Текст книги "Государево царство"
Автор книги: Андрей Зарин
Соавторы: Алексей Разин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Государево царство
Алексей Егорович Разин
Самбор
ясный полдень 15 мая 1591 года весь город Углич был встревожен громким набатом. Народ высыпал на улицу; но пожара нигде не было видно, и только тревожный звон колокола как будто стонами и воплями разносился над городом. В недоумении народ бросился к собору; но ещё не доходя до собора все узнали страшную весть – что царевич Димитрий зарезан. Рассвирепевший народ заслышал, что убийцами называют Никиту Качалова, Михаила Битяговского и Осипа Волохова, и тотчас избил этих людей. Убили ещё нескольких виноватых и невиноватых слуг. Некоторое время тело убитого ребёнка помещалось в соборе, а потом с обычными церемониями было предано земле.
Это произошло в восьмой год царствования слабоумного царя Фёдора Ивановича, когда делами управлял брат жены царя Борис Фёдорович Годунов. Царевичу Димитрию было в это время семь с половиной лет.
Следствие, произведённое по поводу угличских убийств, показало, что царевич, играя в тычку ножом, случайно зарезался сам в припадке падучей болезни. Но народная молва обвиняла в убиении Димитрия царского шурина Бориса Годунова. Жестокие наказания обрушились на угличан за их самоуправство; многим порубили головы, многих утопили, некоторым отрезали языки, а всех остальных жителей Углича перевели в Сибирь и населили ими город Пелым. Даже колокол, ударивший в набат, был сослан в Сибирь. Но все эти жестокости не остановили народной молвы.
После кончины царя Фёдора Ивановича, в начале 1598 года Борис Годунов был избран на царство. Слухи, обвинявшие Бориса в убиении Димитрия, получили новую пищу: всякому понятно было, что если бы оставался жив сын царя Ивана Васильевича, зарезанный в Угличе царевич Димитрий, то боярин Борис Годунов, хоть и царский шурин, не смел бы и помышлять о царском венце...
На пятом году Борисова царствования, в конце 1603 года, в Москве пронёсся роковой слух, будто царевич Димитрий жив, а вместо него был зарезан другой мальчик – поповский сын...
I
середине Галичины, недалеко от истоков Днестра, в прелестной холмистой местности находится королевское местечко Самбор, окружённое дубовыми рощами. Возле него за оврагом высится громадный каменный костёл, а дальше – королевский замок, большое одноэтажное деревянное здание. В нём жил сендомирский воевода, староста львовский, сенатор польской республики Юрий Мнишек, которому поручено управление самборским королевским имением.
В начале весны 1604 года в замке была великая суматоха и делались торопливые приготовления: из Киевского воеводства ожидались дорогие и редкие гости. Пан Бучинский, главный дворецкий, или, по-тогдашнему, маршалок двору ясносиятельного пана воеводы сендомирского, совсем с ног сбился от разных противоречивых приказаний своего господина. То велит воевода приготовить совершенно королевскую встречу, то почему-то сердится, и вдруг всё отменяется, как будто едет не дочь родная с супругом и не царевич московский. То приезд обещан был к концу марта, а тут вдруг заспешили так, что послали навстречу одного за другим двоих гонцов: слегка поторопить почётных гостей. Старый пан Бучинский не совсем ясно понимал такие колебания, а между тем вовсе не находил времени, чтобы порасспросить своего друга, ксёндза Помаского, потому что текущие дела не могли прерваться. В Самборской королевской экономии было более семи тысяч домов, населённых православными холопами; во дворце было до шестисот человек дворни; и всем этим населением заведовал пан Бучинский от имени своего принципала пана Юрия Мнишка. Незначительные дела, вроде споров между холопами и арендаторами, мелких краж и т. п., разбирались и решались местными управляющими и экономами и, конечно, до самого маршалка двора не доходили. Но среди огромного населения Самборской экономии нередко случались и важные происшествия, которые не могли решаться без самого маршалка: там совершилось убийство, тут сгорела деревня, здесь надо определить нового православного священника, там весенним разливом Днестра снесён мост... А забота о дворне, а надзор за управляющими, а еженедельный осмотр тюрьмы, а вооружение и парадные костюмы надворного отряда в полтораста всадников, а тысячи мелочей, начиная от золотого шитья на кунтушах лакеев и до серебряных подков для парадного восьмерика лошадей, – всё заботило неутомимого маршалка двора пана Бучинского и его единственного сына и помощника Яна. Однако накануне приезда дорогих гостей, когда всё было уже в порядке, пан Бучинский имел в своём распоряжении целый вечер, и воспользовался им, чтобы пригласить к себе ксёндза Помаского, занимавшего место королевского духовника в Самборе. Бутылка старинного венгерского вина должна была служить украшением предстоявшей беседы. Королевский духовник, большой знаток выпивки, говаривал, что он с удовольствием пьёт только то вино, которое спрятано было в погребе раньше начала распространения в Польше лютеранской ереси и не было свидетелем этого богопротивного дела. Именно такое, столетнее, вино и приготовил своему приятелю пан Бучинский.
– Если бы пан ксёндз-благодетель знал, сколько хлопот, – говорил маршалок, усаживаясь в неудобное жёсткое кресло, – то пожалел бы меня бедного.
– Верю, верю, пан-благодетель! – отвечал чисто выбритый, толстый, но весьма благообразный ксёндз, лаская глазами небольшую, покрытую мохом и паутиной бутылку. – Верю, верю. И в такое хлопотливое время весьма подобает подкрепиться виноградным соком, который не знал ереси в нашей земле.
– О, за это я вам ручаюсь – не видал! – подхватил Бучинский. – Королеву Бону помнит эта бутылочка. Ведь Самбор, вы знаете, всегда был одним из богатейших королевских имений, а коронные управители постоянно проявляли заботу о королевских погребах. Надо так сказать, что едва ли в целой Польше найдётся хоть один погреб богаче и древнее самборского...
– Надеюсь, что это святая истина! – отвечал полушутливо королевский духовник, очень дружелюбно посматривая на бутылку. – Но пан маршалок забыл другую великую евангельскую истину, что в многоглаголании нет спасения.
– Понимаю, понимаю, пан ксёндз-благодетель! – отвечал маршалок и с великой осмотрительностью принялся откупоривать бутылку.
Малиново-красная, прозрачная, душистая влага наполнила маленькие рюмочки, и собеседники для начала стали неторопливо с предвкушением изучать вино – удивляться запаху его и цвету. Кроткое, спокойное наслаждение просияло у них на лицах. Губы старого сухощавого пана Бучинского растянулись в улыбке почти до ушей, а у ксёндза острые цепкие глаза сделались несколько меньше и глядели масленистее.
– За кого же мы выпьем первую рюмку этой драгоценности? – спросил ксёндз, с благосклонной улыбкой пронося рюмку под самым своим носом и вдыхая аромат. – Не выпить ли нам за завтрашнего гостя, за московского царевича?
– Позвольте, пан ксёндз-благодетель! – вскричал пан Бучинский, останавливая приятеля, который уже готов был отведать вина. – Не выпить ли нам вместе за ясновельможную нашу госпожу панну Марину? – при этом он несколько лукаво улыбнулся и подмигнул своему собеседнику.
– Согласен! – отвечал ксёндз. – Так выпьем же мы просто за успех дела вообще!
И началось медленное, с чувством и расстановками, с причмокиваниями поливание – с оценкой вкуса и аромата вина.
Разговорились по душам, и тут только пан Бучинский в первый раз услышал во всех подробностях историю спасённого царевича Димитрия.
– Видишь ли, любезный пан маршалок, – говорил ксёндз, – всё дело началось у князя Адама Вишневецкого. У него во дворце проживал никем не замеченный молодой человек, лакей по имени Григорий. Может быть, и не один, и не два было Григориев среди восьми сотен человек ливрейных!.. Вдруг этот Григорий заболевает. Ему всё хуже, хуже и наконец – он при смерти. Зовут к нему еретического попа (эти еретики зовут себя православными, но по отношению к истинной латинской Церкви они не более чем еретики). Григорий исповедуется и просит похоронить его, как хоронят царских детей. Ничего больше не сказал Григорий, только намекнул, что после его смерти всё узнается из бумаг, спрятанных у него под постелью. Духовник испугался и донёс обо всём князю Адаму. Князь удостоил собственнолично посетить больного и удостоверился, что это не кто иной, как сын царя Ивана Васильевича Грозного – Димитрий. Вот этот самый Димитрий и будет завтра у нас в Самборе вместе с князем Константином Вишневецким и княжной Урсулой, дочерью ясносиятельного пана Мнишка. Понял, пан-благодетель?
– Это я понял и знаю! – отвечал, задумавшись, пан Бучинский. – Так выходит, что не убили его в том городе... в Угличе?
– Надо полагать, что не его, – ответил ксёндз, стараясь не засмеяться. – Потому что иначе он не приехал бы завтра сюда. О его спасении ходят разные слухи. Кто говорит, что сразу же после смерти Ивана в 1584 году, то есть ровно двадцать лет тому назад, когда самовластный Борис отослал вдовствующую царицу с полугодовалым царевичем в Углич, она отдала сына в руки одного из бояр, ненавидевших Бориса, и взяла чужого ребёнка, который через семь лет после того и был умерщвлён. Другие рассказывают, будто ребёнка подменили уже через год или через два после переезда в Углич... Но дело в том, что наш молодой царевич довольно образован, отличный наездник, владеет оружием, говорит по-латыни, умеет себя держать и будет добрым слугой Польши...
– Ах, вот в чём штука! – заметил задумчиво пан Бучинский. – Да, это такая находка, что я, право, не жалею всех трудов, потраченных на приготовление к завтрашней встрече. Да, это будет великолепно! Республика смело может рассчитывать на благодарность Москвы, когда мы возвратим ей законного царя. Ведь Бориса Годунова там все ненавидят... И после этого одно только мне странно: отчего это ясносиятельный пан Мнишек колебался? Три раза отменял приказание.
– Что это за вино! Что за вино!.. – приговаривал восхищённо ксёндз, рассматривая свою рюмку на свет восковой свечи. – Его следовало бы в рамку вставить, если бы нельзя было найти другого, более благородного употребления. Так ли, дорогой пан маршалок?..
Но пан маршалок не повёлся на перемену разговора и всё доискивался причин колебаний пана Мнишка. Доброе вино развязало ксёндзу язык, и он начал откровенничать.
– По своей гордости пан Мнишек не вполне доверяет этому Димитрию. Он помнит разные подобные проделки. Вот, например, лет сорок тому назад пан Альберт Ласский посадил на молдавский престол самозванца, рыбака, который выдавал себя за племянника деспота Гераклида. Он помнит, что лет тридцать тому назад казацкий гетман Свирговский сажал на молдавский престол другого какого-то пройдоху-самозванца; как вслед за тем полоумные казаки пролили целые реки своей крови за второго сына господаря Стефана VII, тогда как на самом деле это был какой-то хлоп, Подкова или Серпяга; как, наконец, не более семи лет назад сербский сорвиголова Михаил овладел Молдавией и как вся русская чернь смотрела на него, как на Мессию. Пан воевода боялся одно время, не самозванец ли и наш Димитрий, и колебался... Но мы представили ему всю неосновательность его опасений. Пан маршалок знал, конечно, зачем приезжал сюда в прошлом месяце патер Савицкий из Кракова.
Бучинский не знал, зачем приезжал из Кракова иезуитский патер и о чём он толковал, по целым вечерам просиживая, со старым Мнишком и с его зятем Фирлеем; он он одобрительно кивнул, как будто вся подноготная была ему известна. Разговорившийся ксёндз продолжал развивать свои взгляды на дело московского царевича.
– Ну, пусть он и самозванец – предположим; пусть он – Гришка, Григорий. Допустим на минуту такое предположение. Но что же из того? Если он достигнет московского престола и народ ему присягнёт, то он всё равно станет царём московским. В народе русском давно ходят слухи, что Димитрий жив. Наш Киев посещается очень многими богомольцами из Московского царства, и каждый возвращается на родину с известием о чудесном спасении Димитрия. Царь Борис в Москве свирепствует, казнит людей за эти слухи, режет языки, а народ всё больше и больше укрепляется в этом убеждении. Пусть ещё полгодика побушует Борис, пусть отрежет сотни три-четыре языков, и народ так хорошо будет приготовлен, что тогда и сорокалетнего мужчину признает за двадцатилетнего царевича. А наш и годами как раз подходит: Димитрий родился 19 октября 1583 года, а теперь у нас март 1604 года, стало быть ему было бы теперь двадцать лет с половиной. Нашему, кажется, теперь двадцать четыре – двадцать пять. Но эта старообразность весьма удобно объясняется треволнениями и опасностями его скитальческой жизни.
– Нашему? – повторил пан маршалок, пытливо смотря ксёндзу в глаза. – Гм... Понимаю... Это шутка не глупая... это гениальная шутка: сочинить царевича Димитрия!
– Потише, потише, пан маршалок! – вскричал с опаской ксёндз, наливая своему собеседнику новую рюмочку. – Никто тут не сочиняет, и я вам советую верить, что завтра в нашем замке будет настоящий, вполне истинный московский царевич. Для наших целей, конечно, было бы лучше, если бы это оказался самозванец, потому что для какого-нибудь Гришки шаг на московский престол очень велик, и он непременно будет послушным орудием в руках тех, кто поведёт его к цели. Но если это настоящий царевич, то главной опорой своей он будет считать не нас, а своё право. Тогда от пособников своих он может, пожалуй, отделаться одними деньгами или, что много хуже, обещаниями...
– Понимаю, понимаю! – всё повторял пан Бучинский и в рассеянности выпил свою рюмку бесценного вина, выпил без всякого вкуса, без восхищения, как пьют простую водку. – Понимаю. Во всяком случае, благоразумие требует, чтобы мы признавали этого господина царевичем Димитрием, если хотим какой-нибудь выгоды из той каши, которая скоро заварится в Московском государстве... А знаете что? – спросил он вдруг ксёндза и с любопытством посмотрел на него.
– А что? – округлил глаза ксёндз, тоже с любопытством взирая на своего собеседника.
– А ведь тут для моего Яна целая карьера открывается. Я готовил его на своё место и понемногу приучал к делу. Он и теперь уже мог бы быть преотличным маршалком. Но, конечно, гораздо выгоднее будет, если я его приставлю к царевичу, чтобы он со временем стал приближённым московского государя. Это, знаете, штука будет умная...
– И очень! – отвечал ксёндз, простодушно смотря на маршалка. – Я же не раз думал о Яне. Он малый умный, добрый католик, хорошо знает русский язык, потому что беспрестанно возится по вашим делам с хлопами, знает по-латыни, и по крайней мере секретарём царевич будет преотменным... для нашего дела. Мы постараемся это устроить, но только так, чтобы всё вышло как бы само собой.
Друзья расстались поздно, когда драгоценная бутылка была осушена.
На другой день происходил торжественный приём. Посланный навстречу гостям парадный восьмерик с серебряными подковами подвёз к крыльцу громадную, обитую бархатом карету. Длинный, сухопарый Бучинский в шитом золотом кунтуше открыл дверцы кареты. Первым вышел князь Константин Вишневецкий и подал руку своей жене, княгине Урсуле, а потом царевичу, который вышел не торопливо, но и не медленно. Царевич оказался небольшого роста, худощавый, с русыми волосами; лицо у него было кругловатое, смуглое, некрасивое, с большим приплюснутым носом; возле носа торчала бородавка. Но когда царевич взглянул своими задумчивыми синими глазами на воеводу, стоявшего на третьей ступеньке крыльца, и заговорил, то пан Бучинский заметил, что его лицо дышит спокойствием и уверенностью, что голос его премного приятен, а речь прилична, ловка и складна.
На верхней площадке крыльца стояла сама хозяйка, урождённая княжна Головинская с падчерицей Мариной, а за ними теснилась толпа блестящих гостей, между коими первое место занимали хозяйский зять Фирлей, королевский духовник, ксёндз Помаский, князь Станислав Корецкий, один из богатейших украинских землевладельцев, и множество других важных магнатов и дам, а также и неважных гостей из разорившейся шляхты. Все взоры были устремлены на московского царевича; однако он нисколько не смешался, не сделал ни одного неловкого шага. С истинно польской вежливостью он обратился к сопровождавшей его княгине Урсуле и предложил ей руку, чтобы помочь подняться на лестницу, как будто главным лицом торжественной встречи была дочь хозяина. Чтобы не слишком рано снять шапку перед воеводой, он свободной рукой взял за руку князя Константина, и таким образом поднялся до третьей ступени крыльца. Там начались поклоны, рекомендации; на верхней площадке ксёндз Помаский приветствовал Димитрия несколькими латинскими словами. Димитрий отвечал на том же языке, и об руку с хозяином направился к двери. А неутомимый Бучинский был уже впереди, и только что гость переступил порог, как по знаку маршалка грянула приветственная музыка целым оркестром, состоявшим из труб и литавр. В то же время надворная кавалерия салютовала прибытие почётного гостя батальным огнём из полутораста мушкетов.
Хозяин сам проводил гостя в приготовленные для него покои. Потом был великолепный обед, а вечером – бал. И хозяева, и гости нашли, что царевич и ловок, и умён, и очень скромно говорит о своих несчастьях и о своей высокой доле, и с благодарностью отзывается о поляках, которые признали его августейшее происхождение...
Поутру на следующий день, часов в шесть, – тогда вставали очень рано, – воевода потребовал к себе маршалка. Тот вошёл и остановился в выжидающем положении у дверей; но Мнишек тотчас кивнул ему, и Бучинский быстро подошёл ближе и поцеловал протянутую руку своего господина. Мнишек потрепал его по плечу и сказал, что вчерашним днём он очень доволен. Бучинский ещё раз поцеловал хозяйскую руку и стал несколько сбоку и отчасти позади кресла, в котором сидел Мнишек, и взялся за спинку одной рукой. Сам воевода, толстый, безволосый, с седыми усами старик, сидел у окна в меховом халате и спросонья смотрел на садовые деревья, начинавшие наливать свои почки. Несколько минут длилось молчание. Наконец воевода сказал:
– Ну, слушай, пан маршалок!.. Нужны деньги.
– Ясносиятельный пан воевода знает, в каком положении находится наша касса! – ответил, немного съёжившись, Бучинский.
– Не о кассе речь, любезный! – возразил воевода. – Предстоят крупные... просто громадные расходы. Мне требуется двести тысяч злотых.
Бучинский ещё больше съёжился и отвечал:
– Времена нынче такие трудные, ясносиятельный пан воевода. И если бы пан указал мне только на какие-нибудь хотя несколько вероятные источники...
– А хлопы? А корчмари? А арендаторы?.. – однако по голосу воеводы, угрюмо смотревшего в сад, понятно было, что он и сам мало надеется на эти источники.
Бучинский пожал плечами и сказал:
– Со времени последнего татарского набега, ясносиятельный пан, не прошло ещё пяти лет, и с тех пор, как пану известно, хлопы ужасно избаловались: под тем предлогом, что набег их разорил, они и работают плохо, и почти не платят. Многие из сожжённых мельниц до сих пор ещё не отстроены, и в числе домов до сих пор мы не досчитываемся нескольких сот...
– Что ж они не строят, канальи? И чего ты смотришь, пан Бучинский? Как ты терпишь этот беспорядок?..
– Прошу извинения ясносиятельного пана воеводы, но некоторые из людей уведены в плен, другие перебиты. Осталась кое-какая мелочь – ребятишки, старухи – так что не за кого взяться...
– Ну, Бог с ними!.. А что скажут твои друзья – жиды?
– А жиды, как известно ясносиятельному пану, за нынешний год заплатили вперёд ещё в прошедшем году. Так их можно было бы теперь потревожить и слегка поприжать. Только это безделица, и до двухсот тысяч злотых далеко. Может быть, прикажете к Аарону обратиться? Он на днях вернулся из Трансильвании и, конечно, подсобрал там долги.
– Делать нечего, возьми у жида, да скажи ему, чтобы на этот раз он не смел много разговаривать: деньги берутся для московского царевича, а заплатит их московский царь. Понимаешь?.. За моим, конечно, поручительством!.. Можешь теперь идти... Да, постой! Королевский духовник сейчас, вероятно, у царевича. Попроси его прямо оттуда ко мне.
Бучинский нижайшим образом откланялся, поцеловав хозяйскую руку. Тогдашние нравы сложились таким образом, что подобострастное изъявление уважения к воеводе со стороны маршалка и не казалось, и не было унизительным. Через час вошёл к воеводе королевский духовник со своей обычной добродушной улыбкой. После первых приветствий и лобызаний, когда хозяин и гость уселись поближе к камину, воевода, с жадностью смотря в глаза ксёндзу, спросил:
– Ну?..
– Ну ничего! – весьма спокойно отвечал ксёндз Помаский. – Прекрасно понимает своё положение и не ошибается ни в одном жесте. Во всём заметна скромная, но твёрдая самоуверенность. И мне кажется, что он отличным будет царевичем...
– Не то, не то, почтенный пан ксёндз-благодетель! – прервал его Мнишек. – Я и сам заметил, что он умён, ловок и находчив. Для меня теперь всего важнее знать – самозванец он или настоящий Димитрий? Вот в чём весь вопрос...
– Я очень был бы рад удовлетворить ваше любопытство в этом отношении, а также и своё, – отвечал спокойно ксёндз. – Но это довольно трудно. Или он удивительно хорошо знает меру, или в самом деле Димитрий. Я намекнул ему на слухи о самозванстве и даже о прежнем будто бы прозвище – Отрепьев. И что же!.. Он не пустился в уверения, в клятвы, а только горько улыбнулся и пожал плечами. И ещё вот любопытный факт: можно было ожидать, что он будет рассказывать подробную, более или менее занимательную и, конечно, до известной степени сочинённую историю своего спасения. Но он в этом отношении поразительно скромен: отделывается неопределёнными фразами, как будто боится ввести в ответственность известных ему московских бояр, и только с благодарностью произносит имя боярина Богдана Бельского...
– Это того, которому немецкий доктор по приказанию Бориса выщипал по волоску усы и бороду?..
– Его самого. С благодарностью отзывается о князьях Адаме и Константине и не совсем благоволит к Гойским, у которых тоже был в услужении. К религии своей, сколько я мог заметить, довольно равнодушен, и, несмотря на то, что вчера была пятница, ел мясо.
– Итак, пан ксёндз-благодетель склоняется к тому мнению, что он скорее не самозванец?
– И вам советую держаться того же мнения! – ответил ксёндз с видом крайнего благодушия. – И не допускать даже в глубине своей души ни малейшего сомнения. Это тем более полезно, что всякое сомнение есть разрушение, а блажен не тот, кто разрушает, а тот, кто созидает. И святейший отец вполне одобряет сооружаемые нами планы...
Мнишек вовсе не высоко ценил одобрение Римского Папы, потому что он был плохим католиком, побывал на своём веку и арианином, и протестантом, и готов был сделаться православным, если бы только подвернулся выгодный случай.
– Я, знаете, какую хочу подстроить штуку? – сказал он ксёндзу. – У меня тут гостит князь Корецкий да есть ещё несколько молодёжи, да взять Яна Бучинского, и пусть они промеж себя устроят пирушку, чтобы только молодые люди были, без дам. Как подопьёт наш царевич, так тут мы всю подноготную и узнаем.
– А я буду просить ясносиятельного пана воеводу этого опыта не делать! – ответил ксёндз, запрятав куда-то свою благодушную улыбку.
– Это почему? – удивился Мнишек.
– Потому что это противоречило бы намерениям... высшим. Вам известно, что папский нунций в Кракове, превелебный Рангони, есть лицо, имеющее некоторое значение при его величестве короле. Так я могу вас с точностью удостоверить, что этот опыт был бы в высшей степени неприятен папскому нунцию...
– Ну хорошо, хорошо! Не бойтесь! – кивнул Мнишек, громко и принуждённо засмеявшись. – Не стану выводить на чистую воду вашего самозванца. Только уж извините, если я этим пройдохой заниматься не стану. Берите его и возитесь с ним сами, сколько пожелаете...
Ксёндз Помаский опять отыскал свою благодушную улыбку и, обращаясь к воеводе с дружеским упрёком, сказал:
– О, маловерный воевода сендомирский! О, колеблющееся чадо моё духовное! Ты, как Фома неверующий, желаешь перст свой вложить, прежде чем уверуешь. Ну, подумай, что могло бы выйти из твоего опыта? Царевич, пируя в кругу польских молодых людей, под влиянием вина может сказать что-нибудь для них неприятное. Может произойти ссора, тогда как он теперь нуждается в друзьях. А в такое время лишать его друзей, согласитесь, не христианское дело. Но пусть будет по-вашему, пусть царевич под влиянием вина скажет своим собеседникам, что он не царевич вовсе, а беглый монах Гришка Отрепьев и только головы морочит «безмозглым» полякам. Вы знаете, что у них в народе принят глупый обычай нас так называть. Ну что же выйдет хорошего? Во-первых, этому никто не поверит, потому что на свете слишком много людей, желающих верить противному, и можно будет объяснить подобную фразу тем, что царевичу хотелось только испытать своих новых друзей. Во-вторых, если бы кто и поверил такой нелепице, то в каком положении оказался бы мой друг ясносиятельный пан Мнишек? Вышло бы, что он в королевском дворце в Самборе, с королевскими почестями принимал безродного бродягу, компрометировал этим короля и всю польскую республику и находился в незавидном положении смешно одураченного человека. Ну-с, как вам это нравится?.. Эх, мой любимый пан воевода! Помните только, что тепло тому на свете, кто верует, и знайте, и верьте, что у нас в руках истинный царевич московский, что ему надо пособить свергнуть Бориса, что за эту помощь он по-царски вознаградит своих помощников, так что они не только заплатят свои долги, но и на чёрный день отложат, что, наконец, особенно высоко ценится не столько материальная помощь, сколько нравственная поддержка при первых, так сказать, шагах. Поддержите же молодого человека, и, ручаюсь вам, что вы заслужите благодарность и польской республики, и короля, и папского нунция, и самого святейшего отца. Так ли, любезный пан Мнишек?.. Будем же добры, по-христиански добры к бедному царственному сироте, заброшенному на чужбину и, по счастью, к нам в Самбор.
Таким тоном, то лаская, то угрожая, то суля денежные выгоды, королевский духовник убеждал Мнишка принять участие в делах царевича. Но Мнишек был не из тех людей, которые ожидают поощрения для решимости на выгодное предприятие. Нравственные свойства этого магната были очень низкого сорта. Так, например, при короле Сигизмунде-Августе он вместе со своим братом Николаем играл заведомо для всех самую гнусную роль, а при смерти короля обокрал его так, что не в чём было похоронить бренные останки. Так, до вступления на престол Сигизмунда III, Мнишек не придерживался никакой веры и дружил с арианами и протестантами, и при этом короле, ревностном католике и друге иезуитов, вдруг начал усердствовать, строить монастыри (доминиканский и бернардинский) и жертвовать деньги на устройство иезуитских коллегий. И на этот раз Мнишек рассчитал очень скоро, что можно выгодно воспользоваться царевичем для поправки крайне запутанных обстоятельств, именно оказать ему содействие в достижении московского престола, а потом получить с него вдесятеро, всё равно, законный он наследник престола или бродяга... Но тут примешивалось другое соображение: если Димитрий действительно царевич, то воевода имел в виду выдать за него свою дочь Марину и устроить себе при будущем московском дворе блистательное положение, приличное царскому тестю... Тогда как если это обманщик, бродяга, самозванец, то шляхетский гонор требовал более осторожного и осмотрительного образа действий и некоторой сдержанности в проявлении тех знаков уважения, которые расточались гостю. После беседы с ксёндзом Помаским воевода решился втянуть в дело возможно большее число людей – с тем, чтобы в случае ошибки было с кем разделить стыд неудачи.
Ворота большого парадного двора при замке в Самборе были открыты настежь, и пан Бучинский, маршалок двора, не знал отдыха. Гости за гостями приезжали в Самбор. Гостеприимство и самое роскошное хлебосольство были в обычаях того времени; сверх того, кочевание из дома в дом для пиров и празднеств было в моде; а тут к обычаю и к моде примешивалось ещё любопытство – взглянуть, что за царевич московский проявился в польской земле. Непомерная роскошь, вошедшая в польский быт, стала причиной разорения множества шляхетских семей, и очень многие шляхтичи не прочь были поправить свои обстоятельства службой московскому царевичу, и для этого принять начальство над отрядом, который поведёт царевича на престол. Другие ехали для того, чтобы разрешить свои сомнения касательно истинности или подложности Димитрия и затем дать соответственный совет воеводе. Ехали Стадницкие, Тарло, Олесницкие, Сангушки, Сенницкие; но таких тузов было не много, потому что Мнишек, как человек замаранный в общественном мнении большей части поляков, вёл знакомство только с людьми своей партии или с родственниками. Гораздо больше приезжало шляхтичей средней руки, разорившихся от разгульной и роскошной жизни. Иной въезжал на замковый двор на дорогом коне, в кунтуше, расшитом золотом, в бархатной четырёхугольной шапочке, отороченной соболем, в жёлтых сафьяновых сапогах, с саблей, украшенной бирюзой ... но затем у такого франта уже ничего не было за душой, и вчера он даже не обедал. «Родовитый шляхтич Пшепендовский!» – важно возвещал он о себе маршалку двора. А тот, согласно современному обычаю, спрашивал вежливо: «А из какого герба?». Приезжий называл один из немногих гербов польского дворянства, и маршалок, слегка касаясь пальцами шапки, говорил: «Прошу пожаловать! Ясносиятельный пан воевода рад таким почётным гостям!..» И родовитый шляхтич был уверен, что он несколько дней с конём своим будет сыт и спокоен, да кстати, может быть, удастся принять начальство над отрядом московского царевича. Понятно, что никто из пылких или разорённых молодых людей не прочил себе заранее какое-нибудь подчинённое положение.
Ловко погарцевать на красивом горячем коне – было страстью молодых и старых поляков того времени. Поэтому между поляками было много знатоков и настоящих художников верховой езды. Поэтому же трудно было в этом искусстве и отличиться. Но Димитрий успел отличиться и в этом на пятый же день после приезда в Самбор.
Воевода вздумал устроить парадную охоту, и с утра уже толпа слуг на переднем дворе держала до пятидесяти осёдланных лошадей. Ехали также три дамы: обе дочери Мнишка, Урсула Вишневецкая и Марина, и жена старшего сына воеводы, София, урождённая княжна Сангушко. Димитрий, усадив одну из дам, подошёл к своему коню и, прыгнув в седло, не прикасаясь к стремени, в несколько скачков поравнялся со своей дамой, ловко осадил коня и поехал шагом. Сам воевода, старый знаток дела, ехавший шагом со стариком Олесницким, полюбовался ловкостью царевича и сказал: