355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Сахаров » Николай I » Текст книги (страница 9)
Николай I
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:49

Текст книги "Николай I"


Автор книги: Андрей Сахаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 58 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

– Представь себе, Комаровский[50]50
  Комаровский Евграф Федотович (1789 – 1843) – граф, генерал-адъютант.


[Закрыть]
, есть люди, которые, к несчастью, носят один с нами мундир и называют меня… – начал государь, усмехаясь криво, одним углом рта, как у человека, у которого сильно болят зубы, и кончил с усилием: – Называют меня самозванцем!

«Самозванец» – в устах самодержца российского – это слово так поразило генерала Комаровского, что он не сразу нашёлся что ответить.

– Мерзавцы! – проговорил наконец и, чувствуя, что этого мало, выругался по-русски, непристойным ругательством.

Государь, в одном мундире Измайловского полка, в голубой Андреевской ленте, как был одет к молебствию, сидел верхом на белой лошади, окружённый свитою генералов и флигель-адъютантов, впереди батальона лейб-гвардии Преображенского полка, построенного в колонну на Адмиралтейской площади, против Невского.

Тишина зимнего дня углублялась тем, что на занятых войсками площадях и улицах езда прекратилась. Близкие голоса раздавались, как в комнате, а издали, со стороны Сената, доносился протяжный гул, несмолкаемый, подобный гулу морского прибоя, с отдельными возгласами, как будто скрежетами подводных камней, уносимых волной отливающей: «Ура-ра-ра!» Вдруг затрещали ружейные выстрелы, гул голосов усилился, как будто приблизился, и опять: «Ура-ра-ра!»

Генерал Комаровский поглядывал на государя украдкой, искоса. Под низко надвинутою треугольною чёрною шляпою с чёрными перьями лицо Николая побледнело прозрачно-синеватой бледностью, и впалые, тёмные глаза расширились. «У страха глаза велики», – подумал Комаровский внезапно-нечаянно.

– Слышишь эти крики и выстрелы? – обернулся к нему государь. – Я покажу им, что не трушу!

– Все удивляются мужеству вашего императорского величества, но вы обязаны хранить драгоценную жизнь вашу для блага отечества, – ответил Комаровский.

А государь почувствовал, что не надо было говорить о трусости. Всё время фальшивил, как певец, спавший с голоса, или актёр, не выучивший роли.

«Рыцарь без страха и упрёка» – вот роль, которую надо было сыграть. Начал хорошо. «Может быть, сегодня вечером нас обоих не будет на свете, но мы умрём, исполнив наш долг», – одеваясь поутру, сказал Бенкендорфу, И потом – командирам гвардейского корпуса: «Вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы, а что до меня, – если буду императором хоть на один час, то покажу, что был того достоин!»

Но когда услышал: «Бунт!» – вдруг сердце упало, потемнело в глазах, и всё замелькало, закружилось, как в вихре.

Для чего-то кинулся на дворцовую гауптвахту, – должно быть, думал, что вот-вот бунтовщики вломятся во дворец, и хотел поставить караулы у дверей; потом выбежал под главные ворота дворца и столкнулся с полковником Хвощинским[51]51
  Хвощинский Павел Ксаверьевич (1792 – 1852) – участник войны 1812 г., с 1823 г. полковник, позже генерал-майор, флигель-адъютант.


[Закрыть]
, приехавшим прямо из казарм Московского полка, израненным, с повязкой на голове. Государь, увидев на повязке кровь, замахал руками, закричал: «Уберите, уберите! Спрячьте же! Чтобы видом крови не разжечь толпы», – хотя никакой толпы ещё не было.

Потом один, без свиты, очутился на Дворцовой площади, в столпившейся кучке прохожих: что-то говорил им, доказывал, читал, и толковал манифест, и просил убедительно: «Наденьте шапки, наденьте шапки – простудитесь!» А те кричали: «Ура!» – становились на колени, хватали его за фалды мундира, за руки, за ноги: «Государь-батюшка, отец ты наш! Всех на клочья разорвём, не выдадим!» И краснорожий в лисьей шубе лез целоваться; изо рта его пахло водкою, луком и ещё каким-то отвратительным запахом, точно сырой говядины. А в задних рядах бушевал пьяный; его унимали, били, но он успел-таки выкрикнуть:

– Ура, Константин!

Государь немного отдохнул, ободрился только тогда, когда увидел, что батальон лейб-гвардии Преображенского полка строится перед дворцом в колонну.

Собралась наконец свита, подали лошадь.

– Ребята! Московские шалят. Не перенимать у них и делать своё дело молодцами! Готовы ли вы идти за мной, куда велю? – закричал, проезжая по фронту, уже привычным, начальническим голосом.

– Рады стараться, ваше императорское величество! – ответили солдаты нетвёрдо, недружно, но слава Богу, что хоть так.

– Дивизион, вперёд! Вполоборота, левым плечом, марш-марш! – скомандовал государь и повёл их на Адмиралтейскую площадь.

Но, дойдя до Невского, остановился, не зная, что делать. Решил подождать посланного для разведок генерала Сухозанета, начальника гвардейской артиллерии.

Всё это мелькнуло перед ним как видение бреда, когда он закрыл глаза и забылся на миг: такие миги забвения находили на него, подобные обморокам.

Очнулся от голоса генерал-адъютанта Левашова[52]52
  Левашов Василий Васильевич (1783 – 1848) – генерал-адъютант, член следственной комиссии по делу 14 декабря, впоследствии граф, председатель Государственного совета.


[Закрыть]
, подскакавшего к нему после давешних криков и выстрелов на Сенатской площади.

– Ваше величество, граф Милорадович ранен.

– Жив?

– Рана тяжёлая – едва ли выживет.

– Ну что ж, сам виноват, своё получил, – пожал плечами государь, и тонкие губы его искривились такою усмешкою, что всем вдруг стало жутко.

«Да, это не Александр Павлович! Погодите, ужо задаст вам конституцию!» – подумал Комаровский.

– Ну что, как, Иван Онуфрич? – обратился государь к подскакавшему генералу Сухозанету.

– Cela va mal, sire[53]53
  Плохи дела, сир (фр.).


[Закрыть]
, –начал тот. – Бунт разрастается; бунтовщики никаких увещаний не слушают; присягнувшие войска ненадёжны, каждую минуту могут перейти на сторону мятежников, и тогда следует ожидать величайших ужасов. Извольте, ваше величество, послать за артиллерией, – кончил Сухозанет своё донесение.

– Да ведь, сам говоришь, ненадёжна?

– Что же делать, другого способа нет. Не обойтись без артиллерии…

Но государь уже не слушал. Чувствовал, что по спине его ползут мурашки и нижняя челюсть прыгает. «От холода», – утешал себя, но знал, что не только от холода. Вспомнилось, как в детстве, во время грозы, убегал в спальню, ложился в постель и прятал под подушку голову, а дядька Ламсдорф вытаскивал его за ухо: «За ушко да на солнышко». Жалел себя. Ну, за что они все на него? Что он им сделал? «Братниной воли жертва невинная! Pauvre diable! Бедный малый! Бедный Никс!»

Когда очнулся, то увидел, что с ним говорит уже не генерал Сухозанет, а генерал Воинов[54]54
  Воинов Александр Львович (ум. 1832 г.) – начальник гвардейского корпуса.


[Закрыть]
, начальник гвардейского корпуса.

– Ваше величество, в Измайловском полку беспокойство и нерешительность…

– Что вы говорите? Что вы говорите? Как вы смеете? – Вдруг закричал на него государь так внезапно неистово, что тот остолбенел и выпучил глаза от удивления. – Место ваше, сударь, не здесь, а там, где вверенные вам войска вышли из повиновения!

– Осмелюсь доложить, ваше величество…

– Молчать!

– Государь…

– Молчать!

И каждый раз, как раскрывал он рот, раздавался этот крик неистовый.

Государь знал, что сердиться не за что, но не мог удержаться. Точно огненный напиток разлился по жилам, согревающий, укрепляющий. Ни подлых мурашек, ни дрожания челюсти. Опять – рыцарь без страха и упрёка; самодержец, а не самозванец. Понял, что спасён, только бы рассердиться как следует.

Незнакомый штабс-капитан драгунского полка, высокого роста, с жёлто-смуглым лицом, чёрными глазами, чёрными усами и чёрной повязкой на лбу, подошёл и уставился на него почтительно, но чересчур спокойно; что-то было в этом спокойствии, что уничтожало расстояние между государем и подданным.

– Что вам угодно? – невольно обернувшись к нему, спросил государь.

– Я был с ними, но оставил их и решился явиться с повинной головой к вашему величеству, – ответил офицер всё так же спокойно.

– Как ваше имя?

– Якубович.

– Спасибо вам, вы ваш долг знаете, – подал ему руку государь, и Якубович пожал её с той усмешкою, которую дамы, в него влюблённые, называли демонской.

– Ступайте же к ним, господин Якубовский…

– Якубович, – поправил тот внушительно.

– И скажите им от моего имени, что, если они сложат оружие, я их прощаю.

– Исполню, государь, но жив не вернусь.

– Ну, если боитесь…

– Вот доказательство, что я не из трусов. Мне честь моя дороже головы израненной! – снял Якубович шляпу и указал на свою повязанную голову. Потом вынул из ножен саблю, надел на неё белый платок – знак перемирия – и пошёл на Сенатскую площадь к мятежникам.

– Молодец! – сказал кто-то из свиты.

Государь промолчал и нахмурился.

Долго не возвращался посланный. Наконец вдали замелькал белый платок. Государь не вытерпел – подъехал к нему.

– Ну, что же, господин Якубовский?

– Якубович, – опять поправил тот ещё внушительней. – Толпа буйная, государь. Ничего не слушает.

– Так чего же они хотят?

– Позвольте, ваше величество, сказать на ухо.

– Берегитесь, рожа разбойничья, – шепнул государю Бенкендорф.

Но тот уже наклонился с лошади и подставил ухо.

«Вот теперь его можно убить», – подумал Якубович. Не был трусом; если бы решил убить, не побоялся бы. Но не знал, зачем и за что убивать. Покойного Александра Павловича – за то, что чином обошёл, а этого за что? К тому же цареубийца, казалось ему, должен быть весь в чёрном платье, на чёрном коне и непременно чтобы парад, и солнце, и музыка. А так, просто убить, что за удовольствие?

– Просят, чтобы ваше величество сами подъехать изволили. С вами говорить хотят, и больше ни с кем, – шепнул ему на ухо.

– Со мной? О чём?

– О конституции.

Лгал: никаких переговоров с бунтовщиками не вёл. Когда подходил к ним, они закричали ему издали: «Подлец!» – и прицелились. Он успел только шепнуть два слова Михаилу Бестужеву, повернулся и ушёл.

– А ты как думаешь? – спросил государь Бенкендорфа, пересказав ему на ухо слова Якубовича.

– Картечи бы им надо, вот что я думаю, ваше величество! – воскликнул Бенкендорф с негодованием.

«Картечи или конституции?» – подумал государь, и бледное лицо его ещё больше побледнело; опять мурашки по спине заползали, нижняя челюсть запрыгала.

Якубович взглянул на него и понял, что был прав, когда сказал давеча Михаилу Бестужеву: «Держитесь, – трусят!»

ГЛАВА ПЯТАЯ

– Отсюда виднее, влезайте-ка, – пригласил Оболенский Голицына и помог ему вскарабкаться на груду гранитных глыб, сваленных для стройки Исаакия у подножия памятника Петру I.

Голицын окинул глазами площадь.

От Сената до Адмиралтейства, от собора до набережной и далее, по всему пространству Невы до Васильевского острова, кишела толпа многотысячная – одинаково чёрные, малые, сжатые, как зёрна паюсной икры, головы, головы, головы. Люди висели на деревьях бульвара, на фонарных столбах, на водосточных желобах; теснились на крышах домов, на фронтоне Сената, на галереях Адмиралтейской башни, – как в исполинском амфитеатре с восходящими рядами зрителей.

Иногда внизу, на площади, в однообразной зыби голов, завивались водовороты.

– Что это? – спросил Голицын, указывая на один из них.

– Шпиона, должно быть, поймали, – ответил Оболенский.

Голицын увидел человека, бегущего без шапки, в шитом золотом флигель-адъютантском мундире с оторванной фалдой, в белых лосинах с кровавыми пятнами.

Иногда слышались выстрелы, и толпа шарахалась в сторону, но тотчас опять возвращалась на прежнее место: сильнее страха было любопытство жадное.

Войска, присягнувшие императору Николаю, окружали кольцом каре мятежников: прямо против них – преображенцы, слева – измайловцы, справа – конногвардейцы, и далее, по набережной, тылом к Неве, – кавалергарды, финляндцы, коннопионеры; на Галерной улице – павловцы, у Адмиралтейского канала – семёновцы.

Войска передвигались, а за ними – волны толпы; и во всём этом движении, кружении, как неподвижная ось в колесе вертящемся, – стальной четырёхугольник штыков.

Долго смотрел Голицын на две ровные линии чёрных палочек и белых крестиков: палочки-султаны киверов, крестики – ремни от ранцев; а между двумя – третья, такая же ровная, но разнообразная линия человеческих лиц. И на них на всех одна и та же мысль – тот вопрос и ответ, который давеча слышал он: «Отчего не присягаете?» – «По совести».

Да, неколебимая крепость этого стального четырёхугольника – святая крепость человеческой совести. На скалу Петрову опирается – и сам как скала эта несокрушимая.

В середине каре – члены Тайного общества, военные и штатские, «люди гнусного вида во фраках», как потом доносили квартальные; тут же – полковое знамя с полинялыми ветхими складками золотисто-зелёного шёлка, истрёпанное, простреленное на полях Бородина, Кульма и Лейпцига – ныне святое знамя российской вольности; столик, забрызганный чернилами, принесённый из сенатской гауптвахты, с какими-то бумагами, – может быть манифестом недописанным, – с караваем хлеба и бутылкой вина – святая трапеза российской вольности.

Промелькнуло бледное на бледном небе привидение солнца – и стальная щетина тонких изломанных игл бледно заискрилась на серой глыбе гранита, подножия Медного Всадника. Зазеленела тёмная бронза тускло-зелёною ржавчиною – и страшною жизнью ожил лик нечеловеческий.

«С Ним или против Него?» – подумал Голицын опять, как тогда, во время наводнения. Что значит это мановение десницы, простёртой над пучиной волн человеческих, как над пучиной потопа бушующей? Тогда укротил потоп – укротит ли и ныне? Или в пучину низвергнется бешеный конь вместе с бешеным Всадником?

Вернувшись в каре, Голицын узнал, что готовится атака конной гвардии; а Рылеев пропал, Трубецкой не являлся, и команды всё ещё нет.

– Надо выбрать другого диктатора, – говорили одни.

– Да некого. С маленькими эполетами и без имени никто не решится, – возражали другие.

– Оболенский, вы старше, выручайте же!

– Нет, господа, увольте. Всё что угодно, а этого я на себя не возьму.

– Как же быть? Смотрите, вот уже в атаку идут!

Два эскадрона конной гвардии вынеслись на рысях из-за дощатого забора Исаакия и построились в колонну тылом к дому Лобанова.

Коллежский асессор Иван Иванович Пущин, в длиннополой шинели, в высокой чёрной шляпе, похаживал перед фасом каре и покуривал трубочку так же спокойно, как у себя в кабинете или в Михайловском, в домике Пушкина, под уютный шелест вязальных спиц Арины Родионовны.

– Ребята, будете моей команды слушать? – спросил он солдат.

– Рады стараться, ваше благородие!

Высвободив из рукава шинели правую руку в зелёной лайковой перчатке, он поднял её вверх, как бы взмахнув невидимой саблей, и скомандовал:

– Смирна-а! Ружья к ноге! В каре против кавалерии стройся!

Один залп мог положить на месте всю конницу. Чтобы даром не перебить и не озлобить людей, Пущин велел стрелять лошадям в ноги или вверх через головы всадников.

Конница уже неслась с тяжёлым топотом. Грянул залп, но пули просвистели над головами людей.

Когда пороховой дым рассеялся, увидели, что первая атака не удалась. Мешала теснота, выдававшийся угол забора – надо было его огибать, – а пуще всего гололедица. Неподкованные лошади скользили на все четыре ноги по обледенелым булыжникам и падали. Да и люди шли в атаку нехотя: понимали, что нельзя атаковать, когда ружейный огонь лошадям в морды.

– И чего, анафемы, лезете? – ругались московцы, помогая встать упавшим всадникам.

– Полезешь, коли гонят. А вам, братцы, спасибо, что мимо стреляли, а то и живы быть не чаяли! – благодарили конногвардейцы.

– Переходи к нам, ребята!

– А вот погоди, ужо как стемнеет, все перейдём.

– Назад, равняйсь! – скомандовал командир, генерал Орлов, и начал строить взводы для второй атаки.

Но и вторая удалась не лучше первой. Так же плавно склонялись штыки, и, натыкаясь на стальную щетину их, так же опрокидывались кони, увлекая всадников. А толпа из-за забора швыряла камнями, кирпичами, поленьями. Генерала Воинова едва не зашибли до смерти; герцога Евгения Виртембергского закидали снежками, как маленького мальчика.

Атака за атакой, как волна за волной, разбивалась о четырёхугольник, неколебимый, недвижный, и с каждым новым натиском он как будто твердел, каменел. Опирался о скалу Петрову и сам был как эта скала несокрушимая.

Вдруг, под весёлый гром военной музыки, послышалось издали: «Ура, Константин!» – и три с половиною роты лейб-гвардии флотского экипажа, под командою лейтенанта Михаила Кюхельбекера и штабс-капитана Николая Бестужева[55]55
  Бестужев Николай Александрович (1791 – 1853) – капитан-лейтенант, осуждён по 2-му разряду к каторге, с 1839 г. на поселении. Художник-любитель, автор записок.


[Закрыть]
, выбежали из Галерной улицы.

Обнажились, целовались с московцами:

– Голубчики, братцы, миленькие! Спасибо вам, не выдали!

– Соединились армии с флотами!

– Наша взяла и на море, и на суше!

– Слава Богу, вся Россия в поход пошла!

Экипаж построился в новое каре, справа от московцев, на мосту Адмиралтейского канала, лицом к Исаакию. И опять, уже с другой стороны, с Дворцовой площади:

– Ура, Константин!

По бульвару бежали отдельными кучками, в расстёгнутых шинелях, в заваленных фуражках, в сумах с боевыми патронами, с ружьями наперевес лейб-гренадеры.

Уже добежали до площади, перелезли через камни, сваленные на углу Адмиралтейского бульвара и набережной, но тут произошло смятенье.

Полковой командир Стюрлер, всё время бежавший рядом с солдатами, убеждал, умолял их вернуться в казармы.

– Не выдавай, ребята, не слушай подлеца! – кричал полковой адъютант, поручик Панов[56]56
  Панов Николай Алексеевич (1803 – 1850) – член Северного общества, по делу о 14 декабря осуждён по 1-му разряду, по конфирмации к каторге, с 1839 г. на поселении.


[Закрыть]
, член Тайного общества, тоже бежавший рядом.

– Вы за кого? – спросил Каховский, подбегая к Стюрлеру с пистолетом в руках.

– За Николая! – ответил тот.

Каховский выстрелил. Стюрлер схватился рукою за бок и побежал дальше. Двое солдат со штыками – за ним.

– Бей, коли немца проклятого!

Штыки вонзились в спину его, и он упал.

Лейб-гренадеры соединились с московцами. И опять объятия, поцелуи братские.

Третье каре построилось слева от первого, лицом к набережной, тылом к Исаакию.

Теперь уже было на площади около трёх тысяч войска и десятки тысяч народа, готовых на всё по первому знаку начальника. А начальника всё ещё не было.

Погода изменилась. Задул ледяной восточный ветер. Мороз крепчал. Солдаты, в одних мундирах, по-прежнему зябли и переминались с ноги на ногу, колотили рука об руку.

– Чего мы стоим? – недоумевали. – Точно к мостовой примёрзли. Ноги отекли, руки окоченели, а мы стоим.

– Ваше благородие, извольте в атаку вести, – говорил ефрейтор Любимов штабс-капитану Михаилу Бестужеву.

–В какую атаку? На что?

– На войска, на дворец, на крепость, – куда воля ваша будет.

– Погодить надо будет, братец, команды дождаться.

– Эх, ваше благородие, годить – всё дело губить!

– Да, что другое, а годить и стоять мы умеем, – усмехнулся Каховский язвительно. – Вся наша революция – стоячая!

«Стоячая революция», – повторил про себя Голицын с вещим ужасом.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

– Да что такое происходит? Какого мы ждём неприятеля?

– Ничего не понимаю, убей меня Бог! Кавардак какой-то анафемский! – подслушал великий князь Михаил Павлович разговор двух генералов. Он тоже ничего не понимал.

Вызванный братом Николаем из городка Ненналя, где остановился по дороге в Варшаву, – только что прискакал в Петербург, усталый, голодный, продрогший, и попал прямо на площадь, в революцию, по собственному выражению, «как кур во щи».

Когда, после неудачных конных атак, начальство поняло, что силой ничего не возьмёшь, и решило приступить к увещаниям, Михаил Павлович попросил у государя позволение поговорить с бунтовщиками. Николай сначала отказал, а потом, уныло махнув рукой, согласился:

– Делай что знаешь!

Великий князь подъехал к фронту мятежников.

– Здорово, ребята! – крикнул зычно и весело, как на параде.

– Здравья желаем вашему императорскому высочеству! – ответили солдаты так же весело.

«Косолапый Мишка», «благодетельный бука, le bourru bienfaisant», Михаил Павлович наружность имел жёсткую, а сердце мягкое. Однажды солдатик пьяненький, валявшийся на улице, отдал ему честь, не вставая, и он простил его: «Пьян, да умён». Так и теперь готов был простить бунтовщиков за это весёлое: «Здравья желаем!»

– Что это с вами, ребята, делается? Что вы такое затеяли? – начал, как всегда, по-домашнему. – Государь цесаревич Константин Павлович от престола отрёкся, я сам тому свидетель. Знаете, как я брата люблю. Именем его приказываю вам присягнуть законному…

– Нет такого закона, чтоб двум присягать, – поднялся гул голосов.

– Смирна-а! – скомандовал великий князь, но его уже не слушали.

– Мы ничего худого не делаем, а присягать Николаю не будем!

– Где Константин?

– Подай Константина!

– Пусть сам придёт, тогда поверим!

– Не упрямьтесь-ка лучше, ребята, а то худо будет, – попробовал вступиться кто-то из генералов.

– Поди к чёртовой матери! Вам, генералам, изменникам, нужды нет всякий день присягать, а мы присягой не шутим! – закричали на него с такою злобою, что Михаил Павлович наконец понял, что происходит, слегка побледнел. И лошадь его тоже как будто поняла – дрогнула, попятилась.

В узеньком проулке между двумя каре – флотским экипажем и московцами – Вильгельм Карлович Кюхельбекер нелепо суетился, метался из стороны в сторону, держа в руках большой пистолет, тот самый, который упал в снег и вымок; то натягивал, то откидывал шинель и наконец скинул совсем, остался в одном фраке, длинновязый, кривобокий, тонконогий, похожий на подстреленную цаплю.

– Voulez vous faire descendre Michel?[57]57
  Хотите снять Михаила? (фр.)


[Закрыть]
– произнёс рядом с ним чей-то знакомый, но странно изменившийся голос, и вдруг почудилось ему, что всё это уже когда-то было.

– Je le veux bien, mais ouest-il done?[58]58
  Охотно, только где он? (фр.)


[Закрыть]

– А вон, видите, чёрный султан.

Щуря близорукие голубые глаза навыкате, такие же грустные и нежные, как, бывало, в беседах с лицейским товарищем Пушкиным «о Шиллере, о славе, о любви», – он прицелился.

Вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за локоть. Оглянулся и увидел двух солдат. Ничего не сказали, только один подмигнул, другой покачал головою. Но он понял: «Не надо! Ну его!»

– Погоди, ребята, маленько; скорее дело кончим, – произнёс тот же знакомый голос, – и опять всё это уже когда-то было.

Кюхельбекер поднёс пистолет к самому носу и рассматривал его как будто с удивлением.

– А ведь, кажется, и вправду смок, – пробормотал сконфуженно.

– Эх ты, чудак, Абсолют Абсолютович! Сам, видно, смок! – рассмеялся Пущин и потрепал его по плечу ласково. Голицын подошёл и прислушался.

– Да ведь мы и все, господа, не очень сухи, – опять усмехнулся Каховский язвительно.

– А вы-то сами что же? Вы лучше нас всех стреляете, – проговорил Пущин.

– Довольно с меня! Уже двое на душе, а будет и третий, – ответил Каховский.

Голицын понял, что третий – Николай Павлович.

На конце Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади, близ каре мятежников, остановилась большая восьмистекольная карета, на высоких рессорах, с раззолоченными козлами вроде колымаг старинных. Из кареты вылезли два старичка с испуганными лицами, в церковных облачениях: митрополит Серафим – Петербургский и Евгений – Киевский[59]59
  Евфимий Алексеевич Болховитинов (1767 – 1837) – митрополит Киевский и Галицкий, писатель, член Российской Академии.


[Закрыть]
.

Какой-то генерал схватил обоих владык в дворцовой церкви, где готовились они служить молебствие по случаю восшествия на престол, усадил в карету с двумя иподиаконами и привёз на площадь.

Старички, стоя в толпе, перед цепью стрелков, и не зная, что делать, шептались беспомощно.

– Не ходите, убьют! – кричали одни.

– Ступайте с Богом! Это ваше дело духовное. Не басурмане, чай, а свои люди, крещёные, – убеждали другие.

У митрополита Евгения, хватая за полы, чтоб удержать, оторвали палицу[60]60
  Палица – здесь: ромбовидный парчовый платок, носимый на груди, часть одежды архимандритов и заслуженных священников.


[Закрыть]
и затёрли его в толпе. А Серафим, оставшись один, потерялся так, что даже страха не чувствовал, остолбенел, не понимал, что с ним делается, – как будто летел с горы вниз головой; только крестился, шептал молитвы, быстро мигая подслеповатыми глазками и озираясь во все стороны.

Вдруг увидел над собой удивлённое, спокойное и доброе лицо молодого лейтенанта лейб-гвардии флотского экипажа Михаила Карловича Кюхельбекера, Вильгельмова брата, такого же, как тот, неуклюжего, длинноногого и пучеглазого.

– Что вам угодно, батюшка? – спросил Кюхельбекер вежливо, делая под козырёк. Русский немец, лютеранин, – не знал, как обращаться к митрополиту, и решил, что если поп, так «батюшка».

Серафим ничего не ответил, только пуще замигал, зашептал, закрестился.

Некогда светские барыни прозвали его за приятную наружность серафимчиком. Теперь ему было уже за семьдесят. Одутловатое, старушечье лицо, узенькие щёлки заплывших глаз, ротик сердечком, носик шишечкой, жиденькая бородка клинышком. Он весь трясся, и бородка тряслась. Кюхельбекеру стало жаль старика.

– Что вам угодно, батюшка? – повторил он ещё вежливей.

– Мне бы туда, к воинам… Поговорить с воинами, – пролепетал наконец Серафим, боязливо указывая пухлою ручкою на каре мятежников.

– Уж не знаю, право, – пожал Кюхельбекер плечами в недоумении. – Тут пропускать не велено. А впрочем, погодите, батюшка, я сию минуту.

И побежал. А Серафим робко поднял глаза и взглянул на лица солдат. Думал, – не люди, а звери. Но увидел обыкновенные человеческие лица, вовсе не страшные.

Немного отдохнул и вдруг, с той храбростью, которая иногда овладевает трусами, снял митру, отдал иподиакону, положил на голову крест и пошёл вперёд. Солдаты расступились, взяли ружья на молитву и начали креститься.

Он сделал ещё несколько шагов и очутился перед самым фронтом каре. Здесь тоже люди крестились, но, крестясь, кричали:

– Ура, Константин!

– Воины православные! – заговорил Серафим, и все умолкли, прислушивались. Он говорил так невнятно, что только отдельные слова долетали до них. – Воины, утиштися. Умаливаю вас… Присягните… Константин Павлович трикраты отрёкся… вот вам Бог свидетель…

– Ну, Бога-то лучше оставьте в покое, владыко, – произнёс чей-то голос, такой тихий и твёрдый, что все оглянулись. Это говорил князь Валериан Михайлович Голицын.

– А ты что? Кто такой? Откуда взялся? Во Христа-то Господа веруешь ли? – залепетал Серафим и вдруг побледнел, затрясся уже не от страха, а от злобы.

– Верую, – ответил Голицын так же тихо и твёрдо.

Серафим подал ему крест.

– А ну-ка, ну-ка, целуй, если веруешь!

– Только не из ваших рук, – сказал Голицын и хотел взять у него крест.

Но Серафим отдёрнул его, уже в ином, нездешнем страхе, как будто только теперь увидел то, чего боялся, – в лице бунтовщика лицо самого дьявола.

– Ну что ж, давайте, не бойтесь, отдам. Он ваш до времени, ужо отымем! – произнёс Голицын, и глаза его из-под очков сверкнули так грозно, что Серафим опять замигал, зашептал, закрестился и отдал крест.

Голицын взял его и поцеловал с благоговением.

– Дайте и мне, – сказал Каховский.

– И мне! И мне! – потянулись другие.

Крест обошёл всех по очереди, а когда опять вернулся к Голицыну, он отдал его Серафиму.

– Ну а теперь ступайте, владыко, и помните, что не по вашей воле свободу российскую осенили вы крестным знаменьем.

И опять, как тогда, в начале восстания, закричал восторженно-неистово:

– Ура, Константин!

– Ура, Константин! – подхватили солдаты.

– Поди-ка на своё место, батька, знай свою церковь!

– Какой ты митрополит, когда двум присягал!

– Обманщик, изменник, дезертир николаевский!

Штыки и шпаги скрестились над головой Серафима. Подбежали иподиаконы, подхватили его под руки и увели.

– А вот и пушки, – указал кто-то на подъезжавшую артиллерию.

– Ну что ж, всё как следует, – усмехнулся Голицын. – За крестом – картечь, за Богом – зверь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю