Текст книги "Седьмой крест. Рассказы"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)
Простодушная, невежественная девушка из мексиканской деревни, которая во всех своих тяжких бедствиях сохраняет добродушие, стойкость, бодрость духа, обрисована с неподдельной человеческой симпатией. Современный немецкий исследователь верно говорит о Крисанте: «Анна Зегерс наделяет эту женщину – один из лучших своих женских образов – смутным ощущением, что она есть часть общенародного целого и что она может выдержать все разочарования и превратности жизни именно потому, что она неотделима от этого целого. Этот мотив защищенности воплощен в виде красочного символа. Далекое полуосознанное воспоминание сопровождает Крисанту во всех ее трудностях, и оно всегда связано с синим цветом» [6]6
Kurt Batt.Anna Seghers. Leipzig, 1973, S. 174.
[Закрыть]. Этот цвет – традиционная окраска народной керамики и женских «ребосо», головных платков, – напоминает Крисанте об ее давно умершей матери, с этим цветом связано для нее представление об устойчивости, прочности основ народного бытия. (В таком же смысле приобретает он значение национального, народного символа и в более поздней повести Зегерс «Настоящий синий цвет».)
О трудных женских судьбах говорит Анна Зегерс и в некоторых рассказах своего цикла «Сила слабых» (1965). Здесь снова оживает мотив «силы» в том смысле, в каком мы его видели в «Седьмом кресте»: речь идет о рядовых, неярких, казалось бы, людях, которые при определенных условиях проявляют незаурядную смелость и мужество.
Рассказ «Агата Швейгерт», открывающий сборник «Сила слабых», – история целой человеческой жизни, от детства и до старости. Перед нами обыкновенная немецкая женщина, провинциальная лавочница, каких много. Весь смысл ее жизни сводился к заботам о сыне: прокормить ребенка, рано лишившегося отца, вырастить его, обучить, вывести в люди. Логикою материнской любви Агата Швейгерт втягивается в дела и заботы сына, ставшего активным антифашистом, и после гибели сына остается своим, необходимым человеком в кругу его единомышленников.
В творчестве Анны Зегерс последних лет все более явственно обнаруживаётся склонность к произведениям легендарно-сказочного характера (таковы и некоторые рассказы в цикле «Сила слабых»), В 1973 году вышел новый цикл ее рассказов под общим названием «Странные встречи».
По поводу этой новой книги Анна Зегерс сказала корреспонденту газеты «Нойес Дойчланд» (в интервью, напечатанном 22. IX 1973 г.): «Поставим вопрос: Что такое действительность? Не только то, что можно потрогать руками и попробовать на вкус, – и фантазия и мечты относятся к области реальности. Наша нынешняя, подлинная, осязаемая нами жизнь когда-то для кого-то была предметом догадок. Люди сухие и даже недобрые считали, что она – всего лишь мир мечтаний. А я думаю, что мечты могут быть неотъемлемой частью действительности. Если найти верный подход к ним, они расширяют литературу, социалистическую литературу. Они раскрывают человека как изобретателя, – а таков он есть по своей природе, – и учат его уважать то, что изобрели другие люди».
В каждом из трех рассказов, составляющих цикл «Странные встречи», будничная реальность сплавлена с фантастикой. В их сюжетах есть элемент недосказанности и загадочности: это побуждает читателей к размышлениям. Сталкивая знакомое с незнакомым, рассказывая о «странном» и невероятном в такой же спокойной и трезвой манере, в какой она говорит о вещах самых обычных, Анна Зегерс заставляет нас задуматься над насущными вопросами бытия. Смысл жизни человека и его долг, этические нормы, которыми надлежит руководствоваться человеку, а вместе с тем и долг художника, место искусства в жизни людей – такова философская проблематика новой книги Зегерс.
Первый из трех рассказов переносит нас в эпоху реформации, контрреформации, религиозных войн. Земля – точнее, немецкая земля – тех давних времен увидена глазами «неземных пришельцев», прилетевших на нашу планету с некоей далекой звезды. Они многое знают, многое умеют, эти пришельцы. Они обладают могучей техникой, позволяющей им летать по межзвездным пространствам и передавать сигналы на сверхдальние расстояния. Казалось бы – очень обычный, даже, можно сказать, избитый мотив современной фантастической литературы, не более того. Но «странная встреча» неземных существ с жителями Земли дана Анной Зегерс в своеобразном, совсем не избитом ракурсе. Первый из пришельцев – на Земле ему дали имя Михаил – сразу же поражен увиденным. На его далекой звезде деревья дают сочные плоды, но не имеют ни ветвей, ни листьев. А на Земле Михаила захлестывают волны густой ароматной зелени – кустарники, цветы, травы… Жители Земли на первых порах кажутся ему жалкими существами, которые живут в бедности и неведомо почему истребляют друг друга в религиозных распрях, бессмысленных военных столкновениях. Однако в созданиях человеческих рук – скульптуре, вышивке, резьбе – Михаил открывает ту красоту, о которой жители его дальней звезды не имеют и понятия. Отблеск этой красоты – и в женщинах планеты Земля: и Михаил, и прилетевший вслед за ним Мельхиор не могут противостоять их обаянию. И тут возникает в повой вариации стародавний мифологический мотив: союз «неземного» с земной женщиной. От Мельхиора и Катрин ведут свое начало поколения тружеников и умельцев, одержимых смутной тревогой, тоской о далеких мирах. В этой тревоге, по очевидной мысли автора, есть и нечто продуктивное – то, что толкает на творчество, на поиски. В финале рассказа, вместе с оттенком грусти, чувствуется и гордость за жителей Земли, вера в их большие возможности, далеко еще не исчерпанные, не раскрывшиеся до конца.
Второй рассказ, «Явка», возвращает нас к тем типам, ситуациям и мотивам, которые хорошо нам знакомы по основным романам Анны Зегерс и ее рассказам на темы германской жизни. Нелегкий быт рабочих семей в догитлеровской, а затем и в гитлеровской Германии; зарождение антифашистского подполья, связанные с ним опасности, явки, провалы, – тут на немногих страницах столько лиц и событий, что их хватило бы на целый роман. В сущности это – конспект большого повествования, в котором отражена история страны почти за два десятилетия. О многом здесь сказано бегло, пунктиром. Анна Зегерс тут не стремится дать широкую картину жизни – ей важно поставить моральную проблему, исследовать душевное состояние человека, поставленного волею обстоятельств перед трудным испытанием.
Очень кратко рассказано о дружбе Эрвина и Клауса, об их участии в коммунистическом юношеском движении, об их попытках продолжать борьбу – и после того, как многих былых товарищей уже разбросало в разные стороны, кого в эмиграцию, кого в концлагери и тюрьмы. Рассказ доходит до момента, когда оба друга должны встретиться в условленный час в Наумбургском соборе, чтобы выполнить задание подпольной организации. И тут темп повествования резко меняется. Наглядно, детально воспроизводится здесь та внутренняя борьба, которая происходит в Эрвине в ответственные минуты. Мгновения малодушия, из-за которых назначенная встреча не состоялась, оказываются роковыми для Эрвина: за ними тянутся годы прозябания, без цели в жизни, без уважения к себе… Темп рассказа снова замедляется: встреча Эрвина и Клауса наконец происходит – уже после краха фашизма. Оказывается, Клаус вовсе не в обиде на Эрвина, – в тот давний день встречи их обоих подстерегали гестаповцы, и если Эрвин пришел бы на явку, им обоим было бы трудно ускользнуть.
Но состоялась ли эта новая, послевоенная встреча – или она только пригрезилась Эрвину? Мы этого так и не узнаем. Письмо, которое Эрвин пишет Клаусу, возвращается за ненахождением адресата. Так или иначе, беседа с былым товарищем – пусть даже воображаемая, нереальная – поможет Эрвину выпрямиться и найти себе место в новой Германии.
Анна Зегерс здесь в непривычной для нее форме – сплетая действительное и воображаемое, «странное» – возвращается к тем общественным, моральным проблемам, которые ставились и в ее романах «Решение» и «Доверие», и в ее повести «Человек и его имя». В послевоенной Германии многие, даже неплохие от природы люди имели основание критически, взыскательно пересмотреть свое прошлое. Нравственная тема вины и личной ответственности за судьбу нации занимает, как мы уже убедились, очень важное место в творчестве Зегерс, как и во всей большой литературе Германской Демократической Республики.
У Анны Зегерс – в частности, и в новом ее рассказе – трактовка этой темы диалектически тонкая. Высокая моральная бескомпромиссность (образец которой мы видели в рассказе «Конец») сочетается у нее с долей мудрого снисхождения к тем, кто когда-то заколебался или ошибся. Писательница наказывает своего Эрвина строгим судом его собственной совести. Встреча с Клаусом – реальная или воображаемая – знаменует поворот в душе Эрвина и его судьбе. Добрые слова, которые он услышал – или хотел, мечтал услышать – от Клауса, не приводят его к самоуспокоенности, а, напротив, активизируют беспокойную работу совести и требовательность к себе. И в конечном счете помогут нравственному очищению человека, однажды трагически оступившегося.
В цикле «Странные встречи» особое место занимает рассказ «Встреча в пути»: здесь творческое воображение Зегерс вплотную соприкасается с научным, историко-литературным анализом: действие происходит в Праге начала 20-х годов нашего века, здесь встречаются и разговаривают писатели разных стран и эпох – Гофман, Гоголь, Кафка. Они обсуждают свою литературную работу как собратья по перу. Парадоксальный замысел этого рассказа по-своему очень органичен для Анны Зегерс, для ее творческих теоретических поисков. Устами всех трех своих героев писательница отстаивает ту истину, которая была ею высказана в интервью корреспонденту «Нойес Дойчланд»: мечты людей, их фантазии тоже относятся к сфере действительности и имеют право на воплощение в искусстве слова.
Анна Зегерс убеждена, что и Франц Кафка, о котором было на Западе столько литературных споров, внес свой вклад в художественное освоение реального мира. Однако устами Гофмана она критикует то болезненное, безысходное, что было присуще мировосприятию Кафки и его творчеству. «Так как вы не видите выхода для себя, вы не видите его и для других. А нужно искать выход, как ищут брешь в стене. Как заключенный ищет щель, чтобы передать известие от одного человека другому. Надо видеть, где загорается огонек»… [7]7
Anna Seghers.Sonderbare Begegnungen. Berlin und Weimar. 1973, S. 142.
[Закрыть]
Здесь высказана мысль, очень важная для всей писательской деятельности Анны Зегерс. Все ее лучшие романы и рассказы отмечены мужественной трезвостью – в них возникают остродраматические или даже трагические ситуации, в них говорится без утайки о темных и мрачных сторонах действительности. Однако Анна Зегерс всею силою своего таланта противостоит тем литературным и философским писаниям, которые трактуют жизнь как жестокий абсурд. Она верит в людей, в поступательное движение истории, в неистребимость передовых, революционных идей нашего времени. Она видит, где загорается огонек.
Т. Мотылева
СЕДЬМОЙ КРЕСТ
Перевод В. Станевич
Немецким антифашистам —
мертвым и живым —
посвящается эта книга.
Анна Зегерс
Действующие лица
Георг Гейслер– совершивший побег из концлагеря Вестгофен.
Валлау, Бейтлер, Пельцер, Беллони, Фюльграбе, Альдингер– бежавшие вместе с ним.
Фаренберг– комендант концлагеря Вестгофен.
Бунзен– лейтенант в Вестгофене.
Циллих– шарфюрер в Вестгофене.
Фишер, Оверкамп– следователи.
Эрнст– пастух.
Франц Марнет– бывший друг Георга, рабочий химического завода в Гехсте.
Лени– бывшая подружка Георга.
Элли– жена Георга.
Меттенгеймер– отец Элли.
Герман– друг Франца, рабочий гризгеймских железнодорожных мастерских.
Эльза– его жена.
Фриц Гельвиг– ученик-садовод.
Д-р Левенштейн – врач, еврей.
Фрау Марелли– театральная портниха.
Лизель Редер, Пауль Редер– друзья юности Георга.
Катарина Грабер– тетка Редера, владелица гаража.
Фидлер– товарищ Редера по работе.
Грета– его жена.
Д-р Кресс.
Фрау Кресс.
Рейнгардт– друг Фидлера.
Официантка.
Голландский шкипер, готовый на любой риск.
Глава перваяМожет быть, никогда еще в нашей стране не были срублены такие необычайные деревья, как эти семь платанов, стоявших перед бараком номер три. Вершины их были спилены раньше, по причинам, о которых станет известно потом. На высоте плеча к стволам были прибиты поперечные доски, и платаны казались издали семью крестами.
Новый комендант лагеря – его звали Зоммерфельд – тут же приказал все это переколоть на дрова. Этот Зоммерфельд был такой же зверь, но только в другом роде, чем его предшественник Фаренберг, нацистский ветеран, «завоеватель Зелигенштадта», отец которого и сейчас держит там, на рыночной площади, контору по прокладке труб. Новый комендант лагеря был до войны «африканцем», офицером колониальных войск, а после войны он вместе со своим прежним начальником, майором Леттов-Форбеком, ходил в атаку на красный Гамбург. Все это мы узнали гораздо позднее. Если прежний комендант был самодур, подверженный непредвиденным и бешеным приступам жестокости, то новый оказался сугубо трезвым человеком, у него можно было всегда все предвидеть заранее; и если Фаренберг был способен внезапно прикончить нас всех, то Зоммерфельд мог построить нас шеренгами и, аккуратно отсчитав, прикончить каждого четвертого. Этого мы тогда тоже еще не знали. Да если бы и знали! Разве это могло сравниться с тем чувством, которое охватило нас, когда все шесть деревьев были срублены, а потом и седьмое. Невелика победа, конечно, ведь мы были по-прежнему бессильны, по-прежнему в арестантских куртках! И все-таки победа – она дала каждому почувствовать, как давно мы ее уже не чувствовали, свою силу, ту силу, которую мы слишком долго недооценивали, словно это одна из самых обыкновенных сил на земле, измеряемых числом и мерой, тогда как это единственная сила, способная вдруг вырасти безмерно и бесконечно.
И в бараках наших впервые затопили в тот вечер. Погода как раз переменилась. Сейчас я уже не убежден, что несколько поленьев, которые нам выдали для нашей чугунной печурки, были именно из тех дров. Но тогда мы были уверены в этом.
Мы столпились вокруг печурки, чтобы посушить свое тряпье, и непривычный вид живого пламени заставил сильнее биться наши сердца. Караульный штурмовик стоял, повернувшись к нам спиной; он невольно загляделся в забранное решеткой окно. Нежная серая пряжа измороси, легкая, как туман, вдруг превратилась в проливной дождь, и резкие порывы ветра то и дело хлестали стену нашего барака. Что ж, в конце концов даже штурмовик, даже самый прожженный штурмовик может увидеть только раз в году, как наступает осень.
Поленья трещали. Вспыхнули два голубых язычка пламени – это загорелся уголь. Нам полагалось всего пять лопат угля, они могли только чуть-чуть согреть на несколько минут холодный барак, даже не просушив наше тряпье. Но мы пока об этом не думали. Мы думали только о дереве, сгоравшем перед нами. Ганс, покосившись на караульного, сказал беззвучно, одними губами:
– Трещит.
Эрвин сказал:
– Седьмой.
На всех лицах показалась слабая, странная улыбка, соединявшая в себе несоединимое – надежду и насмешку, бессилие и мужество. Мы затаили дыхание. Дождь барабанил то по дощатым стенам, то по жестяной крыше. Младший из нас, Эрих, бросил нам один короткий взгляд, но в нем была сосредоточена та сокровеннейшая сила, которая жила и в каждом из нас. И взгляд спрашивал: «Где-то он теперь?»
I
В начале октября Франц Марнет несколькими минутами раньше, чем обычно, выехал на велосипеде со двора своих родственников, принадлежавшего к общине Шмидтгейм в предгорье Таунуса. Франц был коренастый, среднего роста человек, лет под тридцать, лицо у него было спокойное, на людях – почти сонное. Однако сейчас, когда он катил по дороге, круто спускавшейся между пашнями к шоссе – его любимая часть пути, – черты Франца выражали искреннюю и простодушную жизнерадостность.
Может быть, впоследствии покажется непонятным, как это Франц, в его положении, способен был испытывать удовольствие. Но он его испытывал: он даже шутливо охнул, когда велосипед подскочил на двух ухабах.
Стадо овец, со вчерашнего дня удобрявшее соседнее поле Мангольдов, завтра перейдет на широкую, засаженную яблонями лужайку родственников Франца. Поэтому они спешили закончить сбор яблок сегодня. Тридцать пять суковатых яблонь, врезавших в светло-голубую высь свои мощные извилистые ветви, были усыпаны золотым парменом. Яблоки были так румяны и зрелы, что сейчас, в первом утреннем свете, они сияли, точно бесчисленные маленькие солнца.
Однако Франц не жалел о том, что пропустит сбор яблок. Достаточно он вместе с крестьянами за гроши ковырял землю. Правда, и за это надо благодарить судьбу после стольких лет безработицы, а уж у дяди, спокойного, очень порядочного человека, конечно, жилось в тысячу раз лучше, чем в трудовом лагере. С первого сентября Франц наконец поступил на завод. Он был рад этому по многим причинам, были рады и родственники, так как теперь Франц проживет у них зиму платным постояльцем.
Когда Франц проезжал мимо соседнего сада Мангольдов, те с лестницами, шестами и корзинами как раз возились под громадной грушей. Софи, старшая дочь, крепкая девушка, кругленькая, но легкая, с очень стройными запястьями и тонкими щиколотками, первая полезла на лестницу и при этом что-то крикнула Францу. Он, правда, не расслышал что, однако быстро обернулся и засмеялся. Его с необычайной силой охватило ощущение, что он здесь свой. Люди малокровных чувств и дел едва ли поймут его. Для них быть своим – значит принадлежать к определенной семье или общине или любить и быть любимым. Для Франца же это значило просто быть связанным вот с этим клочком земли, со здешними жителями, с утренней сменой, ехавшей в Гехст, и прежде всего принадлежать к числу живых.
Когда он миновал двор Мангольдов, перед ним открылись покатые склоны полей и внизу – туман. Немного дальше, ниже дороги, пастух открывал загон. Стадо вышло и тотчас прильнуло к откосу, бесшумно и плотно, точно облако, которое то распадается на меньшие облачка, то снова сгущается и разбухает. Пастух – он был из Шмидтгейма – тоже что-то крикнул Францу Марнету. Франц улыбнулся. Этот Эрнст, пастух с огненно-красным шарфом на шее, был предерзким парнем, ничего пастушеского! В холодные осенние ночи сердобольные крестьянские девушки бегали к нему, в его будку на колесах. За спиной пастуха земля уходит вниз плавными широкими волнами. Пусть Рейна отсюда еще не видно, до него целый час езды поездом, но и широкие, мягко очерченные склоны, покрытые пашнями и фруктовыми садами, а ниже виноградниками, и фабричный дым, запах которого доносится даже сюда, и поворот дорог и рельсов на юго-запад, и поблескивающие, мерцающие пятна в тумане, и даже пастух Эрнст в красном шарфе – вон он стоит, одной рукой подбоченясь, одну ногу выставив вперед, точно он командует целой армией, а не пасет обыкновенное стадо овец, – все это говорит о том, что до Рейна уже недалеко.
Это страна, о которой недаром сказано, что здесь снаряды последней войны выворачивают из земли снаряды предпоследней. Эти холмы – не горы. Ребенок может в воскресенье утром отправиться пить кофе со сдобными булками к родственникам за холмы и к вечернему звону уже быть дома. И все-таки эта цепь холмов была долгое время краем света, за ней начинались дичь и глушь, неведомая страна. Вдоль этих холмов римляне возвели свой вал. Столько поколений истекло кровью с тех пор, как они сожгли здесь на холмах алтари кельтов, столько было дано сражений, что они могли считать доступную часть земли наконец огороженной и расчищенной под пашни. Но не орел и не крест вошли в герб этого города внизу, а солнечное колесо кельтов, то солнце, от которого зреют яблоки Марнетов. Здесь стояли лагерем легионы, а с ними и все боги мира: городские боги и крестьянские, иудейский бог и христианский бог, Астарта и Изида, Митра и Орфей. Отсюда, где сейчас Эрнст из Шмидтгейма стоит возле своих овец, выставив одну ногу вперед, одной рукой подбоченясь, и кончик его шарфа торчит, словно на этих холмах всегда дует ветер, – отсюда начинались дебри. В долине позади него, в затуманенном свете солнца, словно в котле, кипели народы. Север и юг, восток и запад вливались сюда и смешивались, но ничьею не стала страна, и от всех что-то осталось в ней. Точно мыльные пузыри, возникали царства, возникали – и почти сейчас же лопались. Они не оставляли после себя ни защитных валов, ни триумфальных арок, ни военных дорог, только сломанные золотые украшения со щиколоток своих женщин. Там, где шоссе вливается в автостраду, собиралось войско франков, искавшее переправы через Майн. Здесь, между дворами Мангольдов и Марнетов, проезжал в горы монах, в дичь и в глушь, – ведь никто еще не решался переступить эту заповедную границу, – тщедушный человек верхом на ослике, защищенный панцирем веры, опоясанный мечом спасения; он нес людям Евангелие и искусство прививать яблони.
Эрнст, пастух, оборачивается к велосипедисту. В шарфе ему становится жарко, он срывает его, и шарф горит на жнивье, точно знамя. Эрнст делает этот жест словно на глазах у тысяч зрителей. Но только его собачка Нелли смотрит на него. Он снова становится в ту же неподражаемо насмешливую и надменную позу, но теперь – спиной к дороге, лицом к равнине, где Майн вливается в Рейн. На слиянии лежит Майнц. Этот город поставлял архиепископов Священной Римской империи. И вся равнина между Майнцем и Вормсом бывала во время избрания императора усеяна палатками. Каждый год на этой земле происходило нечто новое, и каждый год то же самое: от мягкого, затуманенного света солнца и от человеческих трудов и забот созревали яблоки и виноград. Вино было нужно всем и на все: епископам и князьям, чтобы избирать императора; монахам и рыцарям, чтобы основывать ордена; крестоносцам, чтобы сжигать евреев – по четыреста человек сразу на площади в Майнце, которая и посейчас называется площадью Огня; духовным и светским Курфюрстам, когда Священная империя распалась и на праздниках знати стало так весело, как никогда; якобинцам – чтобы плясать вокруг деревьев свободы.
Двадцать лет спустя на майнцском понтонном мосту стоял в карауле старый солдат. И когда они проходили мимо, эти последние остатки великой армии, оборванные и угрюмые, ему вспомнилось, как он стоял здесь на часах, а они вступали сюда с трехцветными знаменами и правами человека, и он громко заплакал. И этот караульный пост был снят. Стало тише даже здесь, в этой стране. И сюда дотянулись годы тридцать третий и сорок восьмой – двумя тонкими, горькими струйками крови. Затем снова была империя, которую теперь называют Второй. Бисмарк приказал расставить пограничные столбы не вокруг этой земли, а поперек, чтобы отхватить кусок для пруссаков. Ведь жители хоть и не были в прямом смысле бунтовщиками, все же казались слишком равнодушными, как те, кто немало перевидал и еще увидит.
Неужели это бой под Верденом слышали школьники, когда за Цальбахом прикладывали ухо к земле, или это только непрерывно дрожала земля под колесами поездов и шагами марширующих армий? Многие из этих парнишек позднее предстали перед судом, одни – за то, что братались с солдатами оккупационной армии, другие – за то, что подкладывали им под рельсы бикфордов шнур. А на здании суда развевались флаги межсоюзнической комиссии.
Не прошло и десяти лет с тех пор, как эти флаги были спущены и вместо них подняты черно-красно-золотые, которые еще сохраняла тогда «империя». Даже дети помнили, как Сто сорок четвертый пехотный полк опять проходил через мост под звуки военного оркестра. А какой вечером был фейерверк! Эрнсту отсюда было видно. Город на том берегу был полон огней и шума. Тысячи маленьких свастик отражались в воде крендельками. Повсюду кружили бесовские огоньки. Но когда на другое утро река за железнодорожным мостом уходила от города, ее тихая сизая голубизна была все та же. Сколько боевых знамен она уже унесла, сколько флагов! Эрнст свистнул собачке, и она тащит в зубах его шарф.
Теперь мы на месте. То, что происходит теперь, происходит с нами.
II
Там, где проселочная дорога выходит на Висбаденское шоссе, стоит ларек с сельтерской. Родственники Франца Марнета каждое воскресенье бранят себя за то, что своевременно не арендовали этот ларек, построенный на бойком месте и сделавшийся для владельцев просто золотым дном.
Франц рано выехал из дому, он охотнее всего ездил один и терпеть не мог путаться в густом рое велосипедистов, спешивших каждое утро из деревень Таунуса на гехстские химические заводы. Поэтому он был раздосадован, увидев, что один его знакомый, Антон Грейнер из Буцбаха, ждет его возле ларька с сельтерской.
Тотчас выражение искренней и простой радости исчезло с его лица. Оно стало скучным и простоватым. Этот же Франц Марнет, который был способен не задумываясь пожертвовать жизнью, мог раздражаться от того, что никогда Антон Грейнер не проедет мимо ларька, не купив чего-нибудь; у Антона была славная, преданная девчонка в Гехсте, и он потом совал ей то плитку шоколада, то пакетик леденцов. Грейнер стоял боком, чтобы иметь перед глазами проселочную дорогу. Что это с ним сегодня, подумал Франц, у которого с годами появилась особая чуткость к выражению человеческих лиц. Он сразу увидел, что Грейнер неспроста ждет его с таким нетерпением. Грейнер вскочил на велосипед и покатил рядом с Францем. Они спешили вперед, чтобы не попасть в толпу велосипедистов, становившуюся тем гуще, чем ниже спускалась дорога.
Грейнер сказал:
– Слушай-ка, Марнет. А ведь нынче утром что-то стряслось…
– Где? Что? – спросил Франц. Всякий раз, когда можно было ожидать, что он удивится, его лицо принимало выражение сонливого равнодушия.
– Марнет, – повторил Грейнер, – наверняка нынче утром что-то стряслось…
– Да что?
– Почем я знаю, – сказал Грейнер, – а только стряслось наверняка.
Франц сказал:
– Ах, все ты сочиняешь. Ну что могло стрястись в такую рань?
– Не знаю. Но раз я тебе говорю, можешь не сомневаться. Какая-то чертова история. Вроде как тридцатого июня.
– Да сочиняешь ты все…
Франц уставился перед собой. Как густ был еще туман внизу! Быстро бежала им навстречу равнина со своими фабриками и дорогами. Вокруг них стояли трезвон и брань. Вдруг толпу велосипедистов рассекли эсэсовцы на мотоциклах, Генрих и Фридрих Мессеры из Буцбаха, двоюродные братья Грейнера: они работали в той же смене.
– Как это они тебя не прихватили? – спросил Франц, словно его совершенно не интересовали дальнейшие сообщения Грейнера.
– Им нельзя, у них служба. Так, по-твоему, я сочиняю…
– Да с чего ты взял?
– С потолка взял. Так вот. Моей матери пришлось сегодня из-за этого наследства ехать во Франкфурт, к юристу. Она и занесла молоко Кобишам, потому что ей не поспеть к сдаче. А молодой Кобиш ездил вчера в Майнц закупать вино для трактира. Они там выпили и застряли на ночь, он только сегодня рано утром собрался домой, и около Густавсбурга его не пропустили.
– Ах, Антон!
– Что – ах?..
– Да ведь около Густавсбурга дорога давно закрыта.
– Слушай, Франц, а Кобиш ведь не полоумный. Он говорит, что там усиленный контроль и часовые по обоим концам моста, а какой туман! Думаю, еще нарвусь, говорит Кобиш, сделают мне исследование крови да найдут, что я выпил, – и прощай мои шоферские права. Лучше уж засяду я в «Золотом ягненке» в Вайзенау и опрокину еще кружечку-другую.
Марнет рассмеялся.
– Да, смейся. Ты думаешь, его пропустили обратно в Вайзенау? Ничего подобного, там мост был совсем закрыт. Говорю тебе, в воздухе что-то есть.
Спуск кончился. Справа и слева тянулась обнаженная равнина, где только местами была не убрана репа. Что тут могло быть в воздухе? Ничего, кроме золотых солнечных пылинок, которые над домами Гехста тускнели и превращались в пепел. Но Франц вдруг почувствовал: да, Антон Грейнер прав, в воздухе что-то есть.
Звоня, прокладывали они себе дорогу по узким людным улицам. Девушки взвизгивали и бранились. На перекрестках и у фабричных ворот горели карбидовые фонари. Сегодня, может быть из-за тумана, их зажгли в первый раз на пробу. В их жестком белом свете все лица казались гипсовыми. Франц толкнул какую-то девушку, она огрызнулась и повернула к нему голову. На левый, словно стянутый, изувеченный глаз она спустила прядку волос, видно, очень наспех – эта прядка, точно флажок, скорее подчеркивала, чем прикрывала шрам. Ее здоровый, очень темный глаз остановился на лице Марнета и на миг как бы приковался к нему. Ему почудилось, будто этот взгляд сразу проник к нему в душу, до тех глубин, которые Франц таил даже от самого себя. И гудки пожарных на берегу Майна, и неистово-белый свет карбидовых фонарей, и брань людей, притиснутых к стене грузовиком, – разве он к этому еще не привык? Или сегодня все это иное, чем обычно? Он силился поймать хоть какое-нибудь слово, взгляд, которые могли бы ему что-то объяснить. Сойдя с велосипеда, он повел его. В толпе он давно потерял обоих – и Грейнера и девушку.
Грейнер еще раз пробился к нему. «Возле Оппенгейма…» – торопливо бросил Грейнер через плечо; при этом он так перегнулся к Францу, что чуть не свалился с велосипеда. Ворота, в которые каждому из них предстояло войти, находились очень далеко друг от друга. Миновав первый контроль, они расставались на долгие часы.
Франц напряженно вслушивался и вглядывался, но ни в раздевалке, ни во дворе, ни на лестнице не мог обнаружить даже следа, даже легчайшего признака иного волнения, чем то, какое наблюдалось каждый день между вторым и третьим гудком сирены; разве только чуть пошумнее были беспорядок и галдеж – как всегда, впрочем, по понедельникам. Да и сам Франц – пусть он жадно отыскивал хоть ничтожный признак тревоги в словах, которые слышал, и в глазах, в которые смотрел, – сам Франц ругался совершенно так же, как и остальные, так же расспрашивал насчет миновавшего воскресенья, так же острил, так же сердито одергивал на себе спецодежду, переодеваясь. И следи за ним кто-нибудь с той же настойчивостью, с какой он следил за всеми, наблюдатель был бы совершенно так же разочарован. Франца даже ненависть кольнула ко всем этим людям, – ведь они просто не замечают, что в воздухе что-то есть, или не желают замечать. Да уж есть ли? Новости Грейнера почти всегда какой-нибудь вздор. А может быть, Мессер, двоюродный брат Грейнера, поручил ему прощупать Франца? В таком случае что он мог заметить? И что Грейнер, собственно, рассказал? Вздор, сущий вздор! Что Кобиш при закупке вина тут же нализался.
Последний сигнал сирены прервал его размышления. Франц поступил на завод совсем недавно и до сих пор испытывал перед началом работы какую-то тревогу, почти страх. Начавшееся шуршанье приводных ремней пронизало его дрожью до корней волос. Но вот они зажужжали ровно и звонко. Первый, второй, пятидесятый нажим на рычаг уже давно позади. Рубашка Франца вымокла от пота. Он облегченно вздохнул. Между мыслями снова начала возникать некоторая связь, хотя она то и дело рвалась, так как он всегда старался работать безупречно. Ни при каких условиях не мог бы Франц работать иначе, работай он хоть на самого дьявола.