Текст книги "Седьмой крест. Рассказы"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)
Всего этого мы тогда еще не знали. А потом произошло столько событий, что трудно было узнать что-либо наверняка. Правда, мы считали, что невозможно пережить больше того, что было пережито. Но выйдя, мы поняли, как много нам еще предстоит испытать.
В тот вечер, когда в бараке впервые запылала печь и мы следили за пламенем, пожиравшим дрова – как мы думали, те самые платаны, – мы чувствовали себя ближе к жизни, чем когда-либо потом, гораздо ближе, чем все, кто почитают себя живыми.
Часовой-штурмовик перестал гадать, долго ли будет идти дождь. Он вдруг обернулся, чтобы застать нас врасплох, сразу же зарычал и назначил кое-кому наказание. Десять минут спустя мы уже лежали на койках. Последняя искорка в печке погасла. Так вот они, эти ночи, которые нас теперь ожидают. Сырой осенний холод проникал сквозь одеяла, рубашки, сквозь кожу. Все мы знали, как беспощадно и страшно внешние силы могут терзать человека до самых глубин его существа, но мы знали и то, что в самой глубине человеческой души есть что-то неприкосновенное и неприступное навеки.
РАССКАЗЫ
Шоферские праваПеревод П. Чеботарева
В толпе штатских, вызвавших подозрение японцев, согнанных и запертых ими в одном из домов Шанхая, неподвижно стоял маленький человек, одетый лучше, чем большинство окружающих. Его лицо почти ничем не отличалось от других лиц в подвале: предстоящая им участь сделала их всех похожими.
Вошел офицер с солдатами. Глаза всех заключенных уставились на него, его же взгляд быстро скользнул по толпе и задержался на маленьком человеке. Офицер отдал приказ, человека вытолкнули вперед, несколько рук стали обыскивать его. Ни грубые прикосновения, ни вопросы, которые ему задавали, не вывели человека из состояния спокойствия. Тут произошла некоторая заминка; в кармане его пиджака нашли документы. Однако в них значилось только то, что он уже и сам сказал: он – By Пай-ли, шофер купца Цанг Лo-фая.
Потом By Пай-ли повели во двор и через квартал, в другой двор побольше, к гаражам. Там он какое-то время должен был ждать, сжатый прикладами винтовок.
Двое в штатском приказали ему вывести из гаража автомобиль. Один занял место рядом с шофером, другой – за спиной By Пай-ли. Своими пистолетами они, в подкрепление приказов, тыкали в висок и в затылок By Пай-ли. Они проехали несколько улиц, остановились у одного из зданий японской комендатуры. К ним подсели два генштабиста со своими донесениями. Развернули крупномасштабную карту, обозначили маршрут. Мысли шофера By Пай-ли отвлеклись от смерти, которая только что казалась ему неминуемой, сейчас он думал о конечном пункте, помеченном красным, за дорогой, ведущей к верфи. Приказ был: «Жми, сколько выдержит эта колымага». Он гудел, это было сумасшедшее гудение японского военного автомобиля, не один день и не одну неделю оно доводило его до безумия. Они промчались сквозь Чапай, сквозь разрушенные, разодранные снарядами улицы, кишащие растерянными людьми. Они ехали вдоль канала, он чувствовал прикосновения пистолетных дул, твердых, уже успевших нагреться; они диктовали ему каждое его движение. Но его мыслями они управлять не могли. Он исполнитель, ему и решать.
Делая поворот на предмостном укреплении, шофер By Пай-ли понял, что теперь от него требуется. Он повернул руль и направил автомобиль вместе с двумя генштабистами и их донесениями, и теми двумя в штатском, и с самим собой по отважной, оставившей огненный след в народной памяти кривой в реку.
Установка пулемета в квартире фрау КампчикПеревод В. Станевич
Когда одна из батарей правительственных войск двинулась на Зандлейтен, в квартиру, занимаемую семьей Кампчик {7} , вошли три шуцбундовца, оттолкнули ошеломленную фрау Кампчик и, не обращая внимания на ее гневные вопросы, решительными шагами прошли кухню, жилую комнату и спальню. Они распахнули все окна, в каждое высунулись и, дойдя таким образом до кухонного, сказали: «Здесь». Затем вернулись на лестницу, по которой их товарищи тем временем тащили пулемет.
Когда после объявления всеобщей забастовки закрыли мастерскую, в которой Кампчик – редкое счастье – беспрерывно работал с самой войны в качестве автослесаря, он отправился не домой, а к своим родителям. Он давно еще наказал жене в подобном случае немедленно брать ребенка и тоже идти туда. До родителей мужа она могла добраться пешком с детской коляской в какие-нибудь полчаса. Но фрау Кампчик – потому ли, что терпеть не могла свекра и свекровь, потому ли, что уж очень любила свою квартиру, – пропустила время, когда еще можно было выбраться с ребенком из дому. И теперь этот здоровый полуторагодовалый, слишком толстый младенец сидел на своем высоком лакированном креслице, держа в одной руке раскрошенную булку, в другой – резиновую собачку.
Когда внезапно появились шуцбундовцы, ребенок сморщил лицо, собираясь заплакать, но мать быстро его успокоила, показав ему, как нужно кормить собачку булкой. Добродушный толстый малыш стал сейчас же в это играть и попутно с любопытством глядел, как шуцбундовцы снимали двери с петель и втаскивали с лестницы на кухню ящики со снарядами, бидоны, винтовки и, наконец, пулемет.
С тех пор как фрау Кампчик въехала в эту квартиру, почти не проходило дня, чтобы она не вносила какого-нибудь улучшения в свою кухню и две маленьких комнатки. Кафельные полы были начищены, вышитое полотенце аккуратно расправлено, даже в кухне белые занавески были туго накрахмалены. Последнее, что она сделала для своей квартиры, – она отлакировала две доски: одну для комнаты, другую для кухни, чтобы ставить на них цветочные горшки, которые летом стояли перед окном. Когда Кампчики приехали в новый дом, где большинство квартир было отдано старым социал-демократам, многие, знавшие слесаря Кампчика, ругались. Кампчик редко показывался на партийных собраниях, зато исправно платил членские взносы и часто подписывался на разные дополнительные сборы. Его товарищи говорили, что это для Кампчиков самая выгодная форма членства, доставившая им хорошенькую дешевую квартирку.
Соседки нередко осуждали фрау Кампчик за то, что она чересчур любезна и нарядна. Мужчины же очень охотно встречали ее на лестнице и радовались, когда им удавалось рассмешить ее удачной шуткой, потому что тогда ее свеженькое, правильное личико становилось еще милее.
Один из шуцбундовцев оттолкнул фрау Кампчик локтем к стене. Она громко заохала, но шуцбундовец так стремительно повернулся к ней, словно хотел ударить.
Она задыхалась. С отчаянием уставилась она в пол, на кафели, которые обыкновенно чистила после каждой еды, стоя на коленях. «Пол в кухне должен быть таким, чтобы с него можно было есть», – сказала ей два года назад свекровь во время первого ее посещения. При этом она критически разглядывала довольно неряшливо одетую будущую невестку. Она уже давно выпытала у сына, что Тереза с четырнадцати лет служила по ресторанам судомойкой, а когда везло, то и кельнершей, приветливо поворачивая свое, увы, красивое лицо к каждому гостю. Те первые полгода после брака, которые молодым пришлось прожить у родителей мужа, значительно поохладили радость Терезы по поводу того, что ей, единственной из четырех сестер, удалось найти хорошего человека, женившегося на ней. Там она узнала, что значит выйти замуж в солидную семью.
Ее радость оттого, что она замужем, воскресла в полной мере, лишь когда родители мужа побывали у нее в первый раз в гостях здесь, на Зандлейтене. В тот вечер она словно вновь собрала все свое добро – детскую мебель, кухонную мебель, тюлевые занавески, покрывала, ковры, посуду, диванные подушки, видя все это отраженным в круглых, блестевших от изумления глазах свекрови. В течение многих лет она перемывала в жирной воде с содой сотни тысяч чашек с золотой и синей каемкой. Теперь двенадцать чашек мейсенского фарфора были ее собственностью.
Шуцбундовец, стиснув зубы, втащил в кухню ящик и задел углом белый лакированный кухонный шкаф.
Женщина уставилась на бороздку в лаке. Затем ее взгляд снова упал на кафели: они были не только грязны, но и потрескались. Кто-то стремительно вбежал из прихожей, крикнул: «Они идут! Скорей!» Шуцбундовец, вошедший в комнату, сказал своим товарищам что-то, чего женщина не разобрала. Они два раза ходили из комнаты в кухню, из кухни в комнату и наконец выбрали: пулемет поставить в комнате. Фрау Кампчик выхватила ребенка из креслица. Она вдруг решила бежать и искать мужа. Тут она взглянула через открытую дверь в комнату. Плюш на диване был разодран, словно его полосовали ножом. Бешеный, прожорливый зверь, которого эти люди пригнали в ее квартиру, откусил край буфета. Стул опрокинулся. Один из мужчин комкал в руках большую зеленую вышитую подушку. Жестяной бидон стоял на полу посреди огромной лужи. Один из шуцбундовцев собирался как раз перетащить из кухни еще новый ящик. Фрау Кампчик не могла бросить квартиру на произвол судьбы. Она посадила ребенка обратно в кресло. Она остановилась на пороге комнаты и крикнула:
– А теперь хватит!
Один из шуцбундовцев обернулся и сказал:
– Убирайтесь отсюда, фрау Кампчик!
Фрау Кампчик крикнула:
– Сами убирайтесь!
Она увидела дыру в ковре. Топнув ногой, как в былые дни, она закричала:
– Нет! Нет! Нет!
Один из шуцбундовцев вошел с лестницы на кухню, он отодвинул мешавшее ему детское креслице, резиновая собачка упала на пол. Ребенок заревел. Фрау Кампчик бросилась к ребенку. Кухня была полна ящиков и непонятных предметов.
Все это – с минуты, когда вошел первый шуцбундовец, и до того, как из-за упавшей собачки заревел ребенок, – заняло очень мало времени, всего каких-нибудь пять минут. И опять тот же голос отчаянно прокричал: «Идут! Идут!!»
Спокойный низкий голос из комнаты крикнул поверх фрау Кампчик, наклонившейся над собачкой: «Готово!» Фрау Кампчик снова топнула ногой. Она завопила:
– Вон! Вон! Вон!
Она уже не могла следить за событиями, так как все было перевернуто вверх дном, точно во сне. Фрау Кампчик побежала в комнату. Она крикнула: «Вон! Вон!» Вдруг ей вспомнились слова мужа: «С соседями нужно держать ухо востро», – и как он говорил о том или другом из них: «От него всего можно ожидать». Она вдруг испугалась, что была недостаточно сдержанна с теми самыми людьми, от которых всего можно ожидать.
Шуцбундовец, стоявший на коленях на ковре перед ящиком с патронами, презрительно повернул к ней молодое лицо, с такой неторопливостью, словно времени у него сколько угодно; и он сказал так ясно, словно на его стороне ясность всего мира:
– Уберите ее.
Шуцбундовец, как раз перетаскивавший через порог второй ящик, – прошло ведь всего несколько секунд, – сказал:
– Она такая же, как ее муж.
Фрау Кампчик поставила резиновую собачку на детское креслице. Она наградила ребенка шлепком. Ребенок заревел. Мать зажала ему рот. Она отступила на порог комнаты, ибо это был порог между кухней и ее комнатой; шуцбундовец поставил второй ящик на ковер, он уже повернулся, чтобы идти за третьим. Он отстранил женщину. Он сказал:
– А теперь уходите-ка, фрау Кампчик. Теперь будут стрелять.
Фрау Кампчик не поняла его. Она думала так напряженно, что у нее горела голова. Она вдруг снова вспомнила о своем муже, велевшем ей прийти с ребенком. Фрау Кампчик ломала себе голову над тем, что сказали шуцбундовцы, страшно торопясь понять, словно от этого понимания зависела ее жизнь. Она уже опять стояла на пороге. Полы и ковер были выпачканы чем-то жирным. Скатерть сдернута, кадка с комнатной липой – на боку. Человек, возившийся с пулеметом, вытирал масляные руки о занавеску.
Фрау Кампчик протянула ему свой фартук. Муж сказал, чтобы она сейчас же брала ребенка и шла к его родителям. Он совсем не заходил домой, но муж был муж, а она – она. Шуцбундовец сказал, что она как ее муж. Но она была сама по себе, муж – сам по себе. Шуцбундовец скомкал фартук и отбросил прочь, он присел на пол. Он крикнул:
– Так не годится! Дайте что-нибудь подсунуть, скорей, скорей!
Они скатали ногами ковер и запихали его между буфетом и пулеметом. Они запихали еще подушку. Они оглянулись, ища чего-нибудь еще. Фрау Кампчик перебросила им кожаную подушку со скамьи. Шуцбундовец крикнул: «Еще!»
С лестницы раздался тот же голос: «Идут!» Послышались шаги, подымавшиеся по лестнице. Все лица обернулись к выходной двери, лицо женщины – тоже. Шуцбундовец доложил, что парламентер вернулся, что ответили отказом, что предстоит бомбардировка. Шуцбундовец, втащивший тем временем третий ящик, открыл кухонное окно, завернув голову в занавеску. Фрау Кампчик тоже взглянула вниз. Она увидела мощь государства. До сих пор она думала, что ее существование будет разрушено изнутри, но ему угрожали извне. В комнате шуцбундовец кричал: «Еще!» Мужчины хватали что попало. Фрау Кампчик бросала им нелепые предметы, стопки связанного белья. Она притащила матрацы. Это как раз годилось. Тюлевое покрывало обмоталось вокруг ее ног. Она бросилась в кухню, выхватила ребенка из креслица. Шуцбундовец сказал через дверь:
– Женщины и дети все ушли, идите в погреб, фрау Кампчик.
Фрау Кампчик сказала:
– Разве наверху больше не осталось женщин?
Шуцбундовец крикнул из двери:
– Нет, вот…
Фрейлейн Кемпа, учительница городской школы, шаг за шагом сводила с лестницы свою старушку мать и с пылающим лицом в чем-то ее убеждала. Фрау Кампчик вытянула руки, в которых держала ребенка. Он был одет в белую шерсть, она все сама связала, много десятков тысяч петель. Она никогда еще не расставалась с ребенком. Он всегда был возле нее: или в своем высоком креслице, или внизу, на площадке, в колясочке. Если у нее среди дня находилось немного времени, она вязала или шила для него. Множество маленьких белых и голубых вещиц для его маленького, толстенького тельца. Тогда, в квартире родителей мужа, она и забеременела. Еще за неделю до этого она хотела бежать, – и квартира действовала на нее угнетающе, и вечная ругань свекрови, и муж, добродушно пожимавший плечами. Она заявила ему прямо, что с такими руками, как у нее, она всегда найдет себе место, а с ее грудью и лицом она всегда найдет себе мужчину. Затем она стала спокойнее, так же пожимала плечами, начала вязать вот эти вещицы. Она протянула ребенка фрейлейн Кемпа. Ребенок ревел, но это на нее не подействовало.
Теперь шуцбундовцы затихли, у каждого было свое место, каждый замер в том движении, которого от него потребует следующий миг. Уже ссадины на буфете и на кухонном шкафу приобрели давность, разорванное место на ковре стало частью ковра, кадке с цветами надлежало валяться на боку, пулемет составлял часть обстановки.
Все говорило против того, что это сон, и все за то, что это действительность. Ясной и бодрствующей мыслью фрау Кампчик думала о том, что муж ее всегда говорил: «Партия ей и ребенку еще пригодится». Он также убеждал ее запретить ее трем сестрам бывать здесь. Младшая стала погуливать, вторая помогала дома по хозяйству, старшая, модистка, была в связи с шофером; все три – неряхи, шумливые, вздорные. Но это не причина, чтобы отстранить всех ее родных. Отец ее служил раньше грузчиком у «Крамера и Венцеля». Под старость он весь съежился, он мало говорил. Зато ее мать была по-прежнему толстой и болтливой. Муж не устроил настоящей свадьбы, – а что за брак без свадьбы, – он не желал показывать ее родителей своим. Но что ей теперь эта свадьба, что ей горе, которого ей это стоило. Может быть, лучше, если бы этого брака не было. Может быть, лучше, если бы этот ребенок вовсе не родился. Что ей собственная квартира даже в две комнаты с кухней и кафельным полом: овчинка не стоила выделки. Пусть ковер рвется, пусть пропадут взносы за мебель, пусть муж сидит у родителей и ждет. Пусть он сам вытаскивает свое добро из-под развалин.
Шуцбундовец у окна, завернувший голову в занавеску, сделал свободной рукой простое торжественное движение, словно начальник станции, отправляющий поезд. Для шуцбундовцев в комнате это движение было словно командой тем пушкам, которые в следующее мгновение сотрясли Зандлейтен. Но фрау Кампчик испугал гораздо больше сухой непрерывный треск в ее комнате, – точно взбешенный ответ самих каменных стен, от которого посыпалась штукатурка, а стаканы и цветочные горшки заплясали от страха.
Сначала она, потрясенная, скрючилась в углу комнаты. Но в течение следующего получаса она уже привыкла, слезы перестали неудержимо бежать по щекам, а застревали в горле. Она прислушивалась к тому, что говорили шуцбундовцы, постепенно поняла их жесты и сама кое в чем стала им помогать. И когда уже не только Зандлейтен, а весь Оттакринг гудел и содрогался, она давно скормила шуцбундовцам все, что у нее нашлось, она сварила кофе и разнесла его по всем квартирам, где засели шуцбундовцы.
Прогулка мертвых девушекПеревод Р. Френкель
– Нет, куда дальше отсюда. Из Европы.
Человек оглядел меня с усмешкой, как будто я ответила ему: «С луны». Это был хозяин пулькерии, расположенной у выхода из деревни. Он отошел от стола и, привалясь к стене дома, застыл, рассматривая меня, словно искал признаки моего сверхъестественного происхождения. Мне так же, как и ему, вдруг показалось сверхъестественным, что меня занесло из Европы в Мексику.
Деревня, как крепостной стеной, была обнесена изгородью из трубчатых кактусов. Сквозь проход я могла разглядеть коричнево-серые склоны гор, голые и дикие, как поверхность луны. Одним своим видом они отметали всякую мысль о том, что когда-нибудь имели что-то общее с жизнью. Два перечных дерева пламенели на краю пустынного ущелья. Казалось, и эти деревья не цвели, а пылали. Хозяин уселся на корточки под огромной тенью своей шляпы. Он перестал рассматривать меня. Ни деревня, ни горы не привлекали его. Неподвижно он вглядывался в то единственное, что задавало ему непомерную, неразрешимую загадку, – в абсолютное Ничто.
Я прислонилась к стене, бросавшей узкую тень. Мое убежище в этой стране было слишком сомнительным и ненадежным, чтобы называться спасительной пристанью. Я только что оправилась после нескольких месяцев болезни, настигшей меня здесь, когда всевозможные опасности войны, казалось, меня миновали. Глаза мои жгло от жары и усталости, но все-таки мне удалось проследить часть пути, ведущего из деревни куда-то в глушь. Дорога была такая белая, что стоило мне закрыть глаза – и она казалась отпечатанной у меня внутри на веках. На краю ущелья виднелся и угол белой стены, которую я заметила еще раньше – с чердака гостиницы в большом, расположенном выше селе, откуда я спустилась сюда. Я тогда сразу спросила про эту стену – ранчо ли это или что-то еще, что могло там светиться одиноким, словно упавшим с ночного неба огнем? Но никто не мог дать мне ответа. И вот я отправилась в путь. Несмотря на усталость и слабость, уже здесь вынуждавшие меня сделать передышку, я решила сама разузнать, что такое там находилось. Праздное любопытство было остатком моей давней любви к путешествиям, импульсом, перешедшим в привычку. Удовлетворив его, я тотчас же вернусь в предназначенное мне убежище. Скамья, на которой я отдыхала, была пока что конечным пунктом моего путешествия. Можно даже сказать – самым западным пунктом, которого я достигла на земном шаре. Страсть к необычным, волнующим приключениям, которая некогда не давала мне покоя, давно была утолена до пресыщения. Одно, только одно могло еще меня вдохновить – возвращение на родину.
Ранчо, как и сами горы, лежало в мерцающей дымке. Не знаю, возникла ли она из пронизанных солнцем пылинок или это моя усталость все затуманила так, что предметы вблизи исчезали, а даль вырисовывалась ясно, как будто мираж. Мне стала противна моя слабость, поэтому я встала, и туман перед глазами немного рассеялся.
Я вышла через проход в палисаде из кактусов и направилась дальше, обойдя по дороге пса. Неподвижный как труп, весь в пыли, он спал, вытянув лапы. Это было незадолго до периода дождей. Голые корни безлистных переплетенных деревьев цеплялись за обрыв, стремясь превратиться в камень. Белая стена придвинулась ближе. Облако пыли, а быть может – усталости снова сгустилось в расселинах гор, но не темное, как обычные тучи, а блестящее и мерцающее. Я приписала бы все это моей лихорадке, если бы легкий горячий порыв ветра не развеял облака, как клочья тумана, и не погнал их к другим склонам.
За длинной белой стеной сверкнула зелень. Возможно, там был источник или отведенный ручей, который давал на ранчо больше влаги, чем в деревне. Нежилой вид был у этого ранчо с его низким домом, обращенным к дороге слепой стеной. Одинокий огонь вчера вечером, если я только не обманывалась, горел, вероятно, у привратника. Решетка в воротах, давно бесполезная и ветхая, была проломлена, но над сводом еще виднелся остаток смытого бесчисленными дождями герба. Этот герб мне показался знакомым, как и половинки каменных раковин, в которых он был укреплен. Я вступила в открытые ворота. Теперь, к моему удивлению, мне послышался легкий размеренный скрип. Еще шаг вперед. Теперь я могла ощутить запах зелени в саду, которая становилась все свежей и пышнее, по мере того как я вглядывалась в нее. Поскрипывание вдруг стало явственней, и в кустах, которые у меня на глазах разрастались все гуще, я уловила равномерные взмахи качелей или раскачивающейся доски. Теперь любопытство меня охватило настолько, что я бросилась сквозь ворота к качелям. В тот же миг кто-то крикнул: «Нетти!»
Со школьных дней меня больше никто не звал этим именем. За многие годы я привыкла ко всяческим именам, какими меня называли друзья и враги, какими меня окликали на улицах, наделяли на празднествах и собраниях, ночью наедине, на полицейских допросах, на книжных обложках, в газетных статьях, в протоколах и паспортах. Когда я лежала больная, в беспамятстве, как часто я суеверно ждала, что услышу свое прежнее имя. Но оно было утеряно, это имя, которое, как я, обманывая себя, думала, могло сделать меня здоровой, счастливой и юной, могло вернуть мне спутников прежних дней и прежнюю невозвратимо утраченную жизнь. При звуке моего старого имени я от неожиданности, хотя в классе меня постоянно высмеивали за эту привычку, схватилась обеими руками за свои косы. Как удивительно, что я могла вот так ухватить две толстые косы: значит, их не обрезали в больнице!
Пень на котором была укреплена качающаяся доска, был словно окружен плотным облаком, но облако тотчас же поредело, распустилось в сплошных кустах боярышника. Уже засияли отдельные звездочки курослепа в тонком тумане, пробивавшемся от земли сквозь густую и высокую траву. Туман прояснился настолько, что отчетливо вырисовывались одуванчики и полевая герань, а среди них и розовато-коричневые пучки трясунки, трепетавшей от одного только взгляда.
На концах доски, сидя верхом, качались две девушки, две мои лучшие школьные подружки. Лени сильно отталкивалась большими ногами, обутыми в тупоносые ботинки на пуговках. Мне вспомнилось, что она постоянно донашивала ботинки старшего брата. Потом, осенью 1914 года, в самом начале первой мировой войны, брат ее погиб. Я поразилась, как это на ее лице нет даже следа тех грозных событий, которые сгубили ее жизнь. Лицо ее было свежим и гладким, как спелое яблоко, на нем не было ни малейшего шрама, ни намека на побои, которым ее подвергли в гестапо, когда она отказалась дать показания о своем муже. Ее толстая, «моцартовская» коса взлетала над затылком при каждом взмахе качелей. Круглое лицо со сведенными вместе густыми бровями хранило решительное, энергичное выражение, которое с малых лет появлялось у Лени, когда она была занята каким-нибудь трудным делом. И эту морщинку на лбу я знала. Я всегда замечала ее на сияюще-гладком, как яблоко, круглом лице в тех случаях, когда мы азартно играли в мяч, состязались в плавании, писали классные сочинения, а позже на бурных собраниях и когда раздавали листовки. В последний раз я видела у нее эту складочку между бровями уже в гитлеровское время, когда в родном городе, незадолго до моего окончательного бегства, я напоследок встретилась с друзьями. И еще прежде прорезала лоб ей морщинка, когда ее муж не явился к условленному часу в условленное место, из чего стало ясно, что он схвачен нацистами в подпольной типографии. И конечно, нахмурились брови, сжался рот, когда и сама она вскоре была арестована. Эта резкая линия на лбу, которая раньше появлялась у нее только в особые минуты, отпечаталась навсегда, когда в женском концлагере, во вторую зиму этой войны, ее медленно, но верно убивали голодом. Удивительно, как мог временами исчезать у меня из памяти ее образ – голова, осененная концами широкого банта в «моцартовской» косе, – как могли забыться ее черты, если я твердо знала, что даже смерть не в силах изменить это похожее на яблоко лицо с врезанной в лоб морщинкой.
На другом конце доски, поджав длинные стройные ноги, примостилась Марианна, самая красивая девушка в классе. Она подколола пепельные косы так, что они плоскими кольцами закрывали уши. На ее лице, очерченном благородно и правильно, как лица средневековых женских статуй в Марбургском соборе, нельзя было прочесть ничего, кроме ясности и очарования. В нем не было никаких признаков бессердечности, злой вины или душевной черствости, как не бывает их у цветка. Я сама сразу забыла все, что знала о ней, и радовалась, глядя на нее. Ее стройное худощавое тело с крепкой маленькой грудью под застиранной блузкой зеленого цвета каждый раз вздрагивало, когда она старалась сильнее раскачать доску. Казалось, она сама вот-вот улетит со своей гвоздикой в зубах.
Я узнала голос пожилой учительницы, фрейлейн Меес, – она искала нас за низкой стеной, отделявшей дворик с качелями от террасы, где пили кофе: «Лени! Марианна! Нетти!» Я больше не хваталась от удивления за косы – ведь учительница не могла окликать меня наряду с другими девочками никаким иным именем. Марианна сбросила ноги с доски и, как только доска накренилась, уперлась покрепче, чтобы Лени было удобно сойти. Потом одной рукой она обняла Лени за шею и заботливо вытащила у нее соломинки из волос. Теперь мне представилось совершенно невозможным все то, что мне рассказывали и писали о них обеих. Раз Марианна так бережно придержала качели для Лени, так дружески и заботливо убрала соломинки из ее волос и даже обвила рукой ее шею, то невозможно, чтобы позднее она так резко, так холодно отказала Лени в товарищеской услуге. Разве бы у нее повернулся язык сказать, что ей нет дела до девушки, когда-то случайно ходившей с ней вместе в один класс? Что каждый пфенниг, потраченный на Лени и ее семью, брошен на ветер, преступно отобран у государства? Гестаповцы, арестовавшие сначала отца, а затем мать, объявили соседям, что оставшийся без призора ребенок Лени должен быть немедленно отдан в национал-социалистский приют. Соседки перехватили девочку на детской площадке и спрятали ее, чтобы потом переправить в Берлин к родственникам отца. Они прибежали занять денег на дорогу у Марианны, которую прежде не раз видели рука об руку с Лени. Но Марианна отказала и еще прибавила, что ее муж – член нацистской партии и занимает высокий пост, а Лени с мужем арестованы поделом, так как совершили преступление против Гитлера. Женщины испугались, как бы на них самих не донесли в гестапо.
Мне вдруг подумалось, что и на детском лице могла появиться морщинка, точь-в-точь как у матери, когда девочку все же забрали в воспитательный дом.
Теперь обе они, Марианна и Лени, из которых одна по вине другой лишилась ребенка, шли из сада с качелями, тесно обнявшись, сблизив головы, так что виски их соприкасались. Мне стало немного грустно. Я почувствовала себя, как это часто случалось в школьные годы, чужой среди общих игр и дружеской близости остальных. Но тут девушки еще раз остановились и взяли меня в середину.
Мы двигались к террасе позади фрейлейн Меес, как три утенка за уткой. Учительница немного хромала; у нее был широкий зад, и все это делало ее еще больше похожей на утку. На груди у нее, в вырезе блузы, висел большой черный крест. Я прятала улыбку, так же как Лени и Марианна. Но веселость, вызванная ее комическим видом, умерилась чувством почтения, несовместным с насмешкой: даже когда Исповеднической церкви запретили богослужение, {8} она по-прежнему, ничего не боясь, ходила повсюду с этим массивным черным крестом на груди, вместо того чтобы заменить его свастикой.
Терраса на берегу Рейна была обсажена кустами роз. По сравнению с девушками они выглядели такими правильными, прямыми, заботливо ухоженными, словно садовые цветы рядом с полевыми. Сквозь запах воды и растений пробивался манящий запах кофе. Над столиками, накрытыми скатертями в белую и красную клетку, перед длинным и низким зданием ресторана звенели юные голоса, будто жужжал пчелиный рой. Меня потянуло поближе к воде. Захотелось вдохнуть необъятный простор этого солнечного края. Я потащила за собой Лени и Марианну к садовой ограде, и здесь мы стали смотреть на реку, которая текла мимо дома, голубовато-серая, сверкающая. Холмы и деревни на том берегу с лесами и пашнями отражались в воде, покрытой сетью солнечных бликов. Чем дольше оглядывала я все вокруг, тем свободнее становилось дышать, тем сильней наполнялось радостью сердце. Почти неприметно исчезал остаток уныния, отягчавшего каждый мой вздох. При одном только взгляде на милый холмистый край грусть отступала, и вместо нее в самой крови рождались жизнерадостность и веселье. Так всходит зерно в родной почве, под родным небом.
Голландский пароход, за которым цепью тянулись восемь барж, скользил по холмам, отраженным в воде. Они везли лес. Жена шкипера подметала палубу, а ее собачонка приплясывала вокруг хозяйки. Мы, девушки, подождали, пока не пропал белый след, тянувшийся за караваном барж, и на воде уже ничего больше не было видно, кроме отражения противоположного берега, сливавшегося с отражением сада на нашей стороне. Мы возвратились к кофейным столикам; впереди нас шла, покачиваясь, фрейлейн Меес со своим крестом, тоже качавшимся у нее на груди, но она теперь не казалась мне потешной. Крест вдруг стал полным значения символом, непоколебимым и торжественным.
Может быть, среди школьниц и были угрюмые неряхи, но теперь в своих пестрых летних платьях, с прыгающими косами или веселыми «крендельками», подколотыми на висках, все они выглядели цветущими, нарядными. Большинство мест было занято, поэтому Марианна и Лени уселись на одном стуле и поделились чашкою кофе. Маленькая Нора, со вздернутым носиком, тоненьким голоском, двумя косами, обвитыми вокруг головы, одетая в клетчатое платьице, с такой важностью разливала кофе и раздавала сахар, будто она была здесь хозяйкой. Марианна, которая после и думать забыла о прежних своих одноклассницах, отчетливо вспомнила эту прогулку, когда Нора, возглавившая нацистский Союз женщин, приветствовала в нем как нового члена свою школьную товарку Марианну.