Текст книги "Седьмой крест. Рассказы"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)
– Ты все еще меня не узнаешь? Да я же Антон!
Циллих сразу же его узнал, но лишь глядел на него в упор, словно мог взглядом заставить его исчезнуть. Антон был племянником мельника, которого тот усыновил.
– Чего же ты не дома? – удивился Антон Редька. – Со мной другое дело. Мельница наша сгорела. Тетку хватил удар, где дядя, не знаю. А у тебя дома дел невпроворот…
Циллих коротко ответил:
– Нужны деньги.
– И то правда, – поддакнул Антон. – Нет ни пфеннига, чтобы купить шпагату или гвоздей… Как чудно, что ты меня сразу не узнал… Я бы тебя узнал из миллиона… Помнишь, когда мы были на побывке дома и многим требовался трактор, ты дал мне попользоваться им без очереди, потому что мой отпуск подходил к концу. Вот это значит поступить по совести, век тебе буду благодарен…
Так как Циллих молчал, Антон с довольным видом сказал: «До завтра», – и пошел на свое место.
Но Циллиху стало ясно, что больше он здесь оставаться не может. Он еще не ушел достаточно далеко от своей деревни.
Он прокрался, используя все те хитрости, которые помогли ему в свое время избежать ареста на пути домой, мимо патрульных постов, окружавших соседний город. В предрассветной мгле брел он по дороге, направляясь в Браунсфельд, о котором знал только, что город этот находится там, где закатится солнце.
Вот оно взошло и начало, только куда более решительно, чем он, свой путь в том же направлении, бесстрастно светя и добру, и злу, творимому на земле. Звезды гасли одна за другой. Кое-где еще светился бакенный фонарь на реке, да уже зажигали электричество в тех крестьянских домах, где люди надеялись, встав ни свет ни заря, справиться с работой, на которую не хватало дня. Он прошел через деревню, где выжившая из ума древняя старуха, поднявшаяся затемно и вышедшая в еще пустой двор, бодро прокричала ему из ворот: «Хайль Гитлер!», потому что не знала, что Гитлера давным-давно нет. Он шагал по незасеянным полям, которые в бурном бесполезном цветении источали душный аромат, он миновал крестьянскую семью, которая окучивала картошку на своем участке с таким ожесточением, словно нынче занялся первый день творенья и именно этому полю предназначено стать твердью. Он издали увидел, как из долины по проселку к шоссе поднимался какой-то человечек, да так медленно, что они встретились с Циллихом на перекрестке дорог. Человечек этот был до того грязный, что казалось, со дня капитуляции он нигде не нашел воды, чтобы умыться. На нем была длинная женская вязаная кофта, которая обтягивала его гибкий, вихляющий торс. В верхнюю петлю была воткнута желтая астра. Он обернулся к Циллиху, словно ждал этой встречи, и сказал, хитро поблескивая глазами:
– Куда ты так торопишься, товарищ?
– В Браунсфельд, – ответил Циллих.
– До чего же люди любят доставлять себе лишние хлопоты. Чего ты там потерял, в Браунсфельде?
– Хочу устроиться на работу. На стройку.
– Тут до песчаного карьера рукой подать. Там нас обоих возьмут. На том берегу, в Мамольсгейме, цементный завод. Он снова работает. Там нужен песок.
– Думаешь, меня возьмут на карьер?
– Точно, они каждому рады.
Маленький человечек шел будто гулял, и Циллих тоже перестал торопиться. Может быть, именно на этом песчаном карьере, в стороне от населенных пунктов, ему будет всего спокойнее.
– Ну вот, видишь, – сказал человечек, будто угадав его мысли. – Стоит ли топать до Браунсфельда? Чего зря тормошиться?
Он принялся насвистывать одну за другой старые веселые песенки, которые были модны во время войны, и до войны, и, казалось, испокон веку. Но потом он перешел к другим песенкам и маршам, таким недавним, так хорошо знакомым, что у Циллиха мурашки побежали по спине. Человечек не перестал свистать и тогда, когда из ближайшей деревни вышел батальон американских солдат в форме цвета хаки и промаршировал мимо них, – он даже не сбился с такта. Его явно забавляло, что они не знали, что за мелодии он насвистывает, и глаза его так и сверкали. Закончив «Еврейскую кровь», он принялся за «Куколок».
Циллих свободно вздохнул, когда они благополучно миновали батальон. Ему меньше всего хотелось попасть сейчас в переделку. У него не было никакого желания страдать за то, что рухнуло. Он томился только по миру и покою. «Интересно, что это за тип? – думал человечек. – Сейчас проверим, на какой мотивчик он клюнет». И он засвистел: «Братья, к солнцу, к свободе». Циллих шел, как ни в чем не бывало, и тоже думал: «Что это за тип?» Человечек теперь соловьем разливался, высвистывая «Хорст Бессель». Мимо прошли два мальчика с охапками хвороста, они обернулись и засмеялись. Циллих со своим спутником поравнялись с паровым катком, у которого возилось несколько дорожных рабочих. Человечек свистел теперь «Интернационал». Один из рабочих крикнул: «Рот фронт!» «Вот один из них», – подумал Циллих, и ему стало не по себе.
– Как тебя зовут? – спросил он попутчика.
– Меня? Петер Неизвестный.
Циллих озадаченно посмотрел на маленького человечка: шутит он или говорит всерьез? Может быть, и есть такая фамилия «Неизвестный»? Тем временем стало совсем светло. Деревня, через которую они сейчас шагали, уже давно проснулась. «Надеюсь, Ганс нашел мою мотыгу в яме», – подумал вдруг Циллих. Больше он о доме не вспоминал, не вспоминал о нем и прежде, подобно тому как солдат не вспоминает казарму, где была временно расквартирована его часть.
– Гляди, как заросла травой церковная площадь! Странно, что не приказывают навести тут порядок! – сказал вдруг человечек.
– Мы бы сразу приказали, – ответил Циллих.
«Вот, наконец-то я тебя поймал», – подумал человечек и сказал:
– Ну, конечно, если бы мы победили… тогда… на Украине, в одном селе, во время наших побед…
Циллих молчал. Он думал: «Не человек, а сатана какой-то… Да еще с желтой астрой!»
– Ты идешь с Востока? Да? – спросил человечек.
Циллих испугался.
– Я? Да нет, нет!.. Я иду с Мааса.
– Странно, – заметил человечек. – Что же ты таким кружным путем идешь в Браунсфельд? А как тебя зовут?
– Шульце, – соврал Циллих.
– Гляди-ка! – воскликнул человечек. – Вот удивительно!..
– Что же удивительного в том, что кого-то зовут Шульце? В Германии ведь тысяча Шульцев!
– То-то и удивительно, что и тебя так зовут. Я вот, например, знал одного, у которого фамилия была Карфуннельштейн.
– Наверняка еврей. Их уж больше нету.
– Нет, нет, кое-какие появляются, – сказал человечек. – Ты что, против?
Циллих вспомнил, скольких он вешал, вынимал из петли и тут же снова вешал. В лагере Пяски он этим особенно увлекался.
– Все же странно, что еще есть евреи, – сказал он.
– Почему? – спросил человечек. – Когда во время всемирного потопа открыли ковчег, из него тоже еврей выскочил.
– Какой еврей?
– Да Ной.
Они шли мимо лиловых полей, на солнце поблескивали тысячи кочанов красной капусты.
– Здесь они уже здорово преуспели, – сказал Циллих.
– Да, здесь и войны-то не было.
Они подымались по пологому склону. Человечек, которого, быть может, звали Неизвестный, свернул на боковую дорогу, и она привела их по гребню холма в буковую рощицу. Потом пошли молодые низкорослые сосенки. Это был заповедник; война его не тронула, он только зарос за эти годы больше обычного. Пахло лесом и травами, и человечек раздувал ноздри. Вдруг он остановился и так резко повернулся, что Циллих испугался.
– Что случилось?
– Ничего. Погляди на реку.
Река была все та же, что и дома. Сверху она выглядела узкой сверкающей полоской. От нее никуда не уйти.
– На том берегу цементный завод, – сказал человечек. – А под нами песчаный карьер.
Тем временем инженер Вольперт обратился в особую комиссию, где сидели союзные офицеры и чиновники, ведающие подобными делами. Его показания внимательно выслушали и тщательно записали все данные, необходимые для розыска.
Когда в лагере Вольперт, смертельно усталый, лежал на нарах и терзавшие его страдания не давали ему сомкнуть глаз, мог ли он тогда себе представить, что пережитые им муки выльются всего лишь в стенограмму и протокол? Ему сказали, что пришлют повестку, как только удастся задержать разыскиваемого человека. Вольперт представил себе Циллиха таким, каким он его увидел утром в деревне, потом таким, каким он был год назад: как он в коричневой рубашке, с широко расставленными ногами внимательно и равнодушно обводит взглядом своих глаз-бусинок изможденные лица заключенных и как он сейчас шагает по шоссе, или сидит в трактире, или работает в облаке пыли на стройке – один из множества, неуловимый, неприметный, без каиновой печати на челе. Молодой офицер, давно уже занявшийся другим документом, вдруг поднял голову, быть может, потому что не услышал, как закрылась дверь за посетителем. Что-то в выражении лица Вольперта остановило его внимание.
– Не беспокойтесь, пожалуйста, – сказал он, – мы всех нашли – и Геринга, и Лея, и Гиммлера, ни один не скрылся.
Вольперт встал и вышел из кабинета. Печаль окутала его сердце, холодная и колючая, как иней. Прежде Вольперт думал, что, очутись он на свободе, он сразу станет веселым, веселым и беззаботным, как ребенок. Теперь же он понял, что веселье ушло так же невозвратно, как и детство, навсегда. Не только его сердце заиндевело, но и каждая мысль, каждая дружба, каждая привязанность. И земля, по которой он шагал, тоже покрылась инеем, теплая осенняя земля. Инструменты, которыми он будет работать, хлеб, который будет есть, каждая крошечка, каждая былинка – все здесь покрылось инеем. Кровь высохнет, но иней, губящий молодые побеги, как мороз, добрался до живой сердцевины всего. Американцы за конторкой принимают его, Вольперта, за человека с бешеной жаждой мести, которую они своими действиями стремятся умерить, как и любую жажду. Даже если они завтра схватят Циллиха, то не выкорчуют древа зла, на котором Циллих лишь малый листочек. Иней, покрывший все, от этого не растает, не зацветут побеги, прихваченные морозом. Печаль его сердца ничем нельзя было унять, и от того, что поймают Циллиха, ему не станет веселее.
– Нет, станет веселей, куда веселей! – воскликнул Хениш, с которым Вольперт иногда коротал теперь ночи в вагоне. – Ты не можешь не обрадоваться, если повесят этого мерзавца. И лучше всего ногами вверх. Кто не радуется, когда удается убить чумную крысу? Конечно, зло таким образом не одолеешь, ты же не можешь уничтожить самого сатану. Для этого надо было бы сперва покончить со всем старым уродливым миром, но что до меня, то я-то уж был бы вот как рад, если б им удалось, на первый случай, разделаться с Циллихом…
Песчаный карьер находился в часе ходьбы от реки. Давно уже проложили к берегу рельсы, по которым бегали вагонетки от экскаваторов к понтонам. Каменные ступени, ведущие к эстакаде несуществующего моста, взорванного во время войны, нелепо торчали в стороне на берегу, словно приглашая людей, умеющих ходить по воде как посуху.
Циллиха определили в бригаду из двенадцати человек. Он работал ожесточенно и молча. По окончании смены рабочие либо шатались по деревне, либо болтали, сидя на каменных ступенях бывшего моста. Циллих в одиночку съедал полагающуюся ему еду, потом шел в барак и заваливался спать. Каждый вечер он чувствовал себя смертельно усталым, словно только что завершилось его бегство с Востока на Запад. Товарищи по работе вскоре оставили его в покое. Его считали чудаком, но в такие-то времена чудаков повсюду было хоть отбавляй. Бригадир был им очень доволен – такие рабочие, как Циллих, на улице не валялись.
Только одно привлекало к Циллиху внимание – его постоянное желание спать. Старший в бараке шутил: вот, мол, у кого должна быть чистая совесть, ведь это, как известно, лучшее снотворное. Первое время Циллих боялся, что выдаст себя во сне. Но с той ночи в Цейсене сны ему больше не докучали, а если что и снилось, то только самое повседневное – грохот для просеивания песка, который опять забился, или вагонетка, которую не удавалось достаточно быстро нагрузить. Больше всего он любил предвечерние часы, когда он один приходил в барак. Там было тихо и пусто, ничто его не раздражало, разве только недостаточно аккуратно застеленные нары. Как-то ему даже пришло в голову, что нерях надо бы в наказание гонять по плацу, пока они не упадут в изнеможении, а потом заставить десять – двенадцать раз перестилать нары, спать же они должны прямо на полу, лучше всего в специально налитой луже, и при этом можно еще сказать, что в их же интересах не делать снова беспорядка. Но после этой краткой вспышки бешенства он сообразил, что зря себя мучает, не его дело, как заправлены нары в этом бараке, волноваться по этому поводу ему нечего.
Как-то вечером он сидел у себя на нарах, настолько низких, что с них даже в окно нельзя было смотреть. Так он больше всего любил проводить время: находиться одному в этом большом помещении. Он медленно мыл ноги, тер каждый палец в отдельности. И вдруг кто-то крикнул у него за спиной:
– Добрый вечер, Шульце!
В сумерках Циллих не сразу узнал стоящего в дверях – это был тот самый человечек, которого он встретил на шоссе прямо за Вейнгеймом. В петлице у него на этот раз была не астра, а лютик. Циллих разозлился, что не сможет теперь так же тщательно протереть оставшиеся два пальца на ногах, как остальные восемь. А человечек тем временем подошел к нему поближе.
– Я тебя совсем потерял из виду на этом чертовом карьере, – сказал он. – Меня поселили в последнем бараке, вон там, внизу, у реки. А мне хотелось узнать, нравится ли тебе здесь. Ведь это я, можно сказать, тебя сюда привел.
Циллих ответил, не вынимая ног из чуть теплой воды:
– Спасибо, здесь неплохо.
– Я тебя везде искал, и в столовой, и в деревне, и в лесу. Пока мне кто-то не сказал: «У нас в бригаде есть один тип, который сразу же после работы заваливается дрыхнуть. Спит как сурок».
От этого сообщения Циллиху стало как-то не по себе, быть может, только потому, что чем-то он все же привлек к себе внимание товарищей. Ему хотелось, чтобы гость поскорее ушел. Он молчал.
– Легче всего найти человека, если он ночи проводит дома. Кто шатается, тот может оказаться где угодно. А тот, кто торчит дома, оказывается всегда в одном и том же месте – в постели.
Циллих вытер ноги. У него лежала приготовленная пара носков, он их быстро выстирал в той же воде. Потом выплеснул грязную жижу в окно.
– У тебя даже носки есть! – воскликнул человечек.
– У меня? Ага… Ношу по воскресеньям.
– А что ты делаешь в воскресенье?
– Какое тебе дело?
– Мне? Да никакого. Я вовсе не хочу тебе портить воскресные удовольствия. Я вообще могу уйти.
«Этого нельзя допускать, – подумал Циллих. – Он не должен уйти с обидой».
– Да что ты, я не к тому. Пожалуйста, не уходи так быстро, Неизвестный.
Человечек рассмеялся.
– У тебя хорошая память, – сказал он. – Но здесь я числюсь, разумеется, под своей настоящей фамилией: Пятница.
– Почему же ты мне сказал, что твоя фамилия Неизвестный?
– Не так-то приятно быть Пятницей. Это ведь несчастливый день. Петер Пятница. К тому же мы и встретились в пятницу. Если бы ты все это знал, ты бы скорее всего и не пошел со мной.
– Правда? Это была пятница? – испуганно переспросил Циллих.
– Пятница, – весело подтвердил Петер Пятница, уселся поудобнее, положив ноги в сапогах прямо на одеяло, и продолжал болтать. – Скажи-ка, а из твоей бригады еще никто не удрал? Из нашей сразу двое. Из города приехал какой-то чиновник, он со старшим по бараку стал проглядывать все списки, отмечая целый ряд фамилий. А те двое, не долго думая, тут же дали деру. – Он явно наслаждался испугом Циллиха. – Один из них мне сразу показался подозрительным: больно вид у него был дурацкий при погрузке. Я сразу решил, что это какой-нибудь важный господин. Не забавы же ради он здесь надрывается! Представляешь, чиновник притопал к нам в барак, а этот тип так побледнел, что я подумал: «Попался, голубчик».
Циллих был рад темноте, которая не позволяла разглядеть выражение его лица.
– Кто же это был? – спросил он.
– Говорят, некто Рецлов, комендант лагеря смерти, так, кажется, это теперь называют. Этих господ, видно, всех перевешают.
Он как-то странно, веселыми глазами, посмотрел на Циллиха. «Комендантом нашего лагеря был Зоммерфельд. Он, наверное, тоже имел бы дурацкий вид, если бы ему пришлось грузить мешки, – думал Циллих. – Вот крестьянин, как я, – это дело другое. В деревне с малолетства привыкаешь таскать тяжести».
– А кто был другой? – спросил он.
– Представь себе, – ответил Пятница, – твой однофамилец!
Циллиха так и обдало холодом. К тому же ему показалось, что Неизвестный, который вдруг почему-то оказался Пятницей, наблюдал за ним в темноте.
– Мне ведь сразу показалось странным, – сказал Пятница, – что именно тебя тоже зовут Шульце.
– Что же я могу поделать?
– Ты? Да ничего. – И он добавил, словно всерьез хотел его утешить: – По-моему, никто вообще ничего не может поделать в таких случаях. Все зависит от судьбы. Ты не считаешь?
– Да, конечно, – горячо подтвердил Циллих.
В эту ночь он заснул не так быстро, как обычно. Он только притворился спящим. Он решил, что беглецы оказали ему большую услугу – отвлекли на себя все подозрения. Особенно второй, фамилия которого тоже Шульце.
Вскоре стало ясно, насколько верную тактику он выбрал, когда вел себя тише воды, ниже травы. При первом же переформировании бригад прораб назначил его бригадиром. Теперь Циллих отвечал за одиннадцать парией, некоторые из них прежде были его товарищами по работе. Они должны были добывать песок из котлована, просеивать его и нагружать в вагонетки.
Та бригада, в которой он прежде работал, не отставала от других бригад, наверное, только потому, что Циллих своим упорством и неутомимостью задавал темп работы. Он успевал иногда кинуть в вагонетку три лопаты песку, пока его сосед управлялся с одной. Но он никогда ничего не говорил по этому поводу, чтобы не привлекать к себе внимание. Теперь он больше не сможет подгонять их своим примером, бригада его, конечно, резко снизит выработку, и прораб призовет его к ответу. Когда он начал покрикивать, члены его бригады сперва смеялись.
– Что это с тобой стряслось, Шульце? Тебе что, платят за каждую песчинку?
Но они перестали смеяться, видя, что бригадир прижимает их все больше и больше. Особенно он преследовал некоего Хагедорна, своего прежнего напарника, которого он теперь с утра до вечера гонял за всяческие провинности. Циллих даже доложил прорабу, что Хагедорн тянет назад всю бригаду. Он, мол, с самого начала обратил внимание на его нерадивость, да и вся бригада в целом работает из рук вон и скоро, наверное, станет худшей на карьере, но дело все-таки можно еще поправить, если удалить из бригады лентяя Хагедорна. «Погоди, Хагедорн, я тебя прищучу!» – думал Циллих, смакуя давно уже забытый вкус власти, правда, небольшой, не над жизнью и смертью, не над телом и душой, но все же хоть какой-то власти.
Прораб был спокойный, добродушный человек, он слушал обвинения Циллиха, внутренне забавляясь, но никаких выводов не делал. Однако рабочие бригады все больше наседали на прораба, чтобы он убрал Циллиха. Жалобы его тоже сперва только забавляли, но постепенно он стал их выслушивать все с большим недоумением, качая головой. Когда Циллих в очередной раз потребовал, чтобы убрали Хагедорна, он принял наконец решение: как только снова переформировали бригады, он послал Циллиха работать на новый участок и перевел его в другой барак, в противоположном конце карьера.
Подавленный, в полном недоумении перебрался Циллих на новое место. А следом пополз слушок, что с этим типом каши не сваришь. Сперва он молча сносил все насмешки, хотя понимал, откуда они взялись. Некоторое время он работал, как вначале, с ожесточением, не зная устали, молча. Но вот однажды разозлился на своего напарника за то, что тот закурил, когда, по мнению Циллиха, надо было вовсю вкалывать, и не смог промолчать. Однако его ворчанием возмутился не только напарник, но и вся бригада, и язвительным замечаниям не было конца.
Циллих понял, что спокойно работать на карьере он больше не сможет. Он сложил свои вещички и завязал узелок: здесь от него уже не отвяжутся. Вместо того чтобы затеряться среди других, он обратил на себя внимание. Все зависит от судьбы, как сказал Петер Неизвестный, который вдруг оказался Пятницей. Так и не повидавшись с ним еще раз, он с пустой головой, подавленный, двинулся в направлении Браунсфельда.
Поскольку розыски не продвигались, Вольперт обратился в соответствующую инстанцию в Браунсфельд. Чиновник, к которому он попал, оказался не таким бюрократом, не таким равнодушным человеком, как те мелкие служащие, с которыми он до сих пор имел дело.
Офицер в Браунсфельде внимательно глядел на Вольперта и внимательно его слушал. Он стал расспрашивать такие подробности, словно Циллих, которого надо было найти, был самым главным преступником. Своими вопросами он вызвал в памяти Вольперта то, что, казалось, было уже забыто, и так обнаружились еще новые приметы, и все эти сведения он передал повсеместно в подведомственный ему район.
А в это время Циллих находился совсем неподалеку от них, на улице в предместье Браунсфельда. Свободно раскинувшееся пестрое кольцо новых строений обступало когда-то плотно сбитое ядро древнего города.
В конце войны старинный центр его был полностью разрушен, а разноцветные домишки, окруженные садами, стояли как ни в чем не бывало. Глядя на эти улицы, можно было подумать, что Браунсфельд полностью уцелел. Многие жители уже вернулись в свои дома, на окнах висели чистые занавески, а в палисадниках хозяйки подрезали декоративные кусты. Но Циллих нырнул в облако пыли, которое висело над сердцем города. Он оказался на большой площади, где отряды рабочих разбирали завалы и разгребали щебень от разбитых зданий тысячелетней давности. Пробираясь между развалинами, жители города шли к церкви со снесенными шпилями. Отсвет от горящих свечей, будто вечный огонь, дрожал на лишенных кровли сводах и поблескивал в зеленых и красных осколках выбитых витражей. На лицах тех, кто направлялся в церковь, было выражение покорности и растерянности, словно они надеялись собрать в обломках своей старой церкви обломки своей старой веры. Рухнувшие наземь колокола сами вырыли себе могилы возле портала, а два высоких шпиля, которые некогда были приметой этого города, превратились в груду камней. Огромная воронка от артиллерийского снаряда, зияющая посреди всех этих развалин, была обнесена дощатой оградой, видимо для того, чтобы теперь, когда воцарился мир, оставшиеся в живых туда не свалились. Осколки снаряда были удалены, но воронку еще не засыпали. Перегнувшись через ограду, Циллих с ужасом туда заглянул. На дне ее, устрашающе изогнутые, торчали железные скрепы фундамента церкви.
– Так прыгай же, сын мой, – раздался голос за его спиной.
Циллих испуганно обернулся. Он увидел землистое, как у мертвеца, лицо древнего старика; глубоко запавшие глаза горели, как уголья сквозь отверстия полой тыквы, а весь он мелко дрожал, словно его бил озноб. Циллих с отвращением глядел на старика.
– Зачем прыгать? – спросил он в смятении.
– Говорят, разверзнувшаяся бездна снова закроется, если кинуть туда жертву.
От старости он выкладывал все, что приходило ему в голову, первому встречному. Эти вспыхивающие уголья в глубине его глазниц слепили Циллиха, который в хмуром недоумении уставился на старика. Опираясь на костыли, тот медленно побрел прочь, навстречу сумеркам, одиноким и сырым, как могила, которая, он чувствовал, была близка теперь, после того как он пережил вместе с некоторыми стенами этого города страшную войну. Старик скрылся в дверях церкви. Циллих злобно глядел ему вслед.
Ему было не по себе. Почему он не остался на песчаном карьере? Почему он поддался дурацким насмешкам каких-то подонков? Там ему было спокойно и надежно. Карьер – это кротовая нора, верное убежище. Человека либо находят, либо не находят. Несмотря на насмешки, он жил бы себе и жил на карьере, вне всяких подозрений. А Браунсфельд – большой город. Там есть и трущобы, и всякие развалины, где можно спрятаться, но там есть также и сеть тайного надзора, и каждое укромное местечко может быть захлестнуто этой сетью. По улицам ходили патрули, а плакаты на стенах призывали население охотиться за себе подобными.
Циллих лучше любого другого знал, что в большом городе скрыться невозможно, если умно вести розыски. Они всегда в конце концов вылавливали даже самых умных евреев и самых бывалых коммунистов. Они добывали нужные сведения, подкупая людей золотом. Когда золото не помогало, они действовали страхом. Никто на свете не идет на смерть охотно, особенно ради совершенно чужого человека, своего любимого ближнего. Где ему, Циллиху, найти сегодня крышу над головой?
Он двинулся вслед за стариком. Из полуразрушенной церкви уже доносилось пенье хора. Молитва плыла над землей, усеянной битым кирпичом, и звучала отчужденно и сладостно, словно ангельский хорал. Двери в церковь были распахнуты. Вечерний ветер, проникая сквозь разбитые окна, колыхал пламя свечей. Люди пели, опустив головы, удивляясь, что звук так долго не гаснет. Стоявшие в последних рядах подвинулись, давая Циллиху место. Ему хотелось, чтобы молитва никогда не кончалась, потому что, пока люди пели, никому до него не было дела. Он был рад, что все взгляды прикованы к священнику. Быть может, они и не верили каждому слову, которое произносил этот маленький, сморщенный человечек со своей кафедры. В их душах не было покоя, который дается твердой верой. Просто они чувствовали себя менее тревожно возле этого старого священника, который, возможно, сам во что-то верил. Своим резким, тонким голосом он говорил, что пришло время справедливости. Люди никогда не устанут слушать про то, что первые станут последними, а последние – первыми. Когда Циллих огляделся по сторонам, он увидел старика на костылях, который дрожал теперь как осиновый лист. «Не зря, видно, дрожит, – подумал Циллих. – Ты там на кафедре валяй говори, да только так, чтобы все на тебя глядели». Он с удовлетворением оглядел свои сжатые в кулаки руки, покрытые коротким рыжим волосом, напоминающим слой войлока. Сидевшая рядом с ним старая женщина с небрежным, словно заржавевшим пучком – так седеют рыжеволосые – нервно глядела по сторонам, теребя свой платок.
– Всемогущий бог, читающий в людских сердцах, – звучал пронзительный голос с кафедры, – точно знает, где скрывается преступник, как бы ни было надежно его укрытие; он точно знает, кто однажды или даже неоднократно, присутствуя при преступлениях, а может быть, даже и убийствах, молчал. Молчал от страха, из трусости, вместо того чтобы поступать по совести, как велит вера. Все те, кто теперь из кожи вон лезут, чтобы обнаружить виновных и указать на них, хотя они молчали бы, если бы их за это не ждала награда, особенно же все те, кто, пережив заключение и всяческие страдания, не могут совладать со своей ненавистью и не найдут себе покоя, пока каждый виновный не будет выловлен, – все эти люди не должны забывать: замолить грехи можно только одним путем – чистосердечным раскаянием.
Уставший от напряжения, ломкий, но по-прежнему резкий голос заглох. Вечерний свет, падавший полосами на склоненных прихожан, был ярко-розовым, и это казалось еще невероятней, чем зеленые и красные отблески от осколков витражей. Молодой человек рядом с Циллихом сидел, словно в оцепенении, закрыв лицо руками. Он встал только под напором выходящей толпы. Циллих вместе с множеством других людей, не знавших, как и он, где приклонить голову, направился в боковой придел. Сквозь его разбитую крышу светилось розовое небо, а пол был покрыт соломой. Молодой человек сел, поджав ноги, на мешок, набитый соломой, рядом с Циллихом и снова, как в церкви, уткнулся лицом в ладони. Он стонал.
– Что с тобой? – спросил Циллих.
Молодой человек, раздвинув пальцы, беспомощно посмотрел на него. Его лицо, мокрое от слез, было худым и каким-то прозрачным. Он был светловолос, очень бледен и, пожалуй, красив.
– Ты же сам слышал проповедь, – ответил он. – Что теперь со мной будет?
– Я не вникал в слова. Что, старик с кафедры тебя в чем-нибудь обвинял?
– Как же мне дальше жить? – тихо произнес молодой человек, обращаясь скорее к самому себе. – Что со мной теперь будет? Ведь мои родители верующие христиане. Мать была такой доброй… Как это со мной произошло?
– В чем дело? Ну?
Розовое небо, видневшееся сквозь пробоины в крыше, давно поблекло. Все мешки на полу уже были заняты людьми. Загорелись звезды.
– Враг преследовал нас по пятам, – продолжал молодой человек. – Мы эвакуировали село Сакойе, гнали крестьян перед собой. Я думал: в какой-нибудь лагерь. А может быть, вообще ничего не думал. Потом пришел приказ: «Стрелять». Мы перестреляли всех до одного – женщин, детей, стариков.
– Это бывало, – сказал Циллих.
– В том-то и все дело… Это было только начало… Потом не раз… Почему я стрелял? В детей… Понимаешь? Почему я это делал?
– Яснее ясного. Получен приказ, и все.
– Вот именно. Почему я подчинялся? Почему я исполнял такие приказы?
– Я что-то не понимаю! А что тебе оставалось делать?
– Почему я перестал думать?.. Прицелившись, я стрелял. Почему я не прислушивался к приказу свыше? Его не было или я был глух?
– Это какой такой приказ свыше? – спросил Циллих. – В то время не могло быть противоречивых приказов. Твой лейтенант получал приказ свыше. А он вами командовал.
– Ты что, не понимаешь, о чем я говорю?.. Истинный, внутренний приказ… Голос совести, который никогда не заглохнет ни в тебе, ни во мне… Сам знаешь.
– Знаю, знаю… Когда я был ранен, довольно тяжело, заметь, осколком гранаты, я все это пережил… Внутренний голос. Он появляется вместе с жаром. А как только выздоравливаешь, тут же исчезает… Я думаю, ты просто вымотался… Ты был ранен?.. Тебе лучше всего сейчас поспать.
Молодой человек посмотрел на Циллиха, и взгляд его был полон удивления и сочувствия. Однако он послушно лег. Циллиху этот взгляд не понравился – он его не понял.
На следующее утро, как Циллих и предполагал, молодой человек успокоился. Но, к великой досаде Циллиха, двери церкви оказались запертыми. Открытой была лишь боковая дверца, но вела она в запущенный садик, где буйно разросшиеся плющ, шиповник и вьюнки густо опутали осколки артиллерийских снарядов, ржавые трубы и какую-то утварь из разбомбленного домика пономаря. Циллих в ужасе отпрянул – снаружи у косяка двери стоял солдат. Он стоял, широко расставив ноги, и показался Циллиху гигантом, хотя на самом деле был не выше его самого. Циллих от страха съежился в комок, лицо его исказилось: одна бровь поползла вверх, углы рта опустились, огромные ноздри сжались, а своими глазами-бусинками он испуганно впился в широкое, бесстрастное лицо солдата. Солдат внимательно оглядывал одного за другим всех выходящих из церкви, сверяясь с бумагой, которую держал в руке. Напротив него, у другого косяка, стоял другой солдат, худощавый, с длинным тонким носом, и проверял документы. Так как у Циллиха ничего при себе не было, он протянул солдату удостоверение рабочего с песчаного карьера. Деревня Эрб, округ Вейнгейм. Взгляд широколицего солдата остановился на лице Циллиха, тот скользнул по нему быстрым взглядом птичьих глаз. Странные поросячьи уши этого типа, несомненно, могли быть особой приметой, но в перечислении особых примет военных преступников такой не значилось. Мокрый как мышь от холодного пота, Циллих вышел на площадь. Никогда еще он не переживал такого страха.