Текст книги "Николай I"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 58 страниц)
– Михаил Александрович! – проговорила Полудинская, останавливаясь как бы в нерешительности: входить ей или нет. – Не ждали?
– Не ждал, – проговорил Бакунин, – хоть и получил ваше письмо, а не ждал.
Полудинская одета изящно, в тёмно-вишнёвом шёлковом манто, на шляпе бело-розовое птичье перо; лицо в тёмной вуали; в руке зонтик. Бакунин помог снять манто, проводил в комнату, называвшуюся гостиной. Входя, Полудинская, улыбаясь большими вздрагивающими глазами, оглядела всё: покривившиеся багеты картин, хаос сборной, бедной мебели и пыльное открытое пианино с оставшимися на пюпитре нотами, на столе недопитые стаканы и немытая посуда от обеда.
– Угостил бы вас кофе, Марья Ивановна…
– Нет, нет, полноте, – засмеялась Полудинская, – куда уж там, знаю, какой вы хозяин. А ведь я не надеялась, что застану вас в Париже.
Бакунин ходил; Полудинская села в кресло, шляпы не сняла, приподняв только с подбородка вуаль. Было ясно, что разговор ещё не начинался, это только вступление, неловкое и сковывающее обоих.
– Видала в Дрездене Рейхеля, – сказала Полудинская, – он передавал о вашей речи у поляков. В Дрездене об этом много говорили. А я волновалась, Михаил Александрович, не знаю почему, – засмеялась Полудинская, – вы представляетесь мне всё ребёнком, играющим с огнём.
– Ребёнком? – остановившись, хохотнул Бакунин, глядя на Полудинскую не то с ласковой, не то со снисходительной усмешкой.
Потом в комнате родилось молчание, длительное и странное.
– Вот я вам недавно писала, – потупясь, заговорила Полудинская первая, – а сейчас желание взять это письмо назад.
– Почему? – садясь на диван, разваливаясь, прикрывая колено полой сюртука, проговорил Бакунин.
– Не понимаете? – повернулась Полудинская вполоборота. – Я ведь не знала, что буду писать вам, когда брала перо. Казалось, сумею высказать перед вами всё, и, главное, вы меня поймёте, а вот увидела вас – и холодно, и страшно, и всё кажется никчёмным, – грустно улыбалась Полудинская, перебирая бахрому скатерти на столе. – Разве, Михаил Александрович, не больно сознание, что вот я могу жить, могу умереть, могу радоваться и страдать, и всё это не произведёт ни малейшего движения в вашей душе и ни в чём не изменит вашего существования, даже одного вашего дня?
– Я вам сделал, быть может, много неумышленного зла, – проговорил Бакунин, – но я хочу только одного, чтобы вы поняли, что это зло – безвольное, не активное, нам, вероятно, просто не суждено найтись друг в друге. А может быть, мне и не суждено вовсе любить. – Бакунин оживлялся; если б слушать со стороны, то казалось бы, что говорил он словно не о себе и Полудинской, а о ком-то третьем, теоретическом человеке и теоретической женщине. Полудинская под вуалью подняла на него большие, вздрагивающие глаза, было даже неясно, понимала ли она Бакунина или только слушала его голос.
– К чему ж от вас скрывать, Марья Ивановна, – раскатывался мощный бас, – меня трудно любить, сам знаю это, есть в душе что-то неразрешённое и на дне постоянная тяжесть. Может, и не найдётся человек, могущий снять её. Я говорю вам прямо, потому что считаю вас своим другом, к чему нам всякие фразистые изъявления любви? – Поднявшись, помахивая трубкой, Бакунин заходил по истрёпанному, когда-то в странных, пёстрых разводах ковру.
Полудинская сидела, уставясь в то место дивана, с которого встал Бакунин.
– Михаил Александрович, – сказала тихо, – о, я вас слишком хорошо понимаю, но мне порой становится жаль одного – что вы не ощущаете, не слышите силы моего чувства. Это чувство не эгоистическое, нет. Я не только бы ради вашего счастья, нет, ради вашей безопасности, ради сохранения вашей жизни мечтала бы отдать все силы свои, чтобы нашлось то существо, которое поняло бы вас совершенно и было способно любить вас так, как вы заслуживаете. Поверьте мне, – оживляясь, заговорила Полудинская, – что бывали минуть!.. о, эти минуты были для меня истинно адские! – воскликнула, как бы что-то припоминая, – когда я желала, если б это было возможно, купить всеми самыми ужасными несчастьями власть уничтожиться самой и своею смертью дать жизнь новой женщине, которая могла бы встать с вами вровень и быть вашим ангелом-хранителем, в эти минуты я хотела бы обладать могуществом Бога…
Бакунин незаметно ухмыльнулся в тёмные усы.
Полудинская приходила в то состояние раздражительных порывов, когда уж плохо владела собой, это бывало многократно в Дрездене и всегда вызывало в Бакунине чувство внутренней неловкости. Откинув на кожаное кресло голову, Полудинская говорила:
– Я не знаю, почему в самый первый раз ваше присутствие произвело на меня действие, в котором я никогда не буду в состоянии разобраться. Это был хаос, – тихо сказала как бы не Бакунину, а в пространство, – разверстая пропасть чувств и идей, которые меня потрясли. О, это потому, что ваши сердце и голова – это такой лабиринт, в котором не скоро найдёшь путь, они словно полны огня, и искры, летящие от них, воспламеняют другим сердце и голову. Ах, Боже мой, Боже мой, что я говорю, – вдруг громко рассмеялась Полудинская, – ведь вы скажете, она с ума сошла! Ну смейтесь, смейтесь над моей экзальтированной экстравагантностью, а что же мне говорить, если я хочу и даже не могу передать вам все мои безумные мысли. Но я хочу знать только одно, скажите, как на исповеди, мне всю правду, – неужто вами не владело никогда это чувство любви, такое же страстное, как вся ваша огненная натура? Das kann ich nicht begreifen![208]208
Я не могу этого понять! (нем.).
[Закрыть] – проговорила внезапно, чуть раздражённо, Полудинская.
– Чувство любви? – снова садясь на диван, закидывая громадную, слоновью ногу на ногу, проговорил Бакунин. – Может быть, его и не испытал ещё, хотя не думайте, Марья Ивановна, чтобы во мне совершенно исчезло желание этого чувства. О, нет! Оно бывает иногда содержанием очень милых фантазий, – засмеялся Бакунин, – но, во-первых, я не даю слишком много воли своей фантазии, потому что она не должна преобладать в жизни, а во-вторых, смотрю на любовь, как на невинную забаву; в-третьих же, для развития любви необходимы некоторые благоприятные обстоятельства, а мои теперешние, и внешние и внутренние, нисколько тому не благоприятствуют, – хохотал громко, с оттенком юмора Бакунин. – У меня есть интересы важнее всех частных интересов, и раньше удовлетворения главной моей потребности для меня невозможно удовлетворение потребностей второстепенных. Я считаю, Марья Ивановна, что высшее счастье человека – деятельность, а не любовь. Человек вправду счастлив, лишь когда он творит.
Полудинская улыбалась красивыми губами, отрицательно покачала головой, но словно не хотела перебить речь, слушая голос.
– Вы не считаете? Оно, может, конечно, это мужская доля, а природа женщины и не вынесет этой эксцентрической сферы?
– Нет, не вынесет! – засмеялась вдруг низким смехом Полудинская. – Нет, Михаил Александрович, вы хорошо знаете мир политический, но, дорогой друг, плохо знаете женщин. Ваш фанатизм теоретических мыслей без тени действительности никогда не заменит женщине полной любви с её горячими взаимными принятием и приношением. И в то же время и в то же время, – повторила Полудинская, – именно вы, Михаил Александрович, одно из тех существ, кому женщина хотела бы всем пожертвовать.
– Да-да, – прочищая трубку, как бы сам с собою сказал Бакунин, – человек странное и неуловимое существо. Впрочем, – поднял на Полудинскую смеющиеся тёмно-голубые глаза, – я ведь не прочь и от любви, только чтоб она не мешала главному, а заняла б, так сказать, своё законное место! – хохотал на всю квартиру заливающимся смехом. – А если вот она захочет овладеть всем моим существом, тогда пардон, тогда её в сторону! Ибо «ничто не должно выходить за пределы здравого смысла»! – хохотал Бакунин.
– Вот вы смеётесь, – перебила Полудинская, – и как будто веселы, вы вечно такой, по студенческой привычке нараспашку а мне кажется всё, что всё это ложь, что вы совсем иной, что когда вы сами с собой, вы полны одиночества, затаённости, человеческой ущербности, мне под вашей внешней экспансивностью всегда кажется, что вы несчастны. Это преследует меня, Михаил Александрович, я помню вы как-то проповедовали в Дрездене о свободе разврата, что представлялось мне похожим на постоянное, открытое почёсывание, а я вас слушала, и одна меня сверлила мысль: всё это ложь, ложь, одни слова, и нет у вас ни в чём счастья!
– И, полноте, Марья Ивановна! – замахал трубкой, заходил Бакунин. – Ну эка мы с вами расфилософствовались! Счастье, счастье, а где это счастье, да и какое оно в этом безбрежном океане вечности? Должно быть мудрым и готовым ко всему а главное, не забывать, что «горе и счастье всё к цели одной», перед вечностью всё ничто, голубка моя, всё тщетно! Ну вот поговорили мы, а теперь пойдёмте кофе пить в «Ротонду», я сейчас и ваше манто малиновое принесу.
Полудинская встала, тихо сказала что-то про себя, неразборчивое.
Когда они шли в кафе де ля Ротонд, она, смеясь, говорила:
– Если вы и ребёнок, то такой, которого трудно водить на помочах, он эти помочи разорвёт и разобьёт себе при этом голову.
– Э-э-э, не так всё страшно для «вашего ребёнка».
Под руку они вошли в «Ротонду», где собиралась всесветная богема, где был Бакунин завсегдатаем. На них обращали внимание, от столиков оборачивались, Бакунин раскланивался налево, направо, идя с Полудинской, жестикулировал белой рукой, говоря громко, свободно, как путешествующий принц.
7Приподнявшись со сна, Бакунин ничего не понимал: вошли трое мужчин и консьержка, гремя связкой ключей. По завитым усам, хватким глазам, цепкости движений Бакунин догадался бы сам. Но, желая быть вежливым, вошедший расстегнул пиджак, показав полицейский шарф.
Квартира легко поддавалась обыску; открывали столы, шкафы, лазили под кровать, расшвыряли пепел камина. Бакунин указывал, что требовали. «Но неужто вышлют?» – подумал, когда надевал брюки. Чувство отчаяния, усталости и тоски охватывало, душило.
– Возьмите вещи.
– Куда?
– В префектуру.
Бакунин сел вместе с полицейскими в карету с тёмными занавешенными окнами, запряжённую гнедой парой лошадей, дверцы захлопнулись, карета тронулась рысью.
8Смугловатый, с кошачьими движениями чиновник, грассируя, читал приказ о высылке из пределов Франции за вредную спокойствию граждан деятельность. Бакунин протянул паспорт. Чиновник писал в паспорте, ставил печати, заносил в книгу.
Бакунин бормотал русские ругательства.
– Куда я буду выслан, мсье?
– Отправитесь на бельгийскую границу.
С чемоданом в руке Бакунин шёл по унылому коридору. Пахло прелью, непроветренностью, старыми бумагами, сапогами, ваксой. Экипаж, запряжённый худыми, мотавшими головами лошадьми, ждал во дворе. У кареты в широком плаще стоял жандарм, он сел рядом с Бакуниным, высунувшись в окно, крикнул кучеру:
– Поехали!
Гнедые лошадки тронули по пыльному двору, мимо окон плыли парижские улицы, Тюильрийский сад, навстречу прогарцевали гусарские офицеры и мужчина во фраке на белой лошади; возле бульвара поравнялись с ротой национальных гвардейцев в медвежьих шапках, белых брюках; лошади бежали труской рысью; выправляя ноги, Бакунин вынул портсигар закурил; уходила панорама обоих берегов Сены, огромные почернелые дома, дворцы на Кэ д'Орсэ; капризная, разнообразная архитектура парижских построек; мрачные стены Консьержери, тёмная масса Нотр-Дам, Тюильри, Лувр, Сите врезывающаяся баркой в Сену. Париж, с которым связано столько надежд, дорогой сердцу город, лучшее место в гибнущем Западе, где так широко и удобно гибнуть.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1В Санкт-Петербурге в эту зиму, снежную и искристую, не было конца вечерам, балам, маскарадам. Особливо маскарады любил император Николай, не пропуская их ни в театре, ни в Дворянском собрании. Среди масок, полумасок появлялся всегда в пунцовом жупане линейного казака, и каждая маска имела право взять под руку всероссийского императора в пунцовом жупане и ходить с ним по залам. Николая забавляло, что тут слышал он из-под масок множество отважных шуток, анекдотов и прочего, чего б никто не осмелился сказать монарху без щита маски. Но дам высшего общества находил император малопригодными к игре маскарада. Раздавалось здесь до сотни билетов актрисам, модисткам и другим подобного разряда француженкам. Маскарады состояли из полонеза, разных кадрилей – индейцев, маркизов, швейцарцев и смешанных. Танцевали везде в Санкт-Петербурге; в отличие от государевых шли «bals des appanages»[209]209
Балы достояний (фр.).
[Закрыть] у князя Волконского, графини Разумовской, графини Лаваль, у Сухозанет. В Аничковом шли танцы дважды в неделю, чуть не затанцевались в пост. На масляной с утра – декольте, манш-курт[210]210
Короткие рукава (фр.).
[Закрыть]. В пошевнях скакали на Елагин остров кататься с гор в «дилижансах». Мужики-силачи в красных рубахах правят; сам государь с Нелидовой садятся в ковровые сани; в другие пошевни лезут флигель-адъютанты, фрейлины, генералы. За пошевни привяжут салазки нитью, одни за другие, усадятся, несутся вниз, как безумные, в снегу, в визге дам, в мужском хохоте.
На Каменном острове лужайку закидали снегом, делали тут крутой поворот, опрокидывались, взлетали сани, шум, смех, давка: шутка дело, пошевни запрягали шестериком; кучер Канчин в поту, душа в пятки уходит, спаси Господи, неудобно вылетит из саней государь. Но вылетали в снег; путаясь в серой, разлетающейся крыльями шинели, выпрастываясь, валяясь вместе с «Аркадьевной», хохотал заснеженный царь Николай.
2После фоль-журне[211]211
Казармы (фр.).
[Закрыть] у цесаревича шёл в Зимнем дворце лучший придворный бал. Сверх дипломатического корпуса, всей «maison militaire», генералов гвардии, министров съезжались первые и вторые чины двора, члены Государственного Совета, статс-секретари, первоприсутствующие сенаторы департаментов и общих собраний. Съезжались тысячи белоснежных плеч и рук. Горностаи, соболя, шиншиля; сколько хлопот француженкам-портнихам, сколько французами-парикмахерами пожжено в завивке волос.
Шестериками с форейторами едут Санкт-Петербургом от французов-портных штатские и военные; заботы с подбоем, прибором, примерки, брани, благодарности. Всё для февральской ночи высочайшего бала в роскоши Большого Фельдмаршальского зала Зимнего дворца на Неве.
Плывут в зимнем вечере звёзды, лысины, перстни, плечи, причёски, бакенбарды, ленты через плечо; едут огни карет, бьют бичи; скачут тройки в ковровых белых санях с бархатом отлёта крыльев. Укутались в уфимские платки, заснежились от российской пурги щеголихи, страшно отморозить щёчку. Стоя в престранных позах, чтоб не смять мундиров, едут в каретах пажи.
Созвездием люстр горит Большой Фельдмаршальский зал, отдавая блеск в янтарь паркета. Куранты играют девять, их не расслышать за вальсом; несётся французский говор; шумом, музыкой, оживлением наполнен не только зал, Помпеева галерея, Арапская комната, даже в ротонде – везде пляшут. Генерал Эссен с великими княжнами уже ходил польку.
В девять громко распахнулись парадные двери; присели глубоком реверансе дамы, склонились мужчины: император, обер-церемониймейстер граф Воронцов, вице-канцлер граф Нессельроде, шеф жандармов граф Орлов, министр двора князь Волконский, военный министр князь Чернышёв. Но волнение в качающемся общегенеральском мундире императора; лицо тёмно. Быстро, тяжело идёт на середину Николай, и не голос, а крик:
– Sellez vos chevaux, messieurs! La Republique est proclamee en France ![212]212
Седлайте коней, господа! Во Франции – республика! (фр.).
[Закрыть]
В белой перчатке – телеграфная депеша. Николай повернулся к близстоящему, побледневшему князю Меншикову:
– Voila done une comedie jouee et finie et le coquin a bas![213]213
Комедия окончена, долой актёров! (фр.).
[Закрыть]
Николай махнул музыкантам. С полутакта, как остановились, повели трубачи вальс. Но стучащими шагами, кивнув стоявшим блестящей кучкой князю Волконскому, князю Чернышёву, графу Орлову, графу Нессельроде, император вышел, разъярённый, бормоча про себя что-то гневное.
В бальном зале образовались кружки; толковали о случившемся; смущённо и одиноко в стороне стоял французский поверенный в делах Мерсье де Лостанд.
– Quel affreux malheur![214]214
Какое ужасное несчастье! (фр).
[Закрыть] – сказал кто-то возле него.
– Високосный год взял-таки своё! – громко проговорил нетанцующий, дородный дивизионный генерал Дохтуров, прозванный императором за толщину «моё пузо».
3По Иорданской лестнице вниз в кабинет спускался Николай; столбенели, замирали кавалергарды: очень гневен шаг; торопясь, сзади спешил кудрявый военный министр князь Чернышёв. Дверь распахнулась под ударом руки, осталась открытой. Чернышёв вошёл и прикрыл дверь.
До кабинета долетали звуки польки и менуэта. Императрица, растерянная, ходила в аванзале с Салтыковой; Салтыкова успокаивала.
Дверь кабинета растворилась только через час. Князь Чернышёв вышел взволнованный; поднимался по лестнице, опустив голову; караул глазами провожал крепко сшитую фигуру министра.
У входа в танцевальный зал, заложив за спину руки, прохаживался опоздавший фельдмаршал князь Паскевич. Увидав Чернышёва, пошёл навстречу, спускаясь по ступеням. Взяв за локоть министра, фельдмаршал сказал тихо:
– Что, ваше сиятельство?
– Поспорил с государем, – проговорил Чернышёв, не глядя на Паскевича; они поднимались, блестя лентами и звёздами.
– Хочет воевать, – сказал Чернышёв.
– С кем?
– С французами, что прогнали короля.
– Но Его Величество не жаловал короля.
– Вот, подите, говорит, через месяц поставит на Рейн триста тысяч войска. Я заметил, что войска у нас столько не найдётся, чтоб на Рейн отделить триста тысяч, да и денег нет.
– Что ж государь?
– Как же, говорит, Александр вёл такие большие войны, находились деньги? Государь запамятовал, – взволнованно проговорил Чернышёв, – что тогда вели войну на чужие деньги, Англия осыпала субсидиями, а теперь попробуйте, попросите, дадут грош? Да и кому командовать армиями? – нарочито проговорил Чернышёв.
Паскевич искоса взглянул на министра.
– Убедили государя?
– Нет, государь крепок, стоит на своём.
Никто не смел войти в кабинет; кабинет полутёмен; горели две свечи. Николай ходил по кабинету в бешенстве; было трудно думать в этом бешенстве. Четверть двенадцатого остановился у амбразуры окна: «Если анархия перебросится на Германию, двину!» – пробормотал, и дверь распахнулась под ударом его руки. Николай стремительно вышел.
4В Париж, в город великих революций, Бакунин вошёл через Клиши[215]215
Клиши – ворота на севере Парижа.
[Закрыть], пешком, на третий день республики. Бульвары залиты толпами вооружённых синеблузников, в красных шапках, опоясанных красными кушаками, на шляпах кокарды, всё красно; шумят толпы, поют, у многих перевязаны руки, головы, эти раны счастливей сейчас всех наград. На бульваре Батиньоль Бакунин остановился с глазами, полными слёз. Какая же красота! Это Париж, светоч-город, да он сейчас ещё прекраснее, превращённый в дикий Кавказ! Как горы, досягающие крыш взгромождённые баррикады; меж камней, сломанной мебели, поваленных карет, как лезгины в ущельях, толпятся работники, почерневшие от пороха, в живописных блузах, вооружённые до зубов. На рю де Риволи увидал Бакунин боязливо из окна выглядывающего лавочника с толстым, поглупевшим от ужаса лицом. Ни карет с гербами и лакеями, ни дам с левретками на ремешках, ни знаменитых фланёров; исчезли львы с тросточками, лорнетами. На место их навстречу Бакунину по Елисейским полям новыми потоками текут торжествующие толпы работников, плывут красные знамёна в упоении победой. «Vive la Republique !»[216]216
Да здравствует республика! (фр.).
[Закрыть] Вширь раздались парижские улицы, раскачались, размахнулись площади, вздрогнули набережные; заиграл грубой игрой, ожил город; и громадный парижский рот орёт на весь Париж «Марсельезу»! На площади Согласия Бакунин стоял поражённый, не чувствуя себя от радости, от счастья. Исполнение мечты, начало безграничной свободы, потоп старого мира. Вот они, среди безграничного раздолья разрушения, эти радостные, как дети, толпы. Они любезны, остроумны, скромны, человеколюбивы, упади сейчас с крыши этого казённого зданья котёнок, и ему на помощь бросится вся эта дикая, вооружённая толпа.
Без шляпы, с вьющимися по ветру волосами до плеч, грязный от долгой ходьбы, широко шагающий, с чемоданом в руке, Бакунин продирался сквозь толпы блузников к мосту Согласия. Улыбка ли, необыкновенность ли нефранцузского вида, но ему машут ружьями работники, кричат:
– Camerade! Camerade! Vive la Republique ! Vive la Revolution ![217]217
Товарищ! Товарищ! Да здравствует республика! Да здравствует революция! (фр.).
[Закрыть]
У Тюильри пёстрая толпа солдат, работников, женщин, каких знает только революционный Париж, строгих, «орлеанских дев революции», бедно одетых, смуглых, с красными бантами на груди. Держась за шею каменной фигуры, кричит вооружённый старик, вея бородой. Это – пламень революции, выпускаемый лёгкими, языком, челюстями – в воздух. И толпа ловит этот пламень:
– Vive la Revolution ! Vive la Republique ! Mort! Mort![218]218
Да здравствует революция! Да здравствует республика! Смерть (тиранам)! Смерть! (фр.).
[Закрыть]
Бакунин стоял очарованный; самому броситься, взлететь, произнести родным людям, созданным для нового человеческого счастья безграничной свободы, речь! О том, что они даже не подозревают, как велики, значительны дни и как, чтоб бережно сохранить счастье свободы и революции, надо, забыв всё, броситься на взрыв земли, на подъём всемогущего, всесмывающего, всемирного пожара. Маша красными шапками, шляпами, каскетками, заволновалась толпа. Навстречу, от Лувра, выезжала кавалькада. На тонком вороном жеребце, впереди всех, Бакунин сразу узнал Марка Коссидьера[219]219
Коссидьер Марк (1808 – 1861) – французский революционер, организатор тайных обществ в период июльской монархии, после февраля 1848 г. префект парижской полиции, затем эмигрировал в Англию.
[Закрыть], заговорщика, бойца, революционного префекта полиции, того, кто так восхищался письмом Бакунина к царю и речью его на польском банкете. Коссидьер, большой, ширококостый, с сухим лицом, чёрной эспаньолкой, как и вся кавалькада новой коссидьеровой гвардии, – в синей блузе, красной шапке, красном поясе, с заткнутым за пояс пистолетом. На жеребце Коссидьер сидел плохо, с развороченными носками и шенкелями; и возбуждённый криками толпы конь встряхивал Коссидьером, как привязанным мешком.
– Да здравствует Коссидьер! Да здравствует Коссидьер!
Красной шапкой с трёхцветной кокардой машет Коссидьер, бритый, жёлтый, похожий на актёра. Машут десять монтаньяров[220]220
Монтаньяры – здесь: группа мелкобуржуазных демократов во французском Национальном собрании (в период революции 1848 г.).
[Закрыть] коссидьеровой гвардии, с сильно республиканскими лицами и театрально воинственными жестами. Революционный префект едет на смотр в Казерн де Турнон, где расположилась красная гвардия, заменив королевскую муниципальную. Коссидьер не видел Бакунина, да и толпа хлынула через мост, за тронувшими рысью конными. Бакунин видел, как скверно облегчается на рыси Коссидьер. Но для революции это неважно. Через час вместе с толпой солдат, рабочих и женщин Бакунин вплыл во двор Казерн де Турнон.
Коссидьер отбыл, но в казармах всё ещё праздник; все трезвы, а похожи на весело пьяных, до того тут много шуток, смеху. Вместе с шутками стучат об пол ружьями, звеня примкнутыми штыками. Мальчишка-солдат подкидывает штыком, пробивает медвежью шапку национальной гвардии; бьют прикладом по барабану; а гамен, с красным галстуком во всю шею, рваный озорник, приплясывает в солдатском кольце:
Своеволен, отчаян, вертляв подросток; тучный взрывается гогот, хохочет и Бакунин. Бакунина схватил за руку подпоясанный белой солдатской портупеей коссидьеровец.
– Mon vieux![222]222
Старина! (фр.).
[Закрыть] Какими судьбами! Тебя шлёт сюда сам сатана!
Это наборщик из «Ля Реформ», командующий отделением, первым ворвавшийся в Тюильри. Их обступили незнакомые рабочие, с смешливым удивлением глядя на громадную фигуру Бакунина.
– Да зачем тебе квартира! Для тебя не будет лучше квартиры, чем наши казармы, пойдём, пойдём, я устрою тебе прекрасный угол!
Дым сигареток, силуэты штыков, красные штаны, галстуки, весёлые лица, помпоны матросов, крик здоровых глоток – опьянили Бакунина. Так уж устроен он, что когда входил раз в кабак, всем казалось, что всю жизнь он пропьянствовал в этом кабаке.
– Vive la Republique ! Vive la Revolution ! – и бакунинский бас гремит: – Vive la Revolution sociale mondiale![223]223
Да здравствует всемирная социальная революция! (фр.).
[Закрыть]