Текст книги "Седьмой крест. Рассказы"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)
Георг посмотрел вокруг. В самом деле, туман поднялся, бледно-голубое осеннее небо сияло, чистое и ясное.
– Уи-и, уи-и! – пропищала старуха, так как два – нет, уже три самолета, сверкнув, ринулись вниз и принялись описывать над самой землей, над крышами Вестгофена, над болотом и над полями широкие круги.
Стараясь держаться как можно ближе к старухе и к ее внучке, Георг шагал в сторону шоссе.
Никого не встретив, они прошли метров десять. Старуха смолкла. Казалось, она все забыла – Георга и девочку, солнце и самолеты – и погрузилась в раздумье о тех днях, когда Георга еще и на свете не было. А Георг старался идти совсем рядом с ней, охотнее всего он ухватился бы за ее юбку. Это же не на самом деле; ему только снится, что он идет со старухой, держась за ее юбку, а она не замечает. Сейчас он проснется и услышит, как в бараке орет Логербер…
Справа началась длинная стена, утыканная поверху битым стеклом. Они прошли несколько шагов вдоль стены, очень близко друг к другу, Георг – позади. Вдруг, без гудка, вынырнул мотоцикл. Если бы старуха сейчас обернулась, ей пришлось бы поверить в то, что Георг провалился сквозь землю. Мотоцикл пронесся мимо.
– Уи-и, уи-и! – заныла старуха, снова семеня по дороге. Георг исчез не только с ее пути, но и из ее памяти.
А Георг лежал по ту сторону стены, его руки были в крови от стекол, левую руку, около большого пальца, он распорол, изорвана была и одежда, так что видно было тело.
Соскочат они сейчас с мотоцикла, чтобы схватить его, или нет? Из низкого красного кирпичного здания с множеством окон доносились голоса, высокие и низкие, целый хор задорных мальчишеских голосов. Какое слово хотели они запечатлеть в его мозгу, какую фразу – в этот его смертный час? С противоположной стороны появился еще мотоцикл и пронесся мимо – в лагерь Вестгофен. Но Георг не испытал облегчения и только сейчас почувствовал, как болит рука; он, кажется, готов был откусить себе руку у кисти.
Вдоль боковой стены красного здания – это было сельскохозяйственное училище – тянулась оранжерея. Главный вход в здание и крыльцо находились с этой стороны, против оранжереи. Между фасадом училища и оградой стоял сарай, заслонявший от Георга всю остальную часть усадьбы. Георг переполз в сарай. Внутри было тихо и темно. Вскоре его глаза различили толстые связки лыка, висевшие на стене, разную утварь, корзины и одежду. Так как теперь все зависело уже не от его сообразительности, а лишь от того, что люди называют удачей, он стал спокоен и холоден. Оторвал какой-то лоскут. Перевязал левую руку, придерживая лоскут зубами. Не спеша принялся выбирать и, наконец, остановился на плотной коричневой куртке из вельвета с застежкой «молнией». Он напялил ее поверх своего пропитанного кровью и потом рванья. Подобрал себе обувь по ноге. Тут же нашлись и рабочие брюки. Башмаки были совсем новые. А вот выйти отсюда ему не удастся. Он выглянул в щель. Люди в окнах, люди в оранжерее. Кто-то сошел с крыльца, направился к оранжерее, остановился перед дверью лицом к сараю. Парня позвали из окна, и он возвратился в здание училища. Наступила тишина. Солнце отражалось в стеклах и в отшлифованных плоскостях какой-то машинной части, которая лежала, полузапакованная, возле крыльца.
Георг вдруг ринулся к двери и выдернул ключ. Он засмеялся, сел на пол спиной к двери и стал рассматривать свои башмаки. Две, три минуты продолжалось это состояние – последнее отступление в самого себя, когда все в мире потеряно и человеку на все наплевать. Если они сейчас войдут, ударить мотыгой или граблями? Что заставило его опомниться, он и сам не знал, во всяком случае, это не пришло извне, – может быть, боль в руке, может быть, какие-то отзвуки голоса Валлау в его ушах. Он снова вставил ключ и выглянул в дверную щель. Опять перелезть через стену и вернуться на шоссе он не мог. Между утыканной битым стеклом стеной и небом тянулся коричневый контур холма с виноградником; воздух был так прозрачен, что можно было пересчитать верхушки виноградных лоз в последнем ряду, выступавшие над бледно-коричневой каймой. И когда Георг тупо созерцал этот верхний ряд лоз, кто-то вдруг дал ему совет, кто-то, кого он не знал, – ибо Георг уже не помнил, сам ли Валлау в Руре, или кули в Шанхае, или шуцбундовец в Вене тем спасся от опасности, что взял и понес на плече какой-то предмет, который отвлек от него внимание, – ведь такая ноша указывает на определенную цель пути и узаконивает несущего. И вот, когда Георг сидел в сарае, он, этот незримый советчик, напомнил ему о том, что кто-то находившийся в подобном же положении этим способом спасся – не то из дома в Вене, не то с хутора в Рурской области, не то из оцепленной улочки в Шанхае. И хотя Георг не знал – было ли у советчика знакомое лицо Валлау, или желтое, или бронзовое, совет он понял: возьми машинную часть, что лежит у двери. Ведь выйти все равно нужно. Может быть, не удастся, но другой возможности нет. Правда, твое положение особенно отчаянное, но ведь и мое тогда…
Потому ли, что его просто не заметили или приняли за рабочего машиностроительного завода или за того, чью куртку он надел, но ему удалось благополучно пройти между оранжереей и крыльцом и выйти за ворота на дорогу перед обращенным к полям фасадом училища. Боль в левой руке была так сильна, что минутами заглушала даже страх. Георг шагал по дороге, тянувшейся параллельно шоссе вдоль нескольких домов. Они все смотрели на поля, а верхними окнами, может быть, даже на Рейн. Самолеты все еще гудели, небо, голубея, вышло из тумана; должно быть, скоро полдень. Язык у Георга пересох, грубая, заскорузлая, облепленная грязью одежда под курткой жгла тело, нестерпимо мучила жажда. На левом его плече покачивалась машинная часть, на которой болтался ярлычок фирмы. Он как раз собирался поставить свою ношу на землю и перевести дух, когда его остановили.
Это был один из двух патрулирующих мотоциклистов, должно быть заметивший его с шоссе в просвете между двумя домами: силуэт ничуть не подозрительного, идущего полями человека, с ношей на плече, на фоне тихого полуденного неба. Мотоциклист остановил его, как останавливал каждого. И сейчас же кивком отпустил, как только Георг показал на ярлычок фирмы. Быть может, Георг спокойно дошел бы до Оппенгейма или еще дальше – по крайней мере, его незримый советчик, который помог ему выбраться из сарая, рекомендовал сделать именно так. Он почти слышал тихий, но настойчивый голос, твердивший: иди вперед, иди вперед! Но окрик патруля отнял у него мужество, и он вдруг потащил свою машинную часть от шоссе в глубь полей, к Рейну, в сторону деревни Бухенау. Чем сильнее билось от страха его сердце, тем тише становился голос, предостерегавший его от полевой дороги, пока не был наконец совершенно заглушен его неистовым сердцебиением и полуденным звоном колокола в Бухенау – звонкий горький звон, похоронный звон! Стеклянное небо опрокинуто над деревней Бухенау, в которую он входит. Он и сам уже чует: здесь ловушка. Он минует двух часовых, которые пялятся на него. Он спиной ощущает их взгляды. Едва он вступает на деревенскую улицу, как позади кто-то свистит, тонко-тонко, и этот свист пронизывает все его существо.
Вся деревня внезапно охвачена волнением. Свистки с одного конца в другой. Команда: «Все по домам!» Широкие ворота скрипят. Георг поставил свою ношу на землю, скользнул в ближайший двор и спрятался за штабелями дров. Деревню оцепили. Это случилось вскоре после полудня.
Франц только что вошел в столовую. Он только что узнал об аресте Кочанчика, и вот Антон хватает его за руку и начинает выкладывать все, что ему известно.
А в эту минуту Эрнст, пастух, постучал в кухонное окно Мангольдов. Софи отперла и засмеялась. Она была кругленькая, но сильная и гибкая. Пусть Софи подогреет ему картофельный суп. Его термос испорчен. А почему не войти и не пообедать со всеми, сказала Софи. Нелли может посторожить.
Его Нелли, сказал Эрнст, это не собака, это просто ангелок. Но у него, слава богу, есть совесть, и деньги ему тоже недаром платят.
– Софи, – сказал Эрнст, – принеси-ка ты мне картофельный суп горячим в поле, и не гляди ты так на меня, Софи. Когда ты так на меня поглядываешь своими золотистыми глазками, меня насквозь пробирает.
Он пошел через поле к своей будке на колесах. Он выбрал местечко на солнышке, расстелил несколько газет, поверх них пальто. Присел и стал ждать. Довольный, смотрел он, как приближается Софи. Она такая кругленькая, такая сочная, как яблочко, и на тоненьких, тоненьких черенках.
Софи принесла ему суп и картофельные оладьи с грушей. Они вместе учились в шмидтгеймской школе.
Девушка села рядом с ним.
– Чудно, – сказала она.
– Что?
– Да что как раз ты – пастух.
– Они мне на днях то же самое сказали, там, внизу, – заметил Эрнст. Он показал на Гехст. – «Вы же сильный молодой человек, вас природа предназначила кой для чего получше. – С невероятной быстротой Эрнст менял лицо и голос – то это был Мейер из бюро труда, то Герстль из рабочего фронта, то Краус, бургомистр Шмидтгейма, то сам он, Эрнст, но сам он – реже всего. – Почему вы не уступите свое место пожилому соплеменнику?» И тут я сказал им, – продолжал Эрнст, поспешно проглотив несколько ложек супу, – тут я сказал: «В моей семье ремесло пастуха передается из рода в род еще со времен Вилигиса».
– Какого Вили?.. – спросила Софи.
– Это они у меня тоже спрашивали, – сказал Эрнст, уплетая оладьи с грушей. – Вы все в школе, наверно, прозевали эту премудрость. Потом они спросили меня, почему я не женат, когда другие, хотя им зарабатывать свой хлеб гораздо тяжелее, давно женаты и детишки у них есть.
– И что ты ответил? – спросила Софи чуть охрипшим голосом.
– Ах, – отозвался Эрнст с невинным видом, – я сказал, что дело уже на мази.
– Как так? – спросила Софи с беспокойством.
– Да так, я, мол, уже помолвлен, – сказал Эрнст, опустив глаза, причем от его внимания не ускользнуло, что Софи как-то вдруг побледнела и увяла. – Да, помолвлен с Марихен Виленц из Боценбаха.
– А-а, – сказала Софи, опустив голову и разглаживая на коленях юбку. – Она ведь еще школьница, твоя Марихен Виленц из Боценбаха.
– Не беда, – сказал Эрнст, – я подожду, пока моя невеста подрастет, тут целая история, я тебе как-нибудь расскажу…
Софи теребила травинку. Она сорвала ее и прикусила зубами. Потом сказала насмешливо и с грустью:
– Кто влюблен, кто помолвлен, кто женится…
И Эрнст, который нарочно дразнил ее и от которого ничто не ускользнуло – ни ее волнение, ни дрожь ее рук, составил вылизанные тарелки и сказал:
– Спасибо, Софи. Если ты делаешь все так же здорово, как печешь оладьи, ты для мужчины просто клад. Взгляни-ка на меня еще разок, пожалуйста, взгляни. Ну, взгляни же. Когда ты на меня поглядываешь своими милыми глазками, я эту Марихен могу забыть на веки вечные.
Он смотрел вслед Софи, которая шла к дому, брякая тарелками. Затем крикнул:
– Нелли!
Собачка ринулась к нему на грудь и, опершись лапками на Эрнстовы колени, посмотрела на него – черный комочек беззаветной преданности. Эрнст прижался лицом к мордочке собаки, в приступе нежности погладил ее голову:
– Знаешь ты, Нелли, кого я люблю больше всех? Знаешь, кто мне милей всех на свете? Это Нелли.
Эконом сельскохозяйственного училища позвонил на обед не в полдень, а с опозданием на пятнадцать минут. Один из подростков, Фриц Гельвиг, ученик-садовод, сначала побежал в сарай, чтобы вынуть из кошелька в своей вельветовой куртке двадцать пфеннигов. Он был должен товарищу за два билета лотереи зимней помощи. Круглый год при училище были курсы, их посещали главным образом сыновья и дочери окрестных крестьян. При училище был также опытный участок: его обслуживали не только курсанты, там имели постоянную работу несколько садоводов и учеников.
Ученик Фриц Гельвиг, белокурый, рослый, смышленый паренек с живыми глазами, обшарил весь сарай в поисках куртки: сначала он был удивлен, затем раздосадован, затем разозлился. Эту куртку он купил всего лишь на прошлой неделе, после сговора. Он бы не мог приобрести ее, если бы не полученная им маленькая премия. Он позвал товарищей, уже сидевших за столом. Светлый обеденный зал с выскобленными добела деревянными столами был украшен цветами и свежей зеленью, обвивавшей портреты Гитлера, Даррэ {1} и ландшафты на стенах. Сначала Гельвиг решил, что над ним подшутили товарищи, – они дразнили его, уверяя, что он купил куртку на рост, и завидовали, что у него такая девушка. Молодые парнишки со свежими открытыми лицами – мальчишеские лица, но уже с примесью чего-то взрослого, как и лицо Гельвига, – заверили его, что куртки не трогали, и помогли искать. Скоро, однако, поднялся крик: «Что это за пятна? А у меня выдрали подкладку! Тут был кто-то! Твою куртку украли».
Гельвиг чуть не расплакался. Пришел наконец и дежурный по столовой посмотреть, что еще тут вытворяют эти озорники. Фриц, бледный от гнева, сказал, что у него украли куртку. Позвали инспектора и эконома. Двери сарая широко распахнулись. Тогда все увидали пятна на висящей одежде и разорванную подкладку чьей-то старой куртки, всю забрызганную кровью.
Ах, если бы у его куртки была только выдрана подкладка! В лице у Гельвига уже не осталось ничего взрослого. От гнева и обиды оно сделалось совсем ребячьим. «Если я найду его, я его убью!» – заявил он. Его нисколько не утешило то, что Мюллер хватился своих башмаков. Ну, Мюллер купит себе новые, он единственный сын, его родители – богатые крестьяне, а Гельвигу теперь предстоит опять копить и копить.
– Успокойся же наконец, Гельвиг, – сказал директор; он обедал у себя дома, и эконом срочно вызвал его. – Успокойся и опиши свою куртку как можно точнее. Этот вот господин – из уголовного розыска, и он сможет тебе вернуть ее, только если ты опишешь куртку со всеми подробностями.
– А что было в карманах? – ласково спросил незнакомый низенький человечек, когда Гельвиг кончил свое описание, причем, выговорив «и внутренние застежки «молнии», он чуть не всхлипнул.
Гельвиг задумался.
– Кошелек, – сказал он, – в нем марка двадцать… носовой платок… ножик.
Агент еще раз прочел ему его показания и дал подписать.
– А где я могу получить обратно свою куртку?
– Тебя известят, – сказал директор.
Все это было плохим утешением для Гельвига; правда, его горе немного облегчалось тем, что вор, укравший куртку, оказался все-таки не обычным вором. Едва эконом кончил осмотр сарая, ему сразу же стала ясна вся связь между событиями. И он только спросил директора, не позвонить ли куда следует.
Когда Гельвиг вышел – сейчас же после него пришлось Мюллеру подробно описывать свои башмаки, – весь участок между училищем и стеной был оцеплен. Уже нашли место, где Георг, прыгая через стену, помял ветви фруктовых деревьев, а у стены и у сарая уже стояли часовые. Позади них толпились учителя, садоводы, ученики. Обеденный перерыв пришлось продлить; бобовый суп со свининой в больших чанах покрылся пленкой сала.
В нескольких шагах от часовых пожилой садовник Гюльтчер, видимо совершенно равнодушный к всеобщему волнению, выравнивал дорожку. Они были из одной деревни. И Гельвиг, чье бледное лицо стало багровым – он с торопливой готовностью и обстоятельностью отвечал на все вопросы, – Гельвиг остановился возле Гюльтчера, может быть, именно потому, что старик его ни о чем не спросил.
– Говорят, я все-таки получу обратно свою куртку, – сказал Гельвиг.
– Вот как? – отозвался садовник.
– Мне пришлось описать ее во всех подробностях.
– И ты, что же, описал ее? – спросил Гюльтчер, не отводя глаз от своей работы.
– Конечно, я же обязан был, – сказал Гельвиг.
Эконом позвонил во второй раз. Обед продолжался. В столовой все началось сначала. Сюда уже дошел слух о том, что в Либахе и Бухенау членам гитлерюгенда разрешили участвовать в поисках. Гельвига опять расспрашивали. Но он почему-то стал молчалив. Видимо, он боролся с новым, более сокровенным приступом горя. Тут он вдруг вспомнил, что в куртке был и членский билет бухенауского гимнастического общества. Заявить ли об этом дополнительно?
На что вору билет? Он может просто сжечь его на спичке. Но где же беглец возьмет спичку? Он может просто разорвать его и бросить где-нибудь в уборной. Но разве беглец может войти, куда ему захочется? Ну, просто затопчет клочки в землю, вот и все, решил Гельвиг и почему-то успокоился». После обеда он еще раз прошел мимо садовника. Обычно он обращал на этого человека – своего односельчанина – не больше внимания, чем все подростки обращают на стариков, которые всегда тут и только иногда умирают. Он и сейчас, без всякого повода, остановился позади Гюльтчера, который сажал лук. Гельвиг был на хорошем счету в гитлерюгенде и среди учеников-садоводов, и все шло у него до сих пор как по маслу – это был прямодушный, сильный и ловкий подросток. В том, что людям, которые сидят в лагере Вестгофен, там и надлежит сидеть, как умалишенным в сумасшедшем доме, в этом он был искренне убежден.
– Послушай-ка, Гюльтчер, – начал он.
– Ну?
– У меня еще членский билет лежал в куртке.
– Да, и что же?
– Уж не знаю, заявить об этом дополнительно или не стоит?
– Так ведь ты уже обо всем заявил, говоришь, обязан был? – заметил садовник. Впервые поднял он глаза на Гельвига и сказал: – И чего ты волнуешься, получишь обратно свою куртку.
– Ты думаешь?
– Уверен. Они обязательно поймают его, вероятно, сегодня же. Сколько она стоила-то?
– Восемнадцать марок.
– Стало быть, вещь хорошая, – сказал Гюльтчер, словно желая снова растравить горе мальчика, – ноская вещь. Будешь надевать, когда пойдешь гулять со своей девушкой. А тот, – он показал неопределенным движением куда-то вдаль, – того уже давно не будет на свете.
Гельвиг нахмурился.
– Ну и что из этого? – сказал он вдруг грубо и вызывающе.
– Да ничего, – отвечал садовник. – Решительно ничего.
«Почему он сейчас так странно посмотрел на меня?» – подумал Гельвиг.
VI
Во дворе, где Георг спрятался за дровами, были вдоль и поперек протянуты веревки для белья. Из дома вышли с бельевой корзиной две женщины, молодая и старая. Старуха была прямая и костлявая; молодая шла согнувшись, и лицо у нее было усталое. «Почему мы не остались вместе, Валлау? – подумал Георг. Какой-то новый, неистовый шум донесся с края деревни. – Достаточно бы одного твоего взгляда…»
Женщины пощупали белье. Старуха сказала:
– Еще совсем сырое. Подожди гладить.
– Нет, уже можно, – возразила молодая, принялась снимать белье и укладывать в корзину.
– Ну как же, посмотри, сырое, – настаивала старшая.
– Нет, гладить можно.
– Сырое!
– Каждый делает по-своему, ты любишь гладить сухое, я люблю гладить сырое.
Судорожно, с какой-то отчаянной поспешностью срывали они белье с веревок.
А там, в деревне, продолжалась тревога.
– Нет, ты послушай! – воскликнула молодая.
– Да, да… – вздохнула старшая.
Молодая крикнула, и голос ее был так звонок, что казалось, он вот-вот сорвется:
– Слышишь, слышишь?
Старуха ответила:
– Я еще, кажется, не глухая. Подвинь-ка сюда корзину.
В эту минуту из дома во двор вышел штурмовик. Молодая сказала:
– Откуда это ты взялся во всем параде? Не с виноградника же?
Мужчина крикнул:
– Да что вы, бабы, спятили, что ли? Нашли время с бельем возиться! Просто стыдно! В деревне спрятался один из этих, вестгофенских! Мы тут все обыщем.
Молодая воскликнула:
– Вечно что-нибудь. Вчера – праздник жатвы, а позавчера – Сто сорок четвертый полк, а нынче – беглецов ловить, а завтра – проедет гаулейтер… А репа? А виноградник? А стирка?
– Заткнись, – сказал мужчина, топнув ногой. – Почему ворота не заперты, я вас спрашиваю? – Стуча сапогами, он пробежал через двор. Только одна половина ворот была растворена. Чтобы закрыть ворота, надо было распахнуть и вторую и затем захлопнуть их одновременно. Старуха помогала ему.
«Валлау, Валлау», – думал Георг.
– Анна, – сказала старуха, – задвинь-ка засов. – И добавила: – В прошлом году об эту пору у меня еще хватало сил.
Молодая пробормотала:
– А я-то на что?
Едва засов был задвинут, как к шуму в деревне примешался особый, новый шум: по улице гулко затопало множество сапог и в только что запертые ворота забарабанили кулаки. Анна отодвинула засов, и во двор ворвалась кучка подростков из гитлерюгенда, крича:
– Впустите нас, тревога, мы ищем!.. Один тут в деревне спрятался. Ну, живо! Впустите нас!
– Стой, стой, стой, – сказала молодая женщина. – Вы здесь не у себя. А ты, Фриц, иди-ка на кухню. Суп готов.
– А ну, мать, пусти их. Ты обязана. Я сам им все покажу.
– Где это? У кого? – крикнула молодая. Старуха с неожиданной силой схватила ее за локоть. Мальчишки с Фрицем во главе один за другим перемахнули через бельевую корзину, и их свистки уже доносились из кухни, из конюшни, из комнат. Дзинь – вот и разбилось что-то.
– Анна, – сказала старшая, – не расстраивайся ты так. Посмотри на меня. Есть на свете вещи, которые можно изменить. И есть такие, которых не изменишь. А тогда терпеть надо. Слышишь, Анна? Я знаю, тебе достался в мужья самый никчемный из моих сыновей, Альбрехт. Его первая жена была с ним одного поля ягода. Вечно здесь свинушник был. А ты завела настоящее крестьянское хозяйство. Да и Альбрехт стал другим. Прежде он, бывало, ходил на поденную в виноградники, когда вздумается, а остальное время лодырничал, а теперь тоже кое-чему научился. И детей от его первой жены, от этой скверной бабы, узнать нельзя, будто ты их во второй раз родила. Вот только терпенья у тебя нету. А перетерпеть надо. Придет время, и все это кончится.
Невестка отвечала несколько спокойнее, в ее голосе звучала только скорбь о своей жизни; несмотря на все ее усилия, она заслужила только уважение, в счастье ей было отказано.
– Знаю, – сказала она, – но тогда пришло это. – Она показала на дом, полный наглых пересвистов, и на ворота, за которыми продолжался шум. – Вот что стало мне поперек дороги, мать. И дети – я душу свою положила, чтобы выправить их, а они опять стали нахальными грубиянами, какими были, когда мы поженились с Альбрехтом. И он опять стал такой же – не человек, а скотина. Ах!
Ногой она впихнула обратно торчавшее из штабеля полено. Прислушалась. Затем зажала уши и продолжала причитать:
– И зачем ему понадобилось прятаться непременно в Бухенау! Этого еще не хватало. Бандит! Как бешеный пес, врывается в нашу деревню. Если уж видит, что некуда податься, зачем не спрятался в болоте – мало, что ли, там ивняка, где можно спрятаться?
– Берись за ту ручку, – сказала старуха. – Белье – хоть выжимай. После обеда-то не поспела бы?
– Каждый по-своему, как мать учила. Я глажу сырым.
В эту минуту за воротами раздался такой рев, на какой человеческие голоса не способны. Но и не звериный. Точно какие-то неведомые существа, о которых никто даже не подозревал, что они есть на земле, вдруг осмелели и вылезли на свет. Глаза Георга при этом реве загорелись, зубы оскалились. Но одновременно в душе прозвучал тихо, чисто и ясно несокрушимый, незаглушаемый голос, и Георг почувствовал, что готов сейчас же умереть так, как он не всегда и жил, но как всегда хотел бы жить: смело и уверенно.
Обе женщины поставили корзину наземь. Коричневая сеть морщин, крупная и редкая у более молодой, тонкая и частая у старшей, легла на их побледневшие, словно изнутри освещенные лица. Выбежав из дома, мальчишки промчались через двор на улицу.
Снаружи опять забарабанили в ворота. Старуха опомнилась, ухватилась за тяжелый засов и, может быть последний раз в жизни, собралась с силами и отодвинула его. Целая толпа, состоящая из подростков, старух, крестьян и штурмовиков, ворвалась во двор, толкаясь и крича наперебой:
– Матушка! Матушка! Фрау Альвин! Матушка! Анна! Фрау Альвин! Мы поймали его! Глянь, глянь, вот тут рядом, у Вурмсов, он сидел в собачьей будке! А Макс с Карлом были в поле. Еще очки на нем были, на мерзавце! Да теперь они ему больше не понадобятся! Его отвезут на Альгейеровой машине. Да вот тут, рядом с нами, у Вурмсов! Жаль, что не у нас! Глянь-ка, матушка! Глянь!
Молодая женщина тоже пришла в себя и направилась к воротам; у нее было лицо человека, которого неудержимо тянет взглянуть именно на то, на что ему запрещено смотреть. Она привстала на цыпочки, бросила один-единственный взгляд поверх людей, толпившихся на улице вокруг Альгейеровой машины. Затем отвернулась, перекрестилась и побежала в дом. Свекровь последовала за ней, ее голова тряслась, точно она вдруг стала дряхлой-предряхлой старухой. Про бельевую корзину забыли. Во дворе вдруг стало тихо и пусто.
В очках, подумал Георг. Значит, Пельцер. Как он попал сюда?
Час спустя Фриц наткнулся на запакованную машинную часть, лежавшую с наружной стороны ограды. Его мать, бабушка и несколько соседей, дивясь, столпились вокруг нее. Они узнали по ярлыку, что эта машинная часть из Оппенгейма и предназначается для сельскохозяйственного училища. Пришлось одному из Альгейеров снова завести машину – автомобилем до училища было всего несколько минут езды, – а зрители засыпали его расспросами: что рассказал его брат, который опять ушел в поле, насчет того, как он доставил беглеца в лагерь?
– Здорово ему наклали? – спросил Фриц, блестя глазами и переступая с ноги на ногу.
– Наклали? – откликнулся Альгейер. – Тебе бы разок накласть. Я просто диву дался, как прилично они с ним обошлись.
Пельцеру даже помогли сойти с машины. Он так напряженно ожидал побоев и пинков, что когда его осторожно, под мышки, вытащили из автомобиля, он как-то весь обмяк. Без очков он не мог понять по выражению лиц, каковы причины столь осторожного обращения. Какая мгла разлилась вокруг! Им, этим человеком, для которого все было теперь потеряно, овладела беспредельная усталость. Его отвели не в барак начальника, а в комнату, где обосновался Оверкамп.
– Садитесь, Пельцер, – сказал следователь Фишер вполне миролюбиво. Глаза и голос у Фишера были такие, как полагается иметь людям, чья профессия состоит в том, чтобы извлекать что-то из других: тайны, признания.
Оверкамп сидел в сторонке, ссутулившись, и курил. Видимо, он решил предоставить Пельцера своему коллеге.
– Небольшая прогулка, а? – сказал Фишер. Он рассматривал Пельцера, который слегка покачивался всем корпусом. Затем углубился в бумаги. – Пельцер Евгений, рождения тысяча восемьсот девяносто восьмого года, Ганау. Верно?
– Да, – сказал Пельцер тихо, это было первое слово, произнесенное им с минуты побега.
– Как это вы, Пельцер, пустились на такие штуки, как это именно вы дали уговорить себя такому типу, как Гейслер? Смотрите, Пельцер, прошло ровно шесть часов пятьдесят пять минут с тех пор, как Фюльграбе ударил лопатой часового. Скажите на милость, давно вы все это затеяли? – Пельцер молчал. – Неужели вы сразу же не поняли, что это пропащее дело? Неужели вы не попытались отговорить остальных?
Пельцер ответил почти шепотом, так как каждый слог был для него точно укол:
– Я ничего не знал.
– Бросьте, бросьте, – сказал Фишер, все еще сдерживаясь. – Фюльграбе подает знак, вы бежите. Почему же вы побежали?
– Все побежали!
– Вот именно. И вы хотите меня уверить, что не были посвящены? Ну, знаете, Пельцер!
– Нет, не был.
– Пельцер, Пельцер! – сказал Фишер.
У Пельцера было такое чувство, какое бывает у смертельно уставшего человека, когда назойливо звонит будильник, а он старается его не слышать.
Фишер продолжал:
– Когда Фюльграбе ударил первого часового, второй часовой стоял около вас, и вы в ту же секунду, как было условлено, набросились на второго.
– Нет! – крикнул Пельцер.
– Что вы имеете в виду?
– Я не набросился.
– Да, прошу прощения, Пельцер. Второй часовой стоял возле вас, и тогда Гейслер и этот… как его… Валлау, как было условлено, набросились на второго часового, стоявшего возле вас.
– Нет, – повторил Пельцер.
– То есть что нет?
– Не было условлено.
– Что условлено?
– Чтобы он встал около меня. Он подошел оттого… оттого… – Пельцер силился вспомнить, но сейчас это было все равно что поднять свинцовый груз.
– Да вы прислонитесь поудобнее, – сказал Фишер. – Итак, никакого сговора не было. Ни во что не посвящены! Просто убежали! Как только Фюльграбе взмахнул лопатой, а Валлау и Гейслер напали на второго часового, который по чистой случайности стоял рядом с вами. Так?
– Да, – нерешительно выговорил Пельцер.
– Оверкамп! – громко крикнул Фишер.
Оверкамп встал, словно он был подчиненный Фишера, а не наоборот. Пельцер вздрогнул. Он и не заметил, что в комнате находится кто-то третий. Он даже прислушался, когда Фишер сказал:
– Вызовем сюда Георга Гейслера на очную ставку.
Оверкамп взял телефонную трубку.
– Так… – сказал он в трубку. Затем обратился к Фишеру: – Гейслер еще не совсем годен для допроса.
Фишер заметил:
– Совсем не годен или еще не годен? Что это значит – не совсем?
Оверкамп подошел к Пельцеру. Он сказал суше, чем Фишер, но все же не грубо:
– А ну-ка, Пельцер, возьмите себя в руки. Гейслер нам только что описал все это совсем иначе. Пожалуйста, возьмите себя в руки, Пельцер. Призовите на помощь всю свою память и последние остатки рассудка.
VII
А Георг лежал под серо-голубым небом в поле, метров за сто от шоссе на Оппенгейм. Только бы теперь не застрять. К вечеру быть в городе. Город – ведь это как пещера с закоулками, с извилистыми ходами. Первоначальный план Георга был такой: добраться к ночи во Франкфурт и – прямо к Лени. Главное – очутиться у Лени, остальное сравнительно просто. Проехать полтора часа поездом, рискуя ежеминутно жизнью, – с этим он как-нибудь справится. Разве до сих пор все не шло гладко! Удивительно гладко! Прямо по плану! Беда только в том, что он почти на три часа опоздал. Правда, небо еще голубое, но туман с реки уже заволакивает поля. Скоро автомашинам на шоссе придется, несмотря на предвечернее солнце, зажечь фары.
Сильнее всякого страха, сильнее голода и жажды и этой проклятой пульсирующей боли в руке – кровь уже давно просочилась сквозь тряпку – было желание остаться лежать здесь. Ведь скоро ночь. Ведь и сейчас уже тебя укрывает туман, за этой мглой над твоей головой и сейчас уже солнце бледней. Нынче ночью тебя здесь не будут искать, и ты отдохнешь.
А что посоветовал бы Валлау? Валлау наверняка сказал бы: если хочешь умереть, оставайся. Если нет – вырви лоскут из куртки. Сделай новую перевязку. Иди в город. Все остальное – чепуха.
Он повернулся и лег на живот. Слезы выступили у него на глазах, когда он отдирал от раны присохшую тряпку. Ему еще раз стало дурно, когда он увидел свой большой палец, эту онемевшую, сине-черную култышку. Затянув зубами новый узел, он перекатился на спину. Завтра необходимо найти кого-нибудь, кто бы привел в порядок его руку. Он почему-то вдруг возложил все надежды на этот завтрашний день, словно время само несет человека к осуществлению его надежд.