Текст книги "Седьмой крест. Рассказы"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
– Завтра конец хорошей погоде, – говорит Франц. – Ах, Герман!
– Насчет чего ты ахаешь?
– И вчера и сегодня по радио ничего не передавали ни насчет побега, ни насчет поисков. Ничего насчет Георга.
– Знаешь что, перестань-ка ты изводиться, Франц. Так лучше будет и для тебя, и для всех. Ты слишком много об этом деле думаешь; все, что только можно было сделать для твоего Георга, уже сделано.
На миг лицо Франца оживилось, и сразу стало ясно, что вовсе он не увалень и не соня, что он способен все чувствовать и на все пойти.
– Так Георг уже в безопасности? – спросил Франц.
– Пока еще нет…
IV
Герман скоро ушел, он работал сегодня в ночной смене. Эльзу он оставил у Марнетов – доедать яблочный пирог. Франц немного проводил его. На воскресенье у Франца не было никаких деловых свиданий, и он сначала решил было вернуться домой. Но ему были неприятны все эти разговоры в кухне, не хотелось и сидеть одному в своей каморке. Франц вдруг ощутил такое одиночество, какое люди ощущают только по воскресеньям. Он чувствовал, что несчастен, вял, раздражителен. Что же ему – в одиночку бродить по лесам? Спугивать парочки на просеках с теплой, сухой осенней листвы? Если уж он в воскресенье один, то пусть это будет в городе. И он пошел дальше, в Гехст.
Он испытывал странную усталость, хотя хорошо выспался. Сказывалось нервное напряжение всей этой недели. Герман, правда, опять внушал Францу, чтобы тот больше не тревожился о Георге – все, что только можно было сделать, сделано. Но ведь иногда человек не властен над своими мыслями.
Франц вошел в садик первой попавшейся пивной. Там было пустовато, хозяйка смахнула со скатерти опавшие листья и спросила, не хочет ли он сидру. Сидр оказался недостаточно сладким, он уже начинал прокисать. Лучше бы он заказал настоящее вино. В сад вбежала маленькая девочка, она ворошила ногами кучу опавших листьев, заметенных к забору, но вот она подошла к Францу и принялась теребить уголок скатерти на его столе. Она была в капоре, глаза казались совсем черными.
Из дома вышла ее мать, одернула на ней платье, побранила. Хриплый, словно надтреснутый голос женщины показался Францу знакомым; фигурка у нее была молодая и тоненькая, лицо казалось насмешливым благодаря надетой набок шапочке и начесанной на один глаз пряди волос, закрывавшей чуть не половину щеки.
Франц сказал про девочку:
– Она не мешает мне. – Мать взглянула на него одним глазом, очень пристально. Франц заметил: – Мы с вами где-то уже встречались. – Когда она быстро повернула голову, открылся уголок другого глаза, вероятно поврежденного во время какого-нибудь несчастного случая на производстве.
Она насмешливо ответила:
– О да, мы с вами уже встречались, наверняка.
Встречались, и не раз, подумал Франц. Но где же я слышал ее голос?
– Я на днях толкнул вас велосипедом.
– И это было, – сухо ответила она; девочка, которую она крепко держала за локоть, вырывалась у нее из рук.
– Но мы встречались еще где-то, гораздо раньше, – продолжал Франц.
Она все так же пристально рассматривала его и вдруг выпалила:
– Франц!
Он удивленно поднял брови, его сердце стукнуло два раза чуть-чуть громче – привычное предостережение.
Она помолчала.
– Ну да, помнишь прогулку на байдарках, и островки на Нидде, где был лагерь Фихте, и ты еще…
– Орех! – воскликнула девочка, шарившая ногами под стулом.
– Ну, раздави его каблуком, – сказала мать, не сводя глаз с Франца. Он же, задумчиво рассматривая стоявшую перед ним женщину, внезапно почувствовал странный холод и тоску. Вдруг она наклонилась и с отчаянием бросила ему прямо в лицо: – Да ведь я Лотта! – У него чуть не вырвалось: «Не может быть!», но он вовремя удержался.
Однако она, видимо, угадывала, что в нем происходит, и продолжала прямо смотреть ему в глаза, словно ожидая, что он все-таки узнает ее, что в его памяти вспыхнет хотя бы бледный отблеск той, кем она была когда-то: девушкой, которая искрилась радостью, с тонким, стройным, смуглым телом, с такими блестящими и густыми волосами, что они напоминали гриву прекрасного и сильного коня.
Когда женщина заметила, что он все же начинает узнавать ее, на ее лице мелькнула чуть заметная улыбка, и по этой-то чуть заметной улыбке он и признал ее окончательно. Он вспомнил, как она в лагере раздавала бутерброды, причем доска, лежавшая на двух пнях, служила ей столом. Как она пришла после гребли, и на ней была голубая кофточка. Как она сидела на траве, обхватив колени. Как она несла знамя, усталая и улыбающаяся, и ее густые волосы были чуть запорошены снегом. Девушка настолько смелая и прекрасная, что образ ее мог служить эмблемой юности. Он вспомнил, что она скоро вышла замуж за рослого белокурого парня, железнодорожника, приехавшего из Северной Германии; кажется, его звали Герберт. Франц как-то никогда больше о нем не вспоминал, как не вспоминаешь о том, что исчезает без следа.
– А где же Герберт? – спросил он и сейчас же пожалел.
– Где же ему быть? – отозвалась женщина. – Вот здесь! – И показала пальцем на коричневую землю в саду, под землю, на которой лежали листья орешника и валялись шершавые скорлупки. Ее жест был так точен, так спокоен, что Францу почудилось, будто Герберт и в самом деле лежит у него под ногами, под этим садом, в который он зашел случайно, под опавшими листьями, под высокими сапогами эсэсовцев и штурмовиков и туфельками их спутниц, ибо народу набралось теперь полным-полно. Всюду виднелись мундиры, спутницы мундиров были молодые и хорошенькие, но Францу все они казались омерзительными.
– Садись же, Лотта, – предложил он. Он заказал сидру для матери и лимонаду для девочки.
– И мне еще повезло, – продолжала Лотта совсем другим, сухим тоном. – Герберт уехал в Кельн, и там его потом выдали; меня тоже хотели забрать. А тут у нас в цеху как раз произошла катастрофа, лопнула труба, я лежала в какой-то больнице и подыхала, мою девочку – она была тогда еще совсем маленькая – кто-то из родных увез в деревню. Когда я наконец оправилась и могла хоть на ногах держаться, дочка моя уже бегала, а Герберт – Герберта не было больше на свете… А потом меня так и не тронули, я проскочила… Ты не дуй в соломинку, а втягивай в себя, – сказала она дочери и пояснила, обращаясь к Францу: – Она первый раз пьет лимонад.
Лотта поправила на девочке капор и заметила:
– Иногда я рада бы умереть, да вот ребенок! Разве я могу оставить им моего ребенка! Ты меня, Франц, пожалуйста, не уговаривай и не утешай. Просто я иногда чувствую, что совсем одна на свете. И тогда думается: а вот вы все забыли.
– Кто – вы?
– Да вы! Вы! Ты тоже, Франц. Может быть, ты скажешь, что не забыл Герберта? Ты думаешь, я по твоему лицу не видела? Если ты мог даже Герберта забыть, так сколько же народу ты еще позабыл? А если даже ты забываешь – ведь они на это и рассчитывают… – И Лотта повела плечом в сторону соседнего столика, занятого штурмовиками и их компанией. – Не отказывайся, ты много кой-чего позабыл. И то уж плохо, когда все в тебе притупляется и забываешь хоть часть того зла, которое они причинили нам. Но когда среди всего этого ужаса забываешь даже самое лучшее, это уж никуда не годится. Ты помнишь, как все мы жили одним? А вот я, я ничего не забыла.
Франц невольно протянул руку. Он тихонько откинул нелепый локон со щеки, он провел рукой по ее изувеченному глазу, по всему лицу, которое под его пальцами стало еще бледнее и немного холоднее. Она опустила взгляд. И тогда она стала гораздо более похожей на ту, какой была раньше. Да, Францу даже почудилось, что если он несколько раз ее погладит, то и шрам исчезнет, и этому лицу будет возвращено прежнее сияние, прежняя красота. Но он тут же опустил руку. Она пристально посмотрела на него своим здоровым глазом, теперь он был совсем черным, так что зрачка не было видно, и глаз казался неестественно большим. Она вынула зеркальце, прислонила его к стакану и поправила волосы.
– Пойдем, Лотта, – сказал Франц, – ведь еще совсем рано, пойдем со мной за город, к моим родным.
– Ты женат, Франц, или у тебя там родители?
– Ни того, ни другого, просто родственники. Я все равно что один.
Они молча зашагали вверх по дороге и шли почти час. Девочка не мешала им. Она бежала впереди, охваченная желанием подниматься все выше и выше. Ей редко приходилось выходить за пределы Гехста. Каждые несколько минут она приостанавливалась, чтобы посмотреть, далеко ли развернулась земля внизу, а вместе с землей и небо. Если подняться очень высоко, думала девочка, тогда вместо все новых деревень и пашен увидишь что-то совсем другое, конец всего, то место, откуда встают облака и откуда поднимается ветер вместе с желтым предвечерним светом, увидишь что-то последнее, окончательное.
Наконец показался дом Мангольдов. За все время, что они шли, Франц и Лотта не обменялись ни словом, но слова были не нужны, они только помешали бы. В киоске с сельтерской он купил девочке вафлю, а Лотте – плитку шоколада. Когда они вошли в Марнетову кухню, Августа даже рот разинула. Все уставились на Франца, на Лотту, на девочку. Лотта спокойно поздоровалась. Она сейчас же приняла участие в мытье посуды. От яблочного пирога величиной с целый стол остался, увы, только краешек. Этот кусок дали девочке и позволили пойти посмотреть голубой стеклянный шар на клумбе с астрами. В кухне гости еще сидели вокруг опустевшего, чисто выскобленного стола. Эрнст не сводил глаз с Лотты, и хотя она ему скорей не нравилась, чем нравилась, он злился, что Франц, этот соня Франц, оказывается, все-таки обзавелся симпатией. Затем фрау Марнет принесла бутылку сливянки. Все мужчины выпили по стаканчику, а из женщин – Лотта и Евгения.
Тем временем девочка открыла калитку в сад и прошла на лужайку. Под первой же яблоней она остановилась – дочь Лотты и Герберта, замученного в гестапо.
Сначала девочка видит перед собой только ствол, она обводит пальчиком борозды на коре. Затем она откидывает голову. Как ветви перекручены, какие у них извилины, какими мощными узлами они врезаются в голубую высь, – и все-таки они неподвижны. И девочка тоже стоит неподвижно. Листья, которые снизу кажутся черными, все до одного тихонько шевелятся, а между ними просвечивает вечернее небо. Один-единственный косой солнечный луч прокалывает листву и попадает во что-то золотое, круглое.
– Вон одно еще висит! – кричит девочка.
В кухне все вскакивают, они думают, случилось невесть что. Они выбегают в сад и смотрят вверх. Затем приносят снималку. Так как у девочки еще не хватает сил, взрослые водят ее рукой, держащей огромный шест, точно гигантский грифель. Яблоко подцепили, оно делает «бум»: добрый вечер, яблоко.
– Можешь с собой взять, – заявляет фрау Марнет, которая кажется себе ужасно щедрой.
«Седьмой крест»
V
Фаренберг встал перед колонной заключенных, которую выстраивали в шесть часов вечера не только по будням, но и по воскресеньям. Перед штурмовиками стоял не Циллих, его место занял Уленгаут, его преемник; эсэсовцами командовал не Бунзен – он был в отпуску, – а некий Гаттендорф, человек с длинным лошадиным лицом. По заключенные, обычно сразу же замечавшие малейшую перемену, теперь, после пыток, перенесенных на этой неделе, находились в состоянии полнейшей апатии и упрямого равнодушия.
Никто из них не мог бы сказать – мертвы ли уже оставшиеся три беглеца, которых волокли к платанам, или они еще живы. Да и вообще «площадка для танцев» представляла собой как бы пересыльный пункт; не могло такое место существовать на земле, не принадлежало оно и миру иному. Сам Фаренберг, стоявший перед колонной, казался таким же изможденным и больным, как и все они.
Но его голос сверлит и сверлит затуманенное сознание заключенных, до них доносятся какие-то отдельные слова о правосудии и о руке правосудия, о теле нации и о злокачественной опухоли, о побеге, о роковом дне побега – завтра как раз неделя. А заключенные прислушиваются к смутным голосам пьяных крестьян далеко в полях. Вдруг через каждого и через всю колонну словно прошел толчок. Что сказал сейчас Фаренберг? Если и Гейслер пойман – тогда конец.
– Конец, – сказал кто-то, когда они шли назад. Это было единственное произнесенное ими слово.
Однако час спустя, в бараке, один сказал другому, не раздвигая губ – говорить было запрещено:
– Ты думаешь, они действительно поймали его?
И другой отвечал:
– Нет, не верю.
И первый был Шенк, тот самый, к которому напрасно ходил Редер, а второй – новичок, рабочий из Рюссельсгейма, который сразу же по прибытии угодил в карцер. Шенк продолжал:
– Ты видел, какие у них были растерянные лица? Ты видел, как они переглядывались? А как Фаренберг надрывался? Нет, лгут они. Нет, они не поймали его.
Только те, кто был рядом, уловили их разговор. Но в течение вечера смысл этих слов дошел до каждого, ибо сосед шептал об этом соседу.
Бунзен, уезжая в отпуск, прихватил с собой двух молодых друзей, статных остроумных молодцов, хотя и не таких видных, как он сам, тем более подходили они для свиты.
В то время как Фаренберг произносил свою речь, Бунзен и его два спутника подъехали к гостинице Рейнишенгоф в Висбадене. Сопровождаемый обоими, Бунзен спустился вниз. Зал для танцев был еще пустоват. Оркестр играл вальс – и не больше десятка пар кружилось на блестящем полу. Так как большинство мужчин было в мундирах, то все в целом производило впечатление какого-то праздника победы, как при заключении мира.
Бунзен заметил за одним из столиков своего будущего тестя и кивнул ему. Отец его невесты был разъездным агентом у Ген-келя, «шампанским консулом», как он называл себя, всегда при этом прибавляя, что он коллега Риббентропа, когда-то подвизавшегося в той же области. Бунзен увидел среди танцующих и свою невесту и не замедлил приревновать к ее кавалеру, но затем узнал ее двоюродного брата, худого юношу, только что произведенного в лейтенанты. Когда танец кончился, она подошла к Бунзену. Ей было девятнадцать лет. Она была смуглая, томная, с вызывающим взглядом. Оба они чувствовали, что все ими любуются, они сдвинули столики, маленький официант тут же стал колоть для них лед своим коротеньким молоточком. Ганни, невеста, заявила, что это ее прощальный выезд, завтра у нее начинаются шестинедельные курсы для невест эсэсовцев.
– Похвально, – сказал Бунзен.
Отец Ганни, вдовец, большой остряк и проныра, внимательно присматривается к Бунзену и так же внимательно – к его двум друзьям. Ему не слишком нравится этот красивый молодец, в которого влюбилась его дочь, да и кроме того – что это за странная должность, которую его будущий зять занимает в Вестгофене? По он навел справки о родителях Бунзена: оказалось – самые обыкновенные, вполне приличные люди. Старик служил чиновником в Пфальце. Когда отец Ганни во время официального визита сидел в тесной гостиной Бунзенов, он решил, что эти люди могли произвести на свет столь необычного потомка только по прихоти «гения расы».
Зал наполнился. Вальсы сменялись старинными рейнлендерами и даже польками. Отец Ганни и другие старики невольно улыбались, когда оркестр играл старинные мотивы, всем им знакомые и вызывающие забытые воспоминания из довоенных лет. Редко теперь приходилось видеть такую праздничность, такое безоблачное веселье, словно это празднуют те, кто избежал большой опасности – или воображает, что избежал. Сегодня праздник не будет омрачен ни заговорщиками, ни нытиками, об этом позаботились. По Рейну плывет целая флотилия судов «Сила через радость». Фирма отца Ганни снабдила каждое достаточным запасом сухого шампанского. У входа в зал нет ни одного недовольного зрителя. Разве только маленький официант, который с непроницаемым видом колет лед коротким молоточком.
В том же городе Крессы поставили свой «опель» перед кургаузом; Георга они высадили в Костгейме. Так как он со своими документами не очень-то подходил к голубому «опелю», ему предстояло переночевать у кого-нибудь из лодочников. В течение этой получасовой поездки в Костгейм Кресс был так же молчалив, как и тогда, когда он вез Георга в Ридервальдский поселок, точно его гость, который так медленно воплощался, вот-вот опять растает и было бы бесцельно к нему обращаться. Никакого прощания не было. Даже потом Кресс, с женой не обменялись ни словом. Не сговариваясь, приехали они сюда, им хотелось людей и яркого света. Они заняли столик в уголке, чтобы не бросались в глаза их пропыленные дорожные костюмы. Внимательно следили они за всем, что происходило перед ними. Наконец фрау Кресс нарушила молчание:
– Он сказал что-нибудь в конце концов?
– Нет. Только спасибо.
– Странно, – заметила жена, – у меня такое ощущение, точно это я должна благодарить его – каковы бы ни были для нас последствия – за то, что он побыл у нас, за то, что посетил нас.
– Да, у меня тоже, – живо отозвался муж. Они удивленно посмотрели друг на друга, с новым, до сих пор им не ведомым чувством взаимного понимания.
«Седьмой крест»
VI
После того как Крессы высадили Георга перед трактиром, он постоял, раздумывая, а затем, вместо того чтобы войти, направился к Майну. Он брел по берегу среди воскресной толпы, наслаждавшейся солнечной погодой, о которой говорили, что она как сидр и долго не продержится. Георг прошел мимо моста, на котором стоял часовой. Берег стал шире. Георг дошел до устья Майна гораздо скорее, чем ожидал. Рейн лежал перед ним, а там и город, из которого он бежал несколько дней назад. Улицы и площади, где он страдал до кровавого пота, сливались в единую серую твердыню, отражавшуюся в реке. Стая птиц, летевшая черным острым треугольником между самыми высокими шпилями, была как бы врезана в бледно-красное вечернее небо, и это напоминало какой-то городской герб. Пройдя несколько шагов, Георг обнаружил на крыше собора между двумя из этих шпилей статую святого Мартина, склонившегося с коня, чтобы укрыть своей мантией нищего, который явится ему во сне: я тот, кого ты преследуешь.
Георг мог бы перейти соседний мост и снять себе комнату у кого-нибудь из лодочников. Если бы даже началась облава, паспорт у него был в полном порядке. Но, опасаясь всяких вопросов, он предпочитал провести ночь на правом берегу реки и прямо сесть рано утром на пароход.
Георг решил внимательно продумать все еще раз, пока было светло. Свернув в луга, тянувшиеся вдоль Майна, он принялся бродить по ним. Костгейм, маленькая деревенька, заросшая орешником и каштанами, гляделся в речные воды. Ближайший трактир назывался «Ангел»; висевший над вывеской венок из желтых листьев говорил о том, что здесь есть молодое вино.
Георг вошел и сел за столик в крошечном садике – наилучшее место, чтобы отдыхать и смотреть на воду, предоставляя событиям идти своим чередом. Надо было на что-то решиться.
Он занял место у самой стены, спиной к саду. Когда официантка поставила перед ним стакан молодого вина, он сказал:
– Я же еще ничего не заказывал.
Она снова взяла стакан и спросила:
– Господи, а что же вы хотите заказать?
Георг подумал и сказал:
– Молодого вина.
Оба рассмеялись. Она дала стакан ему прямо в руку, не ставя на стол. Первый глоток вызвал в нем такую жажду, что он залпом осушил весь стакан.
– Еще, пожалуйста!
– Нет, теперь подождите минутку. – Она подошла к соседнему столику.
Прошло полчаса. Молодая женщина несколько раз смотрела в его сторону. А он продолжал все так же спокойно и неотступно созерцать луга. Последние посетители перешли из сада в зал. Небо стало багряным, и не сильный, но пронизывающий ветер зашелестел в виноградных листьях, даже защищенных стеной.
Надеюсь, он оставил деньги на столе, подумала официантка. Она вышла посмотреть. Он сидел все на том же месте.
– Не подать ли вам вино в зал? – спросила она.
Георг впервые посмотрел на нее: молодая женщина в темном платье. На ее лице, хотя и оживленном, было утомление. У нее была упругая грудь, нежная шея. Что-то чудилось в ней знакомое, почти близкое. Какую женщину из его прошлого напомнила она ему? Или это было только воспоминание о той, кого он желал встретить? Едва ли оно было особенно горячим, это желание.
– Нет, лучше принесите мне вина сюда, – ответил он.
Он сел так, чтобы ему был виден опустевший сад. Он ждал, пока молодая женщина не вернулась с вином. Нет, он не ошибся, она нравилась ему, насколько ему в эти минуты могло что-либо нравиться.
– Отдохните.
– Да куда там, у меня целый зал народу. – Однако она оперлась коленом на стул, а локтями – на его спинку. Ее ворот был сколот дешевым гранатовым крестиком. – Вы работаете где-нибудь тут? – спросила она.
– Я работаю на барже.
Она метнула в него беглый, но пристальный взгляд.
– Вы не здешний?
– Нет, но у меня тут родственники.
– Вы говорите почти так, как говорят у нас.
– Мужчины в нашей семье всегда берут себе жен отсюда.
Она улыбнулась, но лицо продолжало оставаться чуть печальным. Георг смотрел на нее, а она предоставляла ему смотреть.
На улице остановился автомобиль. Целая толпа эсэсовцев прошла через сад в зал. Молодая женщина едва взглянула на них; ее опущенный взор упал на руку Георга, сжимавшую спинку стула.
– Что это у вас с рукой?
– Несчастный случай, и не залечил как следует.
Она взяла его руку так быстро, что он не успел выдернуть ее, и внимательно осмотрела.
– Вы, наверно, порезались о стекло, рана легко может опять открыться. – Она выпустила его руку. – А теперь мне пора в зал.
– Таких знатных гостей не заставляют ждать!
Она пожала плечами:
– Видали мы таких! Нашли чем удивить.
– Вы насчет чего?
– Да насчет мундиров.
Она отошла от стола, и Георг крикнул ей вслед:
– Еще стакан, пожалуйста!
Стало сумеречно и холодно. Она должна вернуться, подумал Георг.
А официантка, принимая заказы, думала: что это за человек сидит в саду? Что он натворил? А ведь что-то натворил. Она держалась с посетителями независимо и обслуживала их с веселой ловкостью. На барже он, конечно, недавно. Он не лгун, но он лжет. Он боится, но он не трус. Где он так поранил себе руку? Он вздрогнул, когда я взяла ее, и все-таки посмотрел на меня. Я видела, как он сжал кулак, когда проходили эсэсовцы. Верно, недаром.
Наконец-то она принесла Георгу еще стакан вина. Все в нем было странно, но глаза не были странными. Она ушла не спеша, чтобы его взгляд охватил ее всю целиком, и вскоре вернулась.
А Георг продолжал сидеть в холодных сумерках, он и ко второму стакану еще не прикоснулся.
– Зачем же вам третий стакан?
– Это не важно, – сказал Георг и сдвинул стаканы. Он взял ее руку. На ней было только одно узенькое колечко со скарабеем на счастье, такое колечко можно выиграть в ярмарочной лотерее. Он спросил: – Мужа нет? Жениха? Друга?
Она трижды покачала головой.
– Не было счастья? Плохо кончилось?
Она удивленно посмотрела на него.
– Отчего вы думаете?
– Ну, оттого, что вы одна.
Она слегка дотронулась до груди возле сердца.
– Вот где все похоронено, – и вдруг поспешно убежала.
Когда она была уже у двери, Георг позвал ее обратно. Он дал ей разменять деньги. Она подумала: значит, и не в деньгах дело. И когда она, скрипя гравием, вернулась в темный сад в четвертый раз и принесла ему на подносе сдачу, он набрался храбрости:
– Есть у вас тут комната для посетителей, где бы можно было переночевать? Тогда я бы не потащился в Майнц.
– Здесь, в доме? С чего вы взяли? Только хозяева живут здесь.
– А там, где вы живете?
Она выдернула руку и взглянула на него почти сурово. Он ждал резкого ответа. Но, помолчав, она сказала просто:
– Хорошо, – и добавила: – Подождите меня здесь. У меня еще есть работа. Когда я выйду, идите за мной.
Он стал ждать. Надежда на то, что его побег, может быть, все-таки удастся, сливалась с радостным волнением. Наконец она вышла в темном пальто. Она ни разу не обернулась. Он шел за ней по длинной улице. Начался дождь. Почти оглушенный, он думал: у нее намокнут волосы.
Спустя несколько часов Георг внезапно проснулся. Он не понимал, где он.
– Я разбудила тебя, – сказала она. – Пришлось. Я просто не в силах была больше слушать, да и тетя может проснуться.
– Разве я кричал?
– Ты стонал и кричал. Засыпай опять и спи спокойно.
– Который час?
Она еще не сомкнула глаз. Она слышала после полуночи, как часы вызванивали каждый час, и она сказала:
– Около четырех. Спи спокойно. Ты можешь спать совершенно спокойно. Я тебя разбужу.
Она не знала, заснул он снова или просто лежит тихо. Она боялась, что вернется дрожь, которая охватила его, когда он только что заснул. Но нет, он дышал спокойно.
Начальник лагеря Фаренберг в эту ночь, как и во все предыдущие, отдал строжайший приказ разбудить его, едва только поступит донесение о беглеце. Приказ был излишним, ибо Фаренберг и в эту ночь не сомкнул глаз. Снова прислушивался он к каждому звуку, могущему иметь какую-нибудь связь с известием, которого он ждал. Но если предыдущие ночи терзали его своей тишиной, то эта ночь, с воскресенья на понедельник, терзала своими звуками – отрывисто гудели клаксоны, лаяли собаки, орали пьяные крестьяне.
Но под конец все смолкло. Окрестность погрузилась в тот глубокий сон, который наступает обычно между полуночью и рассветом. Не переставая прислушиваться, он старался представить себе всю местность – все эти деревни, шоссейные дороги и проселки, соединенные между собой и с тремя ближайшими большими городами, всю эту треугольную сеть, в которую беглец должен был наконец попасться, если только он не сам дьявол. Ведь не мог же он действительно растаять в воздухе. Ведь должны были оставить какие-то следы на сырой осенней земле его башмаки; кто-то должен был раздобыть ему эти башмаки. Чья-то рука должна была отрезать ему хлеб и налить стакан. В чьем-то доме он должен был найти пристанище. Впервые Фаренберг представил себе совершенно отчетливо возможность того, что Гейслер ускользнул. Но такая возможность была невозможна. Разве не доходили до него слухи, что друзья отреклись от Гейслера, что его собственная жена уже давно завела себе кавалера и что его брат участвует в охоте на него? Фаренберг облегченно вздохнул: вероятное решение этого вопроса в том, что беглеца уже нет в живых. Наверно, бросился в Рейн или в Майн, и завтра его тело будет найдено. Вдруг он увидел перед собой Гейслера, каким он был по окончании последнего допроса: разорванный рот, дерзкий взгляд. Фаренберг вдруг понял, что надеется напрасно. Ни Рейн, ни Майн не вернут этого тела оттого, что Гейслер жив и будет жить. Впервые после побега Фаренберг понял, что гоняется не за отдельным человеком, лицо которого он знает, силы которого имеют предел, а за безликой и неиссякаемой силой. Но эту мысль он был в состоянии вынести в течение всего лишь нескольких минут.
– Ну, пора. – Молодая женщина помогла Георгу одеться, передавая ему отдельно каждую часть одежды, как это делают солдатские жены, когда отпуск кончен.
С ней я все мог бы делить, думал Георг. Всю мою жизнь. Но у меня уже нет той жизни, которую я мог бы делить.
– Выпей горячего перед уходом.
В свете раннего утра он едва различал ту, с которой ему приходилось расставаться. Она ежилась от холода. В окно стучал дождь. За ночь погода переменилась. Из гардероба донесся слабый запах камфоры, когда она вытащила какую-то некрасивую кофту из темной шерсти. Сколько бы я накупил тебе красивых кофт – красных, синих, белых!
Стоя, она смотрела, как он торопливо глотает кофе. Она была совершенно спокойна. Проводила его вниз, отперла входную дверь и снова поднялась наверх. В кухне и на лестнице она спрашивала себя, не сказать ли ему, что она догадывается о его тайне. Но зачем? Это только встревожит его.
Когда она ополоснула его чашку, дверь в кухню открылась и на пороге показалась закутанная в одеяло старуха с седой косицей. Старуха тут же начала бранить девушку:
– Вот дура! Ведь ты никогда больше не увидишь его, уж поверь! Подобрала молодца, нечего сказать! Ты что же это, Мария, совсем рехнулась? Ведь ты даже не знала его, когда уходила вчера из дому, или знала? Что? Язык проглотила?
Молодая женщина медленно отвернулась от раковины. Ее сияющие глаза остановились на старухе, которая вдруг присмирела. Погруженная в свои мысли, Мария отвела взгляд, улыбаясь гордой, спокойной улыбкой. Это была ее минута! Но единственной свидетельницей оказалась тетка, которая, дрожа от холода и злости, спешила укрыться в свою теплую постель.
Что бы я делал без пальто Беллони, думал Георг, торопливо шагавший вдоль рельсов, опустив голову. Сильный дождь хлестал его по лицу. Дома наконец отступили. Город по ту сторону реки был затянут косыми полосами дождя. На фоне беспредельного серого неба этот город казался совершенно нереальным. Один из тех городов, которые предстают нам во сне на срок одного сновидения и исчезают даже раньше. И все-таки город выстоял под напором двух тысячелетий.
Георг дошел до кастельского моста. Часовой окликнул его. Георг предъявил свой паспорт. Когда он уже был на мосту, он понял, что его сердце так и не забилось чаще. Он мог бы спокойно пройти еще десяток мостов с часовыми. Значит, привыкаешь даже к этому. Он чувствовал, что теперь его сердце неуязвимо для страха и опасности – может быть, и для счастья. Он замедлил шаг, чтобы не прийти и за минуту до срока. Опустив взор, Георг увидел внизу буксир «Вильгельмина». Его зеленая ватерлиния отражалась в воде. «Вильгельмина» стояла очень близко от моста, но, к несчастью, не прямо у набережной, а у другого судна. Георга меньше заботил часовой на мосту, чем то, как он пройдет через это чужое судно. Но он тревожился напрасно. Ему оставалось еще шагов двадцать до пристани, когда на борту «Вильгельмины» появился человек с круглой головой, почти без шеи, видимо поджидавший его, и хотя широкие ноздри на пухлом лице и глубоко сидящие глаза отнюдь не располагали в его пользу, это было именно такое лицо, какое должно быть у человека решительного, готового на любой риск.
Итак, в понедельник вечером семь платанов в Вестгофене были срублены. Все произошло очень быстро. Новый начальник приступил к исполнению своих обязанностей еще до того, как перемена стала известной; вероятно, он был именно тем, кто мог навести порядок в лагере, где происходят подобные вещи. Он не рычал, а говорил обыкновенным голосом, но он недвусмысленно дал нам понять, что при малейшем поводе нас всех просто перестреляют. Кресты он приказал сейчас же снести, это был не его стиль. Ходили слухи, что Фаренберг в тот же понедельник уехал в Майнц. Говорят, он снял номер в «Фюрстенбергергофе» и всадил себе пулю в лоб. Но это только слух. Да это и мало на него похоже. Может быть, в гостинице «Фюрстенбергергоф» кто-нибудь и всадил себе пулю в лоб – из-за долгов или несчастной любви. А Фаренберг, может быть, вынырнул уже в другом месте и теперь достиг еще большей власти.