тело… Только волна хлестнула по краям воронки да вынырнули обломки льда.
Кто же теперь будет искать твоего сына, солдат?
… Нелегко он дался Ивану. Мечтал Иван о сыне. Машу не успели отвезти в родильный дом. Начались схватки, а через час она родила. Когда пришел с работы и, переступив порог, увидел бледное лицо Маши и комочек в одеяльце под ее рукой, и она прошептала: «Сын!» – счастье разлилось по его телу, и он опустился на лавку там, где стоял.
– Да ты подойди, Иван! – сказала Маша.
Он поднялся и молча вышел. Снял рубашку и долго отмывал свои шоферские руки, лицо и грудь. Потом переоделся во все чистое, трепетно поднял крохотное тельце и долго смотрел на сына.
– Весь в деда, – сказал наконец.
Может, и не был похож ребенок на Александрыча, может, еще и не определить, на кого он похож, но Иван поверил: весь в деда.
И дал ему гордое имя Эйно. Почему Эйно?
Иван объяснял всем. В воинской части, прилегающей к лесу, в котором он родился и вырос, был комиссар – носил он три ромба, – и не было героя больше, чем этот комиссар. Давно, когда тайно везли Ленина на паровозе в Финляндию, этот комиссар сидел в первом вагоне с двумя револьверами и гранатами. Случись что, он поднял бы такое, что все силы на себя оттянул бы. Он охранял Ленина, когда ехали обратно. Ленина охранял в Питере. Партия ему доверила это. И Ленин верил ему. И вот этот человек стал комиссаром и пожимал руку Ивана той самой рукой, которую жал Ленин. И имя этого человека Эйно. Эйно Рахья. В честь его и назвал сына Иван.
… Вскоре после родов Маша тяжело заболела. Иван пеленал сына, сам ходил за молоком, сам кормил его. Ночами не спал, укачивая Эйно, когда он плакал. И потом, спустя много времени, когда выздоровела Маша и сама стала ходить за сыном, все равно спрашивала Ивана, отчего вот тут пятнышко и можно ли кормить вот этой кашей. Иван сурово смотрел на пятнышко и говорил, что это просто отлежал парень, и, мешая ложкой, смотрел на кашу и говорил, что такой кашей кормить можно.
И в благодарность Ивану первое слово, которое сказал сын, было «папа».
… Машина Ивана шла первой. Далеко за ней двигалась вторая, третья, четвертая… Вся колонна. Шли с большими интервалами, только бы не упустить из виду товарища. С кабин были сняты дверцы. Таков приказ. Если провалится машина в воронку от бомбы или в трещину, водителю легче будет выскочить. И не уследил шофер второй машины, куда делась головная. Как в воду канула. А может, и впрямь в воду? Остановился, побежал и замер. Увидел карабкающегося по льдине Ивана.
Под счастливой звездой родился Иван… Обгоняла колонну легковая машина. Закутали его в огромные полушубки, и рванула легковушка в сторону от трассы, в ледяной домик, в санчасть. Растирали спиртом и мазями, поднесли кружку:
– Так пьете или разводите?
– Внутри само разведется.
И еще дважды тонул в Ладоге Иван Александров и не утонул. И замерзал Иван в пургу в восьми километрах от трассы, сбившись с пути, и не замерз: нашли самолеты. И косили Ивана пулеметами, били в него бомбами, да не достали. И стиснули его немцы в окружении, да разорвал кольцо гранатами. Так должна же где-то смерть настигнуть Ивана?!
Когда прошел последний рейс по тающей Ладоге и провел свою машину до подножек в воде на место, как лучшего водителя взяли его в танковые войска. Подучили немного, и повел Иван свой танк в бой.
Бой был страшный. Всю ночь шел бой. Отбивались от врага. Шесть машин осталось на поле. А танк Ивана разворотило: взорвался боезапас. Утром унесли труп командира машины лейтенанта Юдина.
– Еще живой, – показал санитар на тело Ивана.
Четыре дня Иван не приходил в сознание. Сестра вытирала ему марлей рот, когда он раскрыл глаза.
Он потерял слух и голос. Пять месяцев лежал то на одном боку, то на другом: всю спину исполосовали хирурги. И выжил Иван. И слух и голос вернули ему. И опять пошел на фронт солдат. Теперь – в авиацию, возить бомбы к самолетам.
Всю свою злость изливал в работе. А нежность скапливалась. Некуда было ей деваться. И прорвалась она, когда сыну исполнилось шесть лет. Во все города рассылал письма, искал его. Только затерялся след Эйно. Поздравить бы сына с днем рождения, да куда писать? А нежность распирала его и вылилась стихами. Забившись в уголок землянки, Иван писал: