Текст книги "Седьмой крест. Рассказы"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
Вдруг он услышал шаги на лестнице, все выше, выше – он насторожился.
– Что ты слушаешь? – спросил Пауль.
Шаги стали удаляться. На клеенке, рядом с его больной рукой, белел круг, должно быть от горячей чашки, Георг взял стакан и надавил им как печатью на побледневший кружок: будь что будет. Пауль, истолковавший это движение по-своему, откупорил бутылку с пивом и налил ему. Они медленно доканчивали ужин.
– Ты опять живешь у родителей? – спросил Пауль.
– Время от времени.
– А с женой вы совсем разошлись?
– С какой женой?
Редеры рассмеялись.
– Да с Элли.
Георг пожал плечами:
– Совсем разошлись.
Он оглянулся кругом. Сколько удивленных глазок! Он сказал:
– А вы за это время постарались.
– Разве ты не знаешь, что немецкий народ должен увеличиться вчетверо? – сказал Пауль, смеясь одними глазами. – Ты, видно, не слушаешь, что говорит фюрер.
– Нет, я слушаю. Но он же не сказал, что маленький Пауль Редер из Бокенгейма должен все это сработать один!
– Теперь, правда, уже не так трудно заводить детей, – сказала Лизель.
– А когда же это было трудно?
– Ах, Георг! – воскликнула Лизель. – Ты остришь, как прежде.
– Нет, ты прав, нас дома тоже было пятеро, а вас?
– Фриц, Эрнст, я и Гейни – четверо.
– И ни одной собаке до нас дела не было, – сказала Лизель. – Теперь все-таки видишь какое-то внимание.
Пауль сказал, смеясь одними глазами:
– Ну как же, Лизель получила через дирекцию пожелание счастья от государства.
– Вот и получила, я лично!
– Прикажешь и мне поздравить тебя с великими достижениями?
– Можешь шутить сколько хочешь, но всякие там льготы и прибавка – семь пфеннигов в час – это сразу чувствуется. Налоги нам отменили и вдобавок прислали вот такую стопку чудесных новых пеленок.
– Не иначе, нацистская благотворительность проведала, что трое старшеньких до дыр промочили старые, – сказал Пауль.
– Да не слушай ты его, – сказала Лизель, – знаешь, как у него глазки блестели и как он передо мной распинался, словно жених, когда мы ездили путешествовать этим летом.
– Путешествовать, а куда же?
– В Тюрингию. В Вартбурге побывали, и где Мартин Лютер был, видели, и состязание певцов, и Венерину гору. {6} Это нам было тоже вроде подарка. Никогда в истории не было ничего подобного.
– Никогда, – сказал Георг. Он подумал: такого подлого обмана? Нет, никогда! Он сказал: – А ты, Пауль, как? Доволен?
– Пожаловаться не могу, – отозвался Пауль. – Двести десять в месяц – это на пятнадцать марок больше, чем в двадцать девятом, то есть в самый лучший послевоенный год – да и то я всего только два месяца так получал. А теперь уже не снизят.
– Это и по людям на улице видно, что есть работа, – проговорил Георг. Горло сжали спазмы, сердце ныло.
– Что ты хочешь… война! – заметил Пауль.
Георг сказал:
– Разве это не странное ощущение?
– Какое?
– Да что ты делаешь штуки, от которых люди потом умирать будут?
– Ах, каждому своя судьба! Один потерял, другой вдвое наверстал, – отмахнулся Пауль. – Если еще ломать голову над такими вещами… Молодчина, Лизель, вот это кофе так кофе! Пусть Георг почаще к нам приходит.
– Я за три года не пил кофе вкуснее. – Георг погладил руку Лизель. Он подумал: прочь отсюда, но куда?
– Ты всегда любил порассуждать, Жорж, – сказал Пауль, – ну, а теперь как будто стал потише. Раньше ты бы мне подробно начал объяснять, какие грехи у меня на совести. – Он засмеялся. – Помнишь, Жорж, ты раз пришел ко мне – щеки горят… Я был тогда безработный, но все равно, ты как с ножом к горлу пристал, чтобы я непременно купил у тебя… что-то про китайцев. Вот непременно я, и непременно купи, и непременно про китайцев!.. Только не вздумай мне сейчас про испанцев размазывать, – продолжал он сердито, хотя Георг молчал. – Только с этим не приставай ко мне, ради бога! Как-нибудь там и без Пауля Редера справятся. Видишь? Уж на что они защищались, а все-таки их побили! Дело вовсе не в моих несчастных капсюльках… – Георг молчал. – И вечно ты ко мне со всем этим приставал, а меня это совершенно не касается.
Георг спросил:
– Раз ты делаешь капсюли для гранат, то как же не касается?
Тем временем Дизель прибрала со стола, накормила детей и заявила:
– А теперь скажите папе спокойной ночи и дяде Жоржу тоже скажите спокойной ночи. Я пойду ребят укладывать, а вы можете спорить и без света.
Георг решил: придется пойти на это! Разве у меня есть выбор?
– Слушай, Пауль, – сказал он, словно мимоходом. – Ничего, если я у вас сегодня переночую?
Редер отозвался, слегка удивленный:
– Ничего, а что?
– Знаешь, у меня дома скандал вышел, пусть немножко остынут.
– Можешь хоть жениться у нас, – сказал Редер.
Георг подпер голову рукой и между пальцами взглянул на Редера. Может быть, у Редера и бывало бы порой серьезное лицо, если бы не эти веселые веснушки.
Пауль сказал:
– А ты все еще лезешь на стену из-за всякого пустяка? И всегда ты носился с какими-то идеями, планами. Я тебе уже тогда говорил: меня ты не трогай, Жорж! Терпеть не могу бесполезных мечтаний, лучше думать о похлебке. А эти испанцы – они такие же, как ты. Я хочу сказать – такие, какой ты был раньше, Жорж. Теперь ты как будто угомонился. В твоей России у них тоже не все гладко. Сперва, правда, все выглядело так, что порой, бывало, и подумаешь про себя: «Кто знает, а вдруг и в самом доле?» Зато теперь…
– Что теперь? – переспросил Георг. И быстро закрыл глаза рукой. Но единственный острый взгляд сквозь пальцы успел попасть в Пауля, и тот запнулся.
– Ну да, теперь, ты же сам знаешь…
– Что знаю?
– Как там все пошло наперекос…
– Что пошло?
– Господи, ну чего ты ко мне пристал, не могу же я запомнить все эти имена.
Лизель возвратилась:
– Ложись-ка, Пауль. Ты не сердись, Жорж.
– Георг хочет сегодня у нас переночевать, Лизель. Он дома поругался.
– Ну уж ты и задира, – сказала Лизель. – Из-за чего поругался-то?
– Да это длинная история, – ответил Георг, – я расскажу тебе завтра.
– Ладно, хватит болтать, это ведь сегодня Пауль разошелся. Обычно он после работы совсем раскисает.
– Ну, понятно, – сказал Георг, – с него на работе семь шкур дерут.
– Лучше поднажать да заработать несколько лишних марок, – сказал Пауль. – Лучше сверхурочные, чем эти учебные воздушные тревоги.
– А как насчет преждевременной старости?
– При новой войне особенно не заживешься на белом свете. И не такая уж, я тебе скажу, все это веселая штука, чтобы очень за нее цепляться. Иду, Лизель. – Он огляделся и сказал: – Только вот что, Георг, чем я тебя накрою?
– Дай мне мое пальто, Пауль.
– Какое у тебя чудное пальто, Жорж. Да ты клади подушечку на ноги, только не запачкай Лизель ее розочки. – Вдруг он спросил: – Между нами, из-за чего же все-таки у вас скандал вышел? Из-за девушки?
– Ах, из-за… из-за малыша, из-за Гейни. Ты знаешь, как он был всегда ко мне привязан!
– А, из-за Гейни… Кстати, я его на днях встретил, вашего Гейни. Ему, наверно, теперь лет шестнадцать – семнадцать? Все вы, Гейслеры, парни хоть куда, но Гейни прямо красавец вышел. Говорят, ему совсем голову задурили: все мечтает в эсэсовцы поступить, в будущем, конечно.
– Как? Гейни?
– Тебе, наверно, все это лучше моего известно, – сказал Редер; он опять сел за кухонный стол. Теперь, когда он снова смотрел в лицо Георгу, у него мелькнула та же нелепая мысль, что и на лестнице: точно ли это Георг? Лицо Георга опять совершенно изменилось. Редер не мог бы сказать, в чем перемена, так как лицо было очень тихое. Но в этом и была перемена, как в часах, которые идут-идут – и вдруг остановятся.
– Раньше у вас были скандалы оттого, что Гейни за тебя стоял, а теперь…
– Это правда, насчет Гейни? – спросил Георг.
– Как же ты не знаешь? – сказал Редер. – Разве ты не из дому? – И вдруг у коротышки Редера сердце отчаянно заколотилось. Он вскипел: – Этого еще не хватало, морочить мне голову! Три года тебя нет, а потом ты приходишь и плетешь вздор. Каким был, таким остался. Морочишь голову своему Паулю!.. И тебе не стыдно! Что ты там еще натворил? А уж что натворил, это я вижу, нынче дураков нет. Дома ты и не был! Так где же тебя носило все это время? Видно, здорово влип? Удрал? Да что с тобой, по правде, стряслось?
– Не найдется ли у тебя несколько марок взаймы? – сказал Георг. – Я должен сию же минуту уйти отсюда. Постарайся, чтобы Лизель ничего не заметила.
– Что с тобой стряслось?
– У вас радио нет?
– Нет, – сказал Пауль. – При голосе моей Лизель и при этом шуме, который у нас постоянно…
– Обо мне сообщали по радио, – сказал Георг. – Я бежал. – Он посмотрел Редеру прямо в глаза. Редер вдруг побледнел, так побледнел, что веснушки на его лице точно запылали.
– Откуда… ты бежал, Жорж?
– Из Вестгофена. Я… я…
– Ты? Из Вестгофена? Ты все время сидел там? Ну и отчаянный! Да они же тебя убьют, если поймают!
– Да, – сказал Георг.
– И ты хочешь уйти от нас неведомо куда? Ты не в своем уме!
Георг все еще смотрел в лицо Редеру, и оно казалось ему небом, усеянным звездами. Он сказал спокойно:
– Милый, милый Пауль, не могу я… ты, со всей твоей семьей… вы жили так спокойно, и вдруг я… Ты понимаешь, что ты говоришь? А если они сейчас поднимутся наверх? Может быть, они шли за мной по пятам…
Редер сказал:
– А тогда все равно уже поздно. Если они явятся, придется сказать, что я знать ничего не знаю. Этого нашего последнего разговора не было. Понимаешь – твои последние слова вовсе не были сказаны. А старый приятель всегда может с неба свалиться. Откуда мне знать, где тебя все это время носило?
– Когда мы последний раз виделись? – спросил Георг.
– Ты был здесь последний раз в декабре тридцать второго года, на второй день рождества, ты еще тогда съел все наше печенье.
Георг сказал:
– Они тебя будут допрашивать, без конца допрашивать. Ты не знаешь, какие способы они изобрели. – В его глазах сверкали те колючие искорки, которых в юности так боялся Франц.
– Пуганая ворона и куста боится. А почему полиция обратит внимание непременно на мою квартиру? Никто не видел, как ты вошел, иначе они давно были бы тут. Подумай лучше о том, что дальше, как тебе выбраться отсюда. Ты на меня не сердись, Жорж, до, по-моему, лучше тебе здесь не засиживаться.
– Я должен выбраться из этого города, из этой страны, – сказал Георг. – Мне нужно разыскать моих друзей!
– Твоих друзей! – засмеялся Пауль. – А ты отыщи сначала те щели, в которые они забились!
Георг сказал:
– Потом, как-нибудь, я расскажу тебе, что это за щели. У нас в Вестгофене тоже есть несколько десятков людей, о которых все и думать забыли. О!.. Я многое мог бы порассказать. Если к тому времени мы оба не заползем в такие щели.
– Да нет, Жорж, – сказал Пауль, – я просто вспомнил об одном парне, о Карле Гане из Эшерсгейма, он-то ведь потом…
Георг прервал его:
– Брось! – Он тоже вспомнил об одном человеке. Неужели Валлау уже мертв? Неужели он недвижим в этом мире, который так бешено мчится вперед? И Георг опять услышал голос Валлау, тот окликнул его «Жорж!» – один-единственный слог, донесшийся издалека.
– Жорж! – окликнул его коротышка Редер.
Георг вздрогнул. Пауль испуганно смотрел на него. На миг лицо Георга снова стало чужим. Он отозвался чужим голосом:
– Да, Пауль?
Пауль сказал:
– Я мог бы завтра пойти к этим твоим друзьям и проводить тебя.
– Дай мне собраться с мыслями, вспомнить, кто живет здесь в городе, – сказал Георг. – Ведь прошло больше двух лет.
– Никогда бы ты не попал во всю эту кутерьму, – сказал Пауль, – если бы не связался тогда с Францем. Помнишь? Он-то тебя и втянул в это дело, ведь до него ты… Ну, на собрания-то мы все ходили, в демонстрациях все участвовали. И гнев у нас в сердце тоже иной раз кипел. И надежды тоже у нас были. Но уж твой Франц – в нем вся загвоздка…
– Это не Франц, – сказал Георг. – Это то, что сильнее всего на свете.
– Как так «сильнее всего на свете»? – спросил Пауль, откидывая валик кухонного дивана, чтобы удобнее уложить Георга.
VI
В этот вечер племянники Элли то и дело высовывались из окна, чтобы не упустить, когда привезут яблоки. Это были дети того самого зятя-эсэсовца, которым старик Меттенгеймер хвастал на допросе. Элли знала, что Франц приедет, только когда вся семья разойдется по соответствующим местам – зять отправится в свой отряд, дети в клуб, сестра – впрочем, не наверное – на женский вечер.
Сестра была несколькими годами старше Элли – пышногрудая женщина, черты лица более резкие, чем у Элли, и в них не светилась грусть, а, наоборот, выражалась постоянная жизнерадостность. Ее муж, Отто Рейнерс, был днем банковским чиновником, вечером – эсэсовцем, а ночью – когда бывал дома – и тем и другим. В прихожей было темно, и Элли, войдя, не заметила, что лицо у фрау Рейнерс, такое похожее на лицо Элли, очень расстроенное и встревоженное.
Дети бросились от окна к Элли, они все ее очень любили. Фрау Рейнерс только рукой махнула, словно уже опоздав удержать их от какой-то опасности. Она пробормотала:
– Ах, Элли, ты зачем пришла?
Элли сообщила ей по телефону о яблоках, но Рейнерс приказал жене отправить яблоки обратно или пусть платит за них сама. А главное, Элли не следует больше пускать в дом. Жена спросила – не рехнулся ли он? Тогда он взял ее за руку и объяснил, почему ей не остается ничего другого, как выбирать между Элли и собственной семьей.
Старшая из сестер Меттенгеймер сделала хорошую партию, фрау Рейнерс всегда была и осталась благоразумной. К тому, что Рейнерс, бывший член «Стального шлема», вдруг оказался пылким приверженцем Гитлера, юдофобом и антицерковником, она отнеслась спокойно, словно это такие особенности в характере мужа, с которыми приходится мириться. Она ходила на женские вечера и на занятия по противовоздушной обороне, хотя ей там и было скучно. Она считала, что это ее супружеский долг и что семейную жизнь, под которой она разумела жизнь с мужем и детьми, вполне можно регулировать с помощью такта и компромиссов. Она была настолько благоразумна, что лишь про себя посмеивалась над терпимостью мужа к хождению детей в церковь и выполнению обрядов. Правда, это было не совсем безопасно, но все-таки – тоже перестраховка, так, на всякий случай.
Когда она увидела Элли, окруженную детьми, – они стащили с нее шляпу, рассматривали сережки и чуть не вывернули ей руки, так они тянули ее к себе, – ей стал ясен смысл того, что произошло за последние дни и как ей будет тяжело выполнить приказание мужа. Выбирать между Элли и моими детьми – какой вздор! А почему я вообще должна выбирать? И разве возможен подобный выбор? Она вдруг прикрикнула на детей, чтобы они оставили Элли в покое и уходили прочь.
Когда дети вышли, она спросила Элли, сколько стоят яблоки. Она отсчитала деньги, положила их на стол и, когда Элли запротестовала, сунула ей деньги в руку; затем, продолжая держать ее руку в своих, начала осторожно ее уговаривать.
– Ты сама понимаешь, – сказала она в заключение. – Мы ведь можем встречаться у родителей. Сегодня о нем опять сообщали по радио. Милая Элли, и почему ты тогда не вышла за моего деверя! Он был влюблен в тебя по уши. Ты, конечно, ни в чем не виновата. Но ты же знаешь Рейнерса. И ты не представляешь, что еще тебя ждет!
В другое время у Элли просто сердце остановилось бы от неожиданных слов сестры, а теперь она подумала: только бы она меня не вышвырнула до того, как Франц придет с яблоками. Она сказала спокойно:
– А что же еще меня может ждать?
– Рейнерс говорит, они могут арестовать тебя вторично, ты об этом думала?
– Да, – сказала Элли.
– И ты можешь быть так спокойна, разгуливать по улицам, покупать на зиму яблоки?
– А ты думаешь, они меня не арестуют, если я не буду покупать яблоки?
Элли всегда какая-то полусонная, размышляла сестра, опустит глаза и прячет свои мысли, а длинные ресницы – как занавески. Она сказала:
– Тебе незачем дожидаться яблок.
Поспешно и решительно Элли возразила:
– Ну уж нет, я эти яблоки заказала и не желаю, чтобы нас надули. Не позволяй своему Рейнерсу морочить тебе голову. За несколько минут я не заражу вашей квартиры. Да я ее все равно уже заразила.
– Знаешь что? – сказала сестра после короткого раздумья. – Вот тебе ключ от чулана. Поднимись наверх, сотри пыль с полок и переставь на шкаф банки с вареньем. Ключ потом сунешь под циновку. – Она повеселела, придумав способ удалить Элли из квартиры, не выгоняя ее. Она привлекла сестру к себе и хотела поцеловать, что делала обычно только в день ее рождения, но Элли отвернула лицо так, что поцелуй пришелся в волосы.
Когда дверь за Элли захлопнулась, сестра подошла к окну. Вот уже пятнадцать лет, как они живут на этой тихой улице. Но даже ее трезвому взору эти привычные, обыкновенные дома казались сегодня какими-то другими, точно она смотрела на них из проносящегося мимо поезда. В ее холодном сердце возникло сомнение, хотя оно и приняло форму привычных хозяйственных расчетов: все это гроша медного не стоит…
Тем временем Элли открыла окно в чулане, чтобы проветрить его, так как воздух был затхлый. На этикетках банок с вареньем сестра аккуратно вывела название сорта, число и год. Бедная сестра! Элли испытывала к ней странную, необъяснимую жалость, хотя старшей как будто повезло больше, чем ей. Молодая женщина села на сундук и принялась ждать, сложив руки на коленях, опустив ресницы, поникнув головой, так же как она сидела вчера на тюремной койке, так же как она завтра будет сидеть неизвестно где.
Франц поднимался по лестнице, спотыкаясь под тяжестью корзин. Это все-таки друг, сказала себе Элли, еще не все потеряно. Они принялись быстро разгружать корзины, и их руки встречались. Элли сбоку посмотрела на Франца. Он был молчалив, он прислушивался. Мало ли почему они могли подняться сюда. Вероятно, Герман будет не слишком доволен, узнав об их встрече, даже если все обойдется благополучно.
– Ты что-нибудь придумала? – спросил Франц. – Как ты считаешь, он в городе?
– Да, – сказала Элли, – мне кажется, да.
– Почему ты в этом уверена? Ведь в конце концов отсюда далеко до лагеря… И здесь многие его знают.
– Да, но и он знает многие. Может быть, у него здесь есть какая-нибудь девушка, на которую он надеется… – Она слегка нахмурилась. – Три года назад, почти перед самым арестом, я видела его издали в Нидерраде. Он меня не заметил. Он шел с девушкой, не просто под руку, а вот так – рука с рукой, ну, может быть, одна из таких девушек…
– Может быть; но отчего ты так уверена?
– Да, совершенно уверена, у него здесь, должно быть, есть кто-нибудь – приятельница или друг. Да и гестапо в этом уверено, они все еще за мной следят, а главное…
– Что главное?
– Я чувствую это, – сказала Элли. – Я чувствую это: вот тут – и тут.
Франц покачал головой.
– Милая Элли, даже для гестапо это не доказательство.
Они уселись на сундук. Только теперь Франц посмотрел на нее. Он охватил Элли жадным взглядом с головы до ног – это продолжалось одно мгновенье. Он урвал это мгновенье у тех немногих, которые были дарованы им, у того невероятно скудного времени, какое было отпущено им для жизни. Элли опустила глаза. И хотя она до сих пор никогда не вспоминала о Франце, хотя ей чудилось, что она идет по канату, натянутому над бездной, хотя то, что свело их здесь в чулане, было вопросом жизни и смерти, – ее сердце невольно забилось чуть быстрее, предчувствуя слова любви.
Франц взял ее за руку. Он сказал:
– Дорогая Элли, милее всего мне было бы уложить тебя в одну из этих корзин, снести по лесенке, поставить на тележку и увезти. Ей-богу, это было бы мне милее всего, но это невозможно. Поверь мне, Элли, я все эти годы хотел тебя снова увидеть, но пока нам больше нельзя встречаться.
Элли подумала: сколько людей говорят мне, что они меня очень любят, но им больше нельзя со мной встречаться.
Франц сказал:
– Ты подумала о том, что они тебя могут вторично арестовать, как они часто делают с женами беглецов?
– Да, – отвечала она.
– Ты боишься?
– Нет, какой смысл?
«Почему же именно она не боится?» – подумал Франц. В нем шевельнулось глухое подозрение, что ей все еще приятно быть хоть чем-то связанной с Георгом. Он неожиданно спросил:
– А кто, собственно, был тот человек, которого они тогда вечером у тебя арестовали?
– Ах, просто мой знакомый, – отвечала Элли. К стыду своему, она почти совсем забыла про Генриха. Нужно надеяться, что бедняга опять у своих родителей! Насколько она его знает, он тоже после столь печального приключения никогда к ней не вернется. Не такой он человек.
Все еще держась за руки, они смотрели перед собой. Печаль сжимала их сердца.
Затем Франц сказал совсем другим, сухим тоном:
– Так ты, Элли, припомнила, кто из прежних знакомых Георга здесь в городе мог бы принять его?
Она назвала несколько фамилий; кое-кого из этих людей Франц знавал раньше. Но нет, Георг, если его рассудок еще не помутился, не пойдет к ним. Затем два-три совсем незнакомых имени, заставившие Франца насторожиться, затем друг детства Георга, маленький Редер, о котором подумал и сам Франц, затем старик учитель, но он давно уже стал пенсионером и уехал отсюда.
Есть две возможности, размышлял Франц: или Георг потерял разум и не в состоянии соображать, тогда все наши планы бесцельны, тогда ничего нельзя предвидеть, ничем нельзя ему помочь; или он еще в силах думать, и тогда его мысли должны идти в одном направлении с моими; кроме того, Герман, наверно, знает, с кем Георг встречался перед самым арестом. Но прямо от Элли нельзя отправиться к Герману. А часы идут и проходят бесплодно. Он забыл о сидевшей рядом с ним женщине. Франц быстро вскочил – ее рука, лежавшая у него на коленях, соскользнула – и составил пустые корзины, в которых мечтал унести Элли. Элли заплатила за яблоки, он дал сдачу. Затем добавил:
– Если спросят, мы скажем, что ты дала мне пятьдесят пфеннигов на чай. – Он был готов к тому, что его при выходе из дома задержат.
И только когда тревога прошла, когда Франц выбрался из этого дома, когда его скрипучая тележка уехала с этой улицы, только тогда ему вспомнилось, что они с Элли даже не простились и не обсудили возможность встретиться опять.
У Марнетов он рассчитался, не забыл и про чаевые.
– Это уж тебе, – сказала фрау Марнет, решившая быть великодушной.
Когда он, перекусив, ушел в свой чулан, Августа сказала:
– Сегодня он получил отставку, ясно.
Ее муж сказал:
– Вот увидишь, он еще вернется к Софи.
Когда Бунзен куда-нибудь входил, людям хотелось извиниться за то, что комната слишком тесна и потолок низок. А на его красивом мужественном лице появлялось снисходительное выражение, словно он хотел сказать, что зашел только на минутку.
– Я видел, что у вас свет, – сказал он. – Да, нелегкий денек выдался.
– Садитесь, – сказал Оверкамп. Он отнюдь не был в восторге от гостя. Фишер встал со стула, на который усаживался во время допросов, и перешел на скамейку у стены. Оба они отчаянно устали.
– Знаете что, – сказал Бунзен, – у меня есть в комнате водка. – Он вскочил, распахнул дверь и крикнул в темноту: – Эй, эй! – Донеслось щелканье каблуков.
Казалось, весь мир за порогом померк, и туман, точно пар, тяжелыми волнами катился через порог в комнату. Бунзен сказал:
– Я обрадовался, что у вас еще свет. Откровенно говоря, я уже просто не в силах все это выдерживать.
Оверкамп подумал: господи, этого еще недоставало. А угрызения совести – это не меньше чем на полтора часа. Он сказал:
– Милый друг, в этом мире – уж так он устроен – выбор сравнительно невелик: или мы держим людей известного сорта за колючей проволокой и стараемся – гораздо усерднее, чем это было принято до нас, – чтобы они там и оставались, или за проволокой сидим мы, и они сторожат нас. Но ввиду того, что первое положение разумнее, приходится, чтобы сохранить его, предварительно принять целый ряд разнообразных и довольно неприятных мер.
– Вот-вот, я совершенно с вами согласен, – отозвался Бунзен. – Тем более мне претит дурацкая болтовня нашего старика Фаренберга.
– А это, милый Бунзен, – сказал Оверкамп, – уж ваше личное дело.
– Теперь, когда притащился Фюльграбе, старик твердо уверен, что всех переловит. А вы что думаете на этот счет, Оверкамп?
– Я – следователь Оверкамп, а не пророк Аввакум. И ни к великим, ни к малым прорицателям не принадлежу, я здесь выполняю тяжелую работу.
Он подумал: этот лоботряс все еще невесть что о себе воображает только оттого, что в понедельник утром он один отдал несколько вполне естественных распоряжений, вытекающих из правил служебного распорядка.
Появился поднос с водкой и рюмками. Бузен налил, осушил одну, затем вторую, третью. Оверкамп наблюдал за ним с профессиональным вниманием. На Бунзена водка оказывала своеобразное действие. По-настоящему пьяным он, может быть, никогда не бывал, но уже после третьей рюмки в его словах и движениях замечалась какая-то перемена. Даже кожа на лице слегка обвисла…
– И притом, – продолжал Бунзен, – я сильно сомневаюсь, чтобы эти четыре субъекта на своих крестах еще что-нибудь чувствовали, а уж пятый, Беллони, – тот наверняка ничего не чувствует, поскольку висят только его старый фрак и шляпа. Ну, остальные заключенные, когда их выстраивают на «площадке для танцев» – хочешь не хочешь, а смотри, – те, конечно, чувствуют. Эти же четверо – они ведь знают, что их ждет… Говорят, когда знаешь, все становится безразлично и совсем ничего не чувствуешь. Да и потом – им просто неудобно стоять, ведь даже не колет, это только Фюльграбе хныкал, что он обманулся в своих лучших надеждах. Интересно, возьмут его еще раз в оборот сегодня? Если да, пустите и меня посмотреть.
– Нет, дорогой мой.
– Отчего же нет?
– Служба, мой друг. У нас на этот счет строго.
– Знаем мы ваши строгости, – сказал Бунзен, его глаза заблестели. – Дайте мне хоть на пять минут этого Фюльграбе, и я вам скажу, случайно он встретился с Гейслером или нет.
– Он может наплести вам, будто с Гейслером даже условился, если вы дадите ему пинка в живот. Но я вам и после этого скажу, что встреча эта только случайность, а отчего? Да оттого, что Фюльграбе тряхнуть достаточно, и показания сыплются, как сливы с дерева; оттого, что у меня свое представление о Фюльграбе и свое представление о Гейслере. Мой Гейслер никогда не станет уславливаться с Фюльграбе о встрече в городе среди бела дня.
– Если он остался сидеть на скамейке, как говорит Фюльграбе, значит, он еще кого-то поджидал. А все управляющие домами и все дворники получили его фото?
– Милый Бунзен, – сказал Оверкамп, – будьте благодарны хотя бы за то, что другие люди берут на себя столько забот.
– Ваше здоровье!
Они чокнулись.
– Не можете ли вы хорошенько выворотить мозги этому Валлау? Там должна быть фамилия того, кого дожидался Гейслер. Отчего бы вам не устроить очную ставку между Фюльграбе и Валлау?
– Милый Бунзен, ваша идея подобна шотландской королеве Марии Стюарт, она хороша, но не счастлива. Впрочем, если вы так интересуетесь этим – извольте, мы допрашивали Валлау очень подробно, вот протокол допроса.
Он достал из стола пустой листок. Бунзен изумленно уставился на листок. Затем улыбнулся. Его зубы, при смелых и крупных чертах лица, были, пожалуй, мелковаты. Мышиные зубки.
– Дайте мне вашего Валлау до завтрашнего утра.
– Можете захватить с собой этот клочок бумаги, – сказал Оверкамп, – и пусть он выплевывает на него кровь. – Он сам налил Бунзену еще. Полупьяный Бунзен обращался только к Оверкампу, сидевшему прямо перед ним. Фишера он как будто не замечал. Фишер, ссутулясь на своей скамейке, осторожно, чтобы не закапать брюки, держал в руке полную рюмку – он никогда не пил. Оверкамп сделал ему знак бровями. Фишер встал, спокойно обогнул Бунзена, подошел к столу, снял телефонную трубку. – Ах, извините, – сказал Оверкамп, – служба есть служба.
– А похож на архангела в латах, вроде святого Михаила, – сказал Фишер, как только Бунзен вышел.
Оверкамп поднял хлыстик, лежавший возле стула, осмотрел, как осматривал тысячи подобных вещей, держа осторожно, чтобы не стереть отпечатка пальцев. Затем сказал:
– Ваш святой Михаил позабыл свой меч. – Он крикнул часовому за дверью: – Прибрать здесь! Мы кончаем! Часовые остаются на своих местах.
В этот вечер Герман уже в третий раз спрашивал у своей жены Эльзы, не просил ли Франц что-нибудь передать ему. А Эльза в третий раз рассказывала, что Франц заходил позавчера и хотел его видеть, но больше не был. «В чем тут дело? – размышлял Герман. – Ведь сначала он точно помешался на этом побеге, только о нем и говорил, а теперь как сквозь землю провалился. Не затеял ли он чего-нибудь на свой страх и риск? Или, может быть, с ним тоже беда случилась?»
В кухне Эльза что-то мурлыкала себе под нос низким, чуть хриплым голосом: казалось, пчелка жужжит песенку о розочке. Это жужжание по вечерам успокаивало Германа, и он переставал корить себя за то, что женился на девочке, ничего не ведавшей ни о нем и ни о чем вообще. А сегодня вечером Герман даже признался себе, что без этой девочки ему было бы трудно выносить такую жизнь, с ее угрюмым отшельничеством и постоянными тревогами. Герман уже знал, что Валлау пойман. С трудом оторвался он от виденья лежащего на земле окровавленного тела, которое стараются разрушить пинками и побоями, оттого что в нем обитает нечто нерушимое. Оторвался и от мыслей о себе, от непроизвольного лицезрения собственного тела, которое так же легко разрушить, но в котором, он надеялся, тоже обитает нечто нерушимое. Он обратился мыслями к непойманным беглецам. И прежде всего – к Георгу Гейслеру; ведь Гейслер родом из этих мест и, возможно, будет искать убежища здесь. То, что Франц рассказал ему о Георге, было, по мнению Германа, слишком переплетено с какими-то туманными чувствами. Но на основе всего, что ему было известно от других – он лично Гейслера никогда не видел, – Герман уже нарисовал себе определенный образ: человек, который не щадит себя и готов многим пожертвовать, чтобы выиграть. А то, чего ему недоставало, он мог восполнить в общении со своим товарищем по заключению – Валлау. Самого Валлау Герман знал мало, но что это за человек – сразу видно. Надо поскорее приготовить деньги и документы, размышлял Герман. Он опять с трудом оторвался – теперь уже от мыслей о человеке, которого преследуют и который может неожиданно появиться здесь. Вопрос в том, необходимо ли завтра же добраться до того единственного места, где все это на всякий случай заготовлено? Больше я в данном случае не могу сделать. И это я сделаю, сказал он себе и успокоился. В кухне пчелка жужжала «Мельницу». Без Эльзы, сказал себе Герман, я был бы еще менее спокоен. И что она здесь – это хорошо.
Франц бросился на свою постель. Он так устал, что заснул не раздеваясь. Ему приснилось, будто он опять в чулане с Элли и он решил с нею проститься как следует. Вдруг Элли потеряла одну из своих сережек; сережка упала в яблоки. Они принялись искать. Ему стало страшно, ведь время идет, а сережку найти необходимо, но яблок так много, их все больше и больше. «Вот она!» – крикнула Элли, однако сережка только мелькнула между яблоками, как божья коровка, и они с Элли продолжают искать. Теперь их оказывается уже не двое – все помогают им. Фрау Марнет роется в яблоках, и Августа, и дети, и этот веснушчатый Редер. И Эрнст-пастух со своим красным шарфом и своей Нелли, Антон Грейнер и его двоюродный брат – эсэсовец Мессер, даже Герман перебирает яблоки и секретарь районной организации, который был здесь в двадцать девятом году. Интересно, куда он делся? Ищут Софи Мангольд и Кочанчик; толстая кассирша, с которой Франц когда-то видел Георга, когда тот порвал с Элли, тоже, пыхтя, роется в яблоках. И вдруг его осенило: да ведь и у нее можно переночевать. Она, конечно, толста, как бочка, но вполне приличная особа. И вот уже нет яблок, он сидит на своем велосипеде и катит вниз по дороге в Гехст. Как он и ожидал, в киоске с сельтерской торгует толстая кассирша, и на ней сережки Элли, но о Георге нет и речи, и вот Франц несется дальше на своем велосипеде. Его страх все растет, ему чудится, что уже не он ищет, а его ищут. Наконец ему приходит в голову, что Георг, конечно, дома. Где же еще? Он, конечно, сидит в их общей комнате. Какая мука опять подниматься туда! Но Франц пересиливает себя, он поднимается и входит. Георг сидит верхом на стуле, закрыв лицо руками. Франц начинает укладывать свои вещи, – ведь после всего, что было, их совместная жизнь кончилась, от нее осталось только тягостное воспоминание. Глаза Георга преследуют его, каждое движение причиняет боль. В конце концов он оборачивается. Тогда Георг отнимает руки от лица. Оно совершенно бесформенное. Кровь течет из ноздрей, изо рта и даже из глаз. Франц хочет вскрикнуть и не может, а Георг спокойно говорит: «Из-за меня, Франц, тебе незачем съезжать».